Тексты

Лёд / 5

Блокада

4.15.
Съемная квартира Комара и Вики.

Зашарпанная ванная комната, голубая, местами отколовшаяся плитка, ржавые потеки в ванне и раковине, тусклый свет старой лампочки, замоченное в тазу грязное белье.

Лапин и Илона лежали голые в переполненной ванне. Илона сидела на Лапине и курила. Его член был у нее во влагалище. Она медленно двигалась. Лапин в полузабытьи закрывал и открывал глаза.

— А главное... он это... ничего не понимает в мастерстве... в актерском мастерстве... — быстро бормотала Илона сухими губами. — Кеану Ривз тоже классный, я от него прусь, потому что он может сыграть любовь по-честному, а тот вроде такой крутой... весь в шоколаде... а я вот вообще... ну вот не верю ему... вот ни на грош... а на хер я деньги плачу, если я актеру не верю, если веры нет... ой, какие яйца у тебя твердые!

Она резко задвигалась. Вода выплеснулась через край ванны.

Облупленная дверь открылась. Вошел голый Комар. Член его торчал.

— Давайте махнемся, крутые вокеры!

— Давай. — Илона полезла из ванны.

— Ой, бля, а воды налили... — Комар посмотрел на пол. — Соседи опять припрутся...

— У вас приблизительно одинаковые. — Илона взяла Комара за член.

— Размер имеет значение? — хрипло усмехнулся он.

— Еще бы.

— Тогда пошли.

— А вмазать?

— Кончу — и вмажемся.

Они вышли. Лапин вынул из воды руку. Посмотрел на свои ногти. Они были голубые. Как плитка.

Вошла голая Вика.

— Чего, в воде прямо?

Лапин открыл глаза. Вика полезла к нему. Взяла его член, вставила себе во влагалище.

— Холодно... — разлепил губы Лапин.

— Давай эту выпустим, а новую нальем, — стала двигаться Вика.

— Давай...

Она дотянулась до пробки. Дернула за цепочку. Вода стала утекать.

— У меня парень был, тоже наркоша, он любил яйца в эту дыру засовывать, когда вода стекала, ну, это он когда еще мальчиком был.

— Как?

— Ну, мы рассказывали, кто как дрочил в детстве... я... это... ой, классный член у тебя... я... любила на угол стола сесть и ноги так вот крест-накрест... а он прямо садился в ванну на корточки, воду наливал, пробку вынимал и яйца засовывал. А сам дрочил. И думал про коммунизм.

— Зачем?

— Ну, это не про сам коммунизм, сам коммунизм на хуй никому не нужен... не горячо? — Она пустила горячую воду.

— Нормально.

— А там, в том коммунизме были общие жены... и он... ой, ой, ой... он... это... ой, ой, ой... это... ой, ой, ой...

— Ебал их всех? — Лапин взял Вику за грудь.

— Ой, ой, ой... — морщилась она. — Ой, я кончаю... о-о-о-о-о...

— А я чего-то это... не могу кончить никак...

— Ой... ой... — перестала двигаться она. — Сейчас Кома нас вмажет — и кончишь.

— Я сейчас хочу, — двигался Лапин.

— Хочешь — вставь мне в жопу. Кома тоже, когда кончить не может, мне в жопу вставит — и сразу потекло. Хочешь?

— Не знаю... никогда в жизни не пробовал... там же говно.

— Мудило, какое там говно! Ну, будешь или нет? Тогда давай я тебе подрочу.

— Ты?

— Я классно дрочу. Давай, повернись на бок... а я сзади лягу. Горячо уже.

Она закрыла кран. Вставила пробку.

Лапин повернулся на бок. Вика легла сзади. Взяла правой рукой его за член. Левую просунула между ног. Сжала его яйца:

— Во как напряглись... бедный.

Она стала мастурбировать ему член.

Лапин прикрыл глаза. И провалился в сон.

Он старик. Восьмидесятидвухлетний, худой и высохший. Он спускается по лестнице жилого многоквартирного дома, сумрачной и холодной. На лестнице валяются куски штукатурки и битого стекла. Он одет в тяжелое зимнее пальто, на ногах валенки, на руках варежки. Очень холодно. Озноб пронизывает его до костей. Слабый пар вырывается из сухих губ. Правая рука его полусогнута. На локтевом сгибе ручка медного чайника. Пустой чайник болтается у бедра. Спускаясь, он держится за деревянное перило. Каждый шаг дается с трудом. Сердце его стучит как старый мотор — загнанно и тяжело. Ему не хватает воздуха. Он жадно втягивает его ртом. Холодный воздух обжигает горло. Голова мелко трясется, отчего все, что он видит, тоже трясется и качается. На лестничной площадке второго этажа он останавливается, приваливается спиной к серой, потрескавшейся стене. Придерживает чайник левой рукой. Стоит, тяжело дыша. Смотрит на простенок между двумя дверями. На простенке нацарапано: КУЗОВЛЕВЫ — КУЛАКИ! и СЛОНИК-КЛЕЩ. Одна из дверей выломана. Черный провал выгоревшей квартиры зияет за ней. На другой двери чернильным карандашом нарисована эмблема футбольной команды «Зенит». Он стоит, полуприкрыв глаза. Дышит. Снизу кто-то поднимается по лестнице. Он открывает глаза. Сгорбленная фигура в сером ватнике возникает перед ним. Человек ставит на грязный бетонный пол обледенелое ведро с водой. Распрямляется со слабым стоном. На человеке черная флотская ушанка, перевязанная рваным серым платком, огромные варежки; засаленные ватные штаны заправлены в валенки. Серо-желтое, худое, заросшее бородой лицо без возраста возникает перед ним. Белесые глаза смотрят на него:

— Вторую перегородило начисто. Там полдома снесло.

— А и... это? — спрашивает он.

— Теперь надо через 12-й дом ходить.

Бородатый заглядывает в дверь выгоревшей квартиры:

— Пока мы рты разевали, истопник с Янко все повынесли. Я вчера зашел с утра — ни щепки. Гады. Хоть бы поделились. Заперлись в котельной — и все. Не достучишься. Вот расстрелять кого бы. Хуже фашистов.

Бородатый берется за ведро, стонет, приподнимая. Он вдруг очень хочет спросить бородатого о чем-то важном. Но тут же забывает — о чем. Волнуясь, он отталкивается от стены:

— А и... Андрей Самойлович... я же... беспартийный. У вас фанеры нет?

Но бородатый уже тащит ведро наверх, далеко отставив левую руку.

Он провожает его долгим взглядом. И движется вниз. Выйдя из полутемного подъезда, он сразу слепнет: все кругом залито ярким солнцем. Постояв, открывает глаза. Двор все тот же: громадные сугробы, пни от двух спиленных тополей, остов сгоревшего грузовика. Через сугробы на улицу ведет узкая тропа. Он осторожно движется по ней. Над головой его проплывает черная арка. Здесь подворотня. Опасно. Очень опасно! Он движется вдоль стены, опираясь на нее левой рукой. Но впереди просвет: улица. Он ширится, еще шаг — и он на проспекте. Здесь широко. Середина проспекта расчищена. Но возле домов — горы сугробов. По проспекту двигаются люди. Их немного. Они двигаются медленно. Кто-то везет что-то на санках. Санки! Они были. Но их украли Борисовы. Деревянное сиденье сожгли в буржуйке. А на железном остове возят воду. А он носит ее в чайнике. Далеко до Невы. Можно, конечно, топить снег. Но его нужно много. И он тоже тяжелый...

Он готовится выйти на середину проспекта. Поодаль дворничиха разговаривает с Лидией Константиновной из восьмого дома. Они стоят возле трупа, лежащего ничком в снегу. У трупа срезаны обе ягодицы.

— Вона, у всех мертвых-то жопы повырезаны! — хрипит замотанная в ком тряпья дворничиха. — А почему, спрашивается? Банда! На Пряжке! Котлеты из мертвяков вертют на солидоле! И на толчке на хлеб меняют!

Лидия Константиновна крестится:

— Надо патрулю показать.

Он подходит к ним:

— А и нет ли щепочек?

Они отворачиваются, бредут прочь.

— Как эту белую сволочь земля носит... — слышит он.

Он жует губами и выходит на проспект. О чем они говорили? Котлета! Он вспоминает свиные котлеты в ресторане «Вена» на Большой Морской, в московском трактире Тестова. И в «Яре». В «Яре»! Их подавали с картофельными крутонами, красной капустой и зеленым горошком. А еще там были трюфели, дивная шестислойная кулебяка, стерляжья уха, крем-брюле, а Лизанька капризничала, хотела еще ехать к этим... к этому... ну... усатый и картавит... стихи, стихи, господи, как пробирает мороз-то... котлета. Котлета.

Вдруг мимо него, едва не задев, медленно проезжает грузовик. В грузовике сидят закутанные в шинели красноармейцы с винтовками. На колесах грузовика позвякивают цепи. Он останавливается. Провожает грузовик взглядом слезящихся глаз. Что? На торце грузовика вместо номера большая белая надпись: КОТЛЕТЫ. Котлеты! Там котлеты! Он вдруг понимает это остро, ярко, каждой клеткой слабого тела.

Отбросив чайник и размахивая руками, он начинает бежать за грузовиком. Мосластые колени его подбрасываются, варежки слетают с костлявых черных рук, повисают на резинках. Он бежит за грузовиком. Тот ползет медленно. Можно догнать его. Там котлеты! Он видит их, насаженных на штыки красноармейцев. Сотни, тысячи котлет!

— И дай котлету! — вскрикивает он по-петушиному.

— Ко... ко... тлету!

— И... кот... лету!

— Кот!.. кот!.. кот!.. ле!.. ту!..

Сердце его бьется, бьется, бьется. Широко и огромно. Как дом № 6. Как Иртыш в мае 1918 года. Как Большая Берта. Как блокада. Как Бог.

Ноги его заплетаются. Он кренится. Скрипит. Трескается. И рушится по частям на укатанный грузовиками снег, как гнилое дерево. Белесое марево глотает грузовик. Сердце стучит:

пдум

 п-дум  пы-дум

И останавливается. Навсегда.

Лапин открыл глаза. Он плакал. Из члена его ползли в воду сгустки спермы. Рука Вики помогала. Ноги Лапина конвульсивно дергались.

— Как сметана густая. — Огромные, мокрые Викины губы зашевелились возле уха Лапина. — Редко ебешься?

 

Девушка плачет

14.11.
Ресторан «Балаганчик». Трехпрудный пер., д. 10.

Полупустой зал ресторана. Николаева вышла из туалета, подошла к столику. За ним сидела и курила Лида: 23 года, стройная фигура модели, обтянутая кожаным комбинезоном, средних размеров грудь, длинная шея, маленькая голова с совсем короткой стрижкой, смазливое лицо.

— Сортир здесь внизу. — Николаева села напротив Лиды. — Неудобно.

— Зато готовят классно, — жевала Лида.

— У них повар — француз. — Николаева разлила красное вино по бокалам. — Так, на чем я остановилась?

— Чин-чин. — Лида подняла бокал. — На голом блондине с голубыми глазами.

— Чин-чин, — чокнулась с ней Николаева.

Они выпили. Николаева взяла маслину, пожевала, сплюнула косточку:

— Да это и не важно даже, голый — не голый. Понимаешь, я ни хера ничего подобного не испытывала, никогда так ничего не вставляло. Я просто... как провалилась... и так сладко в сердце... как-то... как будто... не знаю... словно... не знаю. Ну как с мамкой в детстве. Я обревелась вся потом. Понимаешь?

— А он тебя точно не трахнул?

— Абсолютно.

Лида покачала головой:

— М-да. Одно из двух: или это наркоманы какие-то, или сатанисты.

— Они мне ничего не вкалывали.

— Но ты же отрубилась, говоришь.

— Да, но нет следов-то! Вены целы.

— Ну, можно и не в вену. У меня был один клиент, он кокаин в жопу вставлял себе. И торчал. Говорил, что так носовая перегородка не разрушается.

Николаева отрицательно замотала головой:

— Да нет, Лид, это вообще никакие не наркомы. Там что-то другое. У них активы знаешь какие? Фирма серьезная. Это чувствуется.

— Значит, сатанисты. Ты с Бирутей поговори. Ее сатанисты ебали однажды.

— И чего? По-жесткому?

— Да нет, но они ее кровью петушиной так измазали, она потом мылась, мылась...

— Да тут моя кровь брызгала, не петушиная.

Лида потушила окурок:

— Ну, вот это я чего-то понять не могу.

— Я тоже.

— Аль, а ты бухой не была?

— Что ты!

— М-да... А вот с сердцем, ты говоришь... ну... чувство острое. Это как если влюбишься в кого-то?

— Сильнее... это... черт его знает как объяснить... ну... когда кого-то очень жалеешь и он очень родной. Уж такой родной, такой родной, что готов все отдать ему, все, ну... ну... это...

Николаева всхлипнула. Губы ее задрожали. И вдруг она разрыдалась легко и сильно, словно ее вырвало. Рыдания обрушились на нее.

Лида схватила ее за плечи:

— Аль, котя моя, успокойся...

Но Николаева рыдала сильней и сильней.

Редкие посетители ресторана смотрели на нее. Голова ее тряслась. Она вцепилась пальцами в рот, стала сползать со стула.

— Алечка, Аля! — поддерживала ее Лида.

Тело Николаевой корчилось и содрогалось. Лицо побагровело. Подошел официант.

Рыдания рвались изо рта Николаевой вместе со слюной, она трясла головой, слезы летели в стороны. Она бессильно сползла на пол. Лида склонилась, стала шлепать ее по щекам. Потом глотнула из бутылки с минеральной водой, прыснула на уродливо-розовое лицо с искаженными чертами.

Николаева рыдала. До хрипа. До икоты. Выгибалась на полу, трясясь, как эпилептик.

— Господи, что с ней? — испуганно держала ее Лида.

— Нашатыря дайте! — громко посоветовал полноватый мужчина. — Истерика типичная.

Официант склонился, стал гладить Николаеву. Она яростно выпустила газы. Зарыдала с новой силой.

Подошла женщина:

— У нее что-то случилось?

— С ней плохо обошлись, — испуганно смотрела Лида. — Ужас! Я никогда ее такой не видела... Аль, котя... ну, Аль! Ой, давайте врача вызовем!

Женщина достала мобильный. Набрала 03:

— А что сказать-то?

— Какая разница! — замахала рукой Лида. — Не могу это видеть!

— Ну... надо же сказать что-то...

— Скажите просто... — Официант озабоченно пожевал маленькими губами. — Девушка плачет.

 

Бубновые

21.40.
Пустырь в районе проезда Карамзина.

Серебристая «ауди-A8» стояла с погашенными фарами. В кабине: Дато, Володя Солома и Лом. С проезжей части свернул темно-синий внедорожник «линкольн-навигатор». Подъехал. Остановился в двадцати метрах. Из него вышли Уранов и Фроп. В руке Уранова был кейс.

Дато, Солома и Лом вылезли из машины. Дато поднял руку. Уранов ответно поднял свою. Уранов и Фроп подошли к Дато.

— Здравствуй, дорогой, — Дато протянул короткую руку с пухлыми пальцами.

— Здравствуй, Дато, — Уранов протянул свою, длинную и худую.

Они обменялись коротким рукопожатием.

— В чем причина задержки? — спросил Уранов. — Есть проблемы?

— Была одна проблема, дорогой. Но мы ее устранили. Теперь все в порядке.

— Что-то с доставкой?

— Да нет. Внутренние дела.

Уранов кивнул. Оглянулся по сторонам:

— Ну что, потрогаем?

— Трогай, дорогой.

Уранов поднял руку. Фроп открыл заднюю дверь джипа. Из машины вышла Мэр. Подошла к машине Дато.

Лом открыл багажник. В нем лежал кофр-холодильник. Лом открыл его. В кофре поблескивал лед.

Мэр сняла с рук перчатки синей кожи, убрала их в карман. Постояла, глядя на лед. Потом положила на него руки. Глаза ее закрылись.

Все замерли.

Прошло 2 минуты 16 секунд.

Губы Мэр раскрылись. Изо рта вместе с выдохом вырвался стон. Она сняла руки со льда и прижала к своим заалевшим щекам:

— Норма.

Мужчины облегченно зашевелились. Уранов передал Дато кейс. Дато открыл, глянул на пачки долларов. Кивнул, закрыл. Мэр повернулась и пошла к своей машине. Лом закрыл кофр, вынул из багажника, передал Фроп. Фроп понес его к машине. Лом захлопнул багажник.

— Когда следующую? — спросил Дато.

— Недели через две. Я позвоню. — Уранов сунул руки в карманы бежевого плаща.

— Хорошо, дорогой.

Уранов стремительно пожал ему руку, повернулся, широко зашагал к машине.

Дато, Лом и Солома уселись в свою машину.

— Пересчитай. — Дато передал кейс Соломе. Тот открыл, стал считать деньги.

Внедорожник резко развернулся и уехал.

Лом проводил его долгим взглядом:

— Все-таки не врублюсь я, Дато.

— Чего? — закурил Дато.

— Ну, блондины эти... чего это за лед?

— Какое твое дело. Товар сдал — и все. Поехали.

Лом завел машину, вырулил на шоссе:

— Да это понятно. А чего, нельзя им другой лед подсунуть? А то, бля, жалко. Кусок льда какой-то и такой крутняк вокруг: лед, лед, лед. А что за лед? Никто не знает. Да еще сто штук стоит. Пиздец какой-то.

— Я и не хочу знать, — выпустил дым Дато. — Каждый дрочит, как он хочет. Главное, что он не радиоактивный. И не токсичный.

— А ты проверял?

— А как же.

— Тогда тем более — подложить можно куклу. Чего, заморозим два ведра воды. И пиздец! — хохотнул Лом.

— Зеленый ты. Хоть и парился, — зевнул Дато.

— Им уже подкладывали, — пробормотал Солома, считая доллары.

— Кто? — спросил Лом.

— Вовик Шатурский. А потом его нашли. На помойке, блядь. С перерезанным горлом.

— Бля! — удивился Лом. — Так это... погоди! Он что, и лед возил тоже?

— Возил. До нас с Гасаном. Они с Жориком вместе и возили.

— А теперь вместе подземным бизнесом занимаются. — Солома захлопнул кейс, передал Дато.

— В акционерном обществе «Мать сыра-земля». Слыхал про такое? — улыбался Дато. — Перспективная контора. Хочешь, телефончик дам?

Дато с Соломой засмеялись.

— Бля, — удивленно качал головой Лом, не отрываясь от дороги. — А я думал, Вовика пиковые загнули.

— Нет, братан, — положив кейс на колени, Дато забарабанил по нему короткими пальцами, — это не пиковые. Это бубновые.

— А как же? А это... Дато, скажи, а вот этот лед, он вообще... — продолжал Лом.

Дато перебил:

— Какой, блядь, лед! О чем ты со мной трешь, пацан? Лед! Пиковые! Жорик! У меня более серьезные вещи в башке!

— Чего такое? — притих Лом. — Мэрия опять, что ли?

— Какая, блядь, мэрия!

— Шишка опять нагадил?

— Какой, на хуй, Шишка!

— С Тарасом, значит?

— Ка-а-а-акой, блядь, Тарас?! — гневно выкатил глаза Дато. — Детское питание, еб твою мать! Вот, блядь, самая важная вещь на свете!

Мгновение все ехали молча.

Потом заржал Солома. Лом непонимающе уставился в зеркальце на Дато.

Дато откинулся назад и залился восточным мелко-переливчатым смехом.

Проехали метро «Теплый стан».

Потом метро «Коньково».

Лом тоже заржал.

 

Покой

10.02.
Кабинет вице-президента «Тако-банка». Мосфильмовская ул., д. 18.

Узкое и длинное пространство кабинета, серовато-коричневые стены, итальянская кабинетная мебель. За изогнутым волной столом из испанской черешни сидел Матвей Виноградов: 50 лет, маленький, черноволосый, узкоплечий, остроносый, худощавый, в хорошо сидящем костюме из лилово-серого шелка.

Напротив сидел Боренбойм.

— Моть, ты извини, ради бога, что я тебя затеребил с утра пораньше, — потянулся Боренбойм. — Но сам понимаешь.

— Да ну что ты, — отпил кофе Виноградов. Взял со стола ту самую карту VISA Electron:

— 69 тысяч, да?

— 69, — кивнул Боренбойм.

— И пин-код написан. Круто. Дело серьезное, Боря. Такие подарки плохо пахнут.

— Очень.

— Слушай, и никто ничего тебе, не звонил, не наезжал, да?

— Абсолютно.

Виноградов кивнул.

Вошла Соколова с бумагой в руке: 24 года, стройная, в салатовом костюме, с непримечательным лицом. Протянула бумагу. Виноградов взял, стал читать:

— Я так и думал. Свободна, Наташенька.

Она вышла.

— Ну и чего? — нахмурился Боренбойм.

— Они сделали совсем по-простому. Вполне легально, в соответствии с ЦБ и Гражданским кодексом. Значит: даритель оформляет основную карточку на паспорт какого-нибудь бича, а одновременно в заявлении указывается желание оформить и дополнительную карточку. На твое имя. При получении карточек основная карточка на подставного бича изымается и уничтожается. Остается только твоя. Найти этого бича, в твоем случае — Курбашаха Радия Автандиловича, родившегося в городе Туймазы 7 августа 1953 года, практически невозможно. В каких мирах обретается сейчас этот Курбашах — один Аллах знает. Сделано с толком, в общем. Хотя...

— Что?

— Я бы сделал еще проще. Есть уж совсем анонимный продукт: VISA Travel Money. Там вообще нет имени владельца. Не пользовался?

— Нет... — недовольно отвел глаза Боренбойм.

— Любой Петров может завести эту карточку и отдать ее Сидорову. У меня был прецедент. Одна баба продала в Киеве шесть квартир, и, чтобы не везти бабки через хохляцкую таможню, попросила сделать себе эту VISA Travel Money. Но есть одна проблема: лимит одноразовых операций в наших русских банкоматах — не более 340 баксов в день. Короче, эта баба почти пять месяцев доила автоматы, как коз, а потом кончилось тем, что один автомат проглотил ее карту, а она...

— Моть, что мне делать? — перебил его теряющий терпение Боренбойм.

— Знаешь что, Борь, — Виноградов почесал свой лоб костяным ножом, — надо тебе с Толяном переговорить.

— Он у себя? — нервно качался в кресле Боренбойм.

— Нет. Он сейчас плавает.

— Где?

— В «Олимпийском».

— С утра пораньше? Молодец.

— В отличие от нас с тобой, Толя правильный человек! — засмеялся Виноградов. — Утром плавает, днем работает, вечером нюхает и трахается, ночью спит. А у меня все наоборот! Поезжай. Днем ты его не поймаешь. Это нереально.

— Не знаю... удобно ли. Я его встречал пару раз. Но близко мы не знакомы.

— Не важно. Он человек дела. Ну сошлись на меня или на Савку, если хочешь.

— Думаешь?

— Поезжай, поезжай, прямо сейчас. Не теряй время. Твои эфесбэшники ни хера не знают. А он тебе все расскажет.

Боренбойм резко встал; морщась, схватился за грудь.

— Чего такое? — насупил красивые брови Виноградов.

— Да... что-то вроде... остеохондроза, — расправил худые плечи Боренбойм.

— Плавать надо, Борь, — серьезно посоветовал Виноградов. — Хотя бы два раза в неделю. Я такой развалиной был раньше. А сейчас вот даже курить бросил.

— Ты сильный.

— Не сильней тебя. — Виноградов встал, протянул руку. — Ты мне позвони потом, ладно?

— Конечно. — Боренбойм пожал худые, но жесткие пальцы Виноградова.

— Да и вообще, Борьк. Чего-то редко мы видимся. Как бессердечные какие-то.

— Что? — настороженно спросил Боренбойм.

— Редко вместе бухаем, Борь. Бессердечные мы с тобой стали!

Боренбойм стремительно побледнел. Губы его задрожали. Он схватился за грудь.

— Нет. У меня... есть сердце, — твердо произнес он. И разрыдался.

— Борь... Борь... — привстал Виноградов.

— У... меня... е... есть... се... сердце! — рыдая, проговорил Боренбойм и рухнул на колени. — Есть... ееесть... е... е... е... е... ааааа!!

Рыдания сотрясли его, слезы брызнули из глаз. Он согнулся. Упал на ковер. Забился в истерике.

Виноградов нажал кнопку селектора:

— Таня, быстро сюда! Быстро!

Обежав вычурный стол, склонился над Боренбоймом:

— Борьк, дорогой, что с тобой... ну найдем мы этих гадов, не бойся ничего...

Боренбойм рыдал. Прерывистые всхлипы слились в хриплый вой. Лицо Боренбойма побагровело. Он сучил ногами.

Вошла секретарша.

— Воды дай! — крикнул ей Виноградов.

Она выбежала. Вернулась с бутылкой минеральной. Виноградов набрал воды в рот, прыснул на воющего Боренбойма. Тот продолжал выть.

— У нас успокоительное есть? — Виноградов придерживал голову воющего.

— Анальгин только... — пробормотала секретарша.

— Валерьянки нет?

— Нет, Матвей Анатольич.

— Ничего у тебя нет... — Виноградов намочил носовой платок, попытался приложить ко лбу Боренбойма.

Тот выл и корчился.

— Еб твою... что это за... — растерянно причмокивал Виноградов, стоя на коленях.

Стал лить воду из бутылки на побагровевшее лицо Боренбойма.

Не помогло. Корчи сотрясали худое тело.

— Чего-то не то, — качал головой Виноградов.

— У него горе?

— Да, горе. Шестьдесят девять тысяч долларов перевели, и не знает кто! Горе горькое, блядь! — зло усмехнулся Виноградов, теряя терпение. — Борьк! Ну, хватит, в самом деле! Хватит!! Боря!! Стоп! Молчать!!

Он стал бить Боренбойма по щекам. Тот завыл сильнее.

— Нет, это черт знает что! — Виноградов встал с колен, сунул руки в карманы.

— А может, коньяку? — предложила секретарша.

— Черт, щас все сбегутся! Тань, вызывай «неотложку». Пусть ему вколют в жопу чего-нибудь... я не могу это слышать. Я не могу это слышать!

Он сел на стол. Оглянулся, ища сигареты. Вспомнил, что бросил. Махнул рукой:

— Начался денек, еби твою...

Секретарша взяла трубку телефона:

— А что сказать, Матвей Анатольич?

— Скажи, что... человек потерял...

— Что?

— Покой! — раздраженно выкрикнул Виноградов.

 

Мальчик хочет в Тамбов

14.55.
Моховая улица.

Лапин брел от метро «Библиотека имени Ленина» к старому зданию МГУ. На плече висел рюкзак. С хмурого неба сыпалась мелкая снежная крупа.

Лапин вошел в решетчатые ворота, глянул в сторону «психодрома» — небольшой площадки возле памятника Ломоносову. Там стояла группа студентов с бутылками пива. Двое из них, худощавый сутулый Творогов и маленький длинноволосый Фильштейн заметили Лапина.

— Лапа, иди к нам! — махнул Фильштейн.

Лапин подошел.

— Чего это ты так рано? — спросил Творогов.

Фильштейн засмеялся:

— Лапа по нью-йоркскому времени живет! Господин Радлов спрашивал про тебя.

— Да. Типа: где зажигает мой любимец? — вставил Творогов.

— Чего? — хмуро спросил Лапин.

— У тебя похмелье, Лап? Курсовик принес?

— Нет.

— И мы нет!

Фильштейн и Творогов засмеялись.

— Дай глотнуть, — Лапин взял бутылку у Творогова, отпил. — Рудик здесь?

— Не знаю, — закурил Творогов.

— В «Санта-Барбаре»* посмотри.

— Слушай, это правда, что у него предки в какой-то секте?

— Кришнаиты, по-моему, — выпустил дым Творогов.

— Не, не кришнаиты, — мотнул кучерявой головой Фильштейн. — «Брахма Кумарис».

— А это чего такое? — Лапин вернул бутылку Творогову.

— Брахма — один из богов индийского пантеона, — пояснил Фильштейн. — А что такое «Кумарис» — спроси у Рудика. Они каждый год в Гималаи ездят.

— И он тоже?

— Ты что! Ему это до фонаря. Он на металле торчит. С Пауком тусуется. А чего ты? Интересуешься?

— Так, немного.

— Ты чего, Лап, поддавал вчера или трахался?

— И кололся тоже. — Лапин направился ко входу.

Вошел. Поднялся на второй этаж. Прошел пустую курилку. Зашел в распахнутую дверь мужского туалета. Там никого не было, кроме горбатой уборщицы неопределенного возраста. На грязном полу в луже мочи лежала перевернутая урна. Окурки, банки из-под пива и другой мусор валялись рядом. Уборщица шваброй сдвигала мусор к помойному ведру. Лапин недовольно прищелкнул языком. Заметив его, горбунья укоризненно покачала головой:

— Вот свиньи-то. Гадят и гадят. Сердца у вас нет.

Лапин вздрогнул. Рука, придерживающая лямку рюкзака, разжалась. Рюкзак соскользнул с плеча, упал на пол. Лапин всхлипнул. Глаза его стремительно наполнились слезами.

— Нет! — выдохнул он.

Открыл рот и издал протяжный жалобный вопль, зазвеневший в пустом туалете и вырвавшийся в коридор. Ноги Лапина подкосились. Он схватился за грудь и рухнул навзничь.

— Оооо! Оооо!! Ооооо! — протяжно завыл он, суча ногами.

Уборщица злобно уставилась на него. Поставила швабру в угол. Обошла Лапина, проковыляла в коридор. К туалету шли трое студентов, привлеченные криком.

— Бабуль, чего там? — спросил один.

— Опять наркоман! — возмущенно смотрела на них уборщица. — Кто теперь тут учится? Пидарасы да наркоманы!

Студенты обступили Лапина. Он стонал и плакал, изредка протяжно вскрикивая.

— Бля. Ломка типичная, — заключил один из студентов. — Вов, позвони 03.

— Я мобилу не взял. — Жевал другой. — Эй, у кого мобила есть?

— Ой, чего это с ним? — заглянула девушка, вышедшая из женского туалета.

— Есть мобильный?

— Да.

— Набери 03, вишь, ломает его.

— Жень, а может, не надо? — засомневался один из студентов.

— Вызывай, дура, он тут загнется! — зло вскрикнула уборщица.

— Пошла ты... — Девушка набрала 03. — А чего сказать-то?

Студент выплюнул жвачку:

— Скажи: мальчик хочет в Тамбов.

 

Восемь дней спустя

12.00.
Частная клиника. Новолужнецкий пр., д. 7.

Просторная белая палата с широкой белой кроватью. Белые жалюзи на окнах. Букет белых лилий на низком белом столе. Белый телевизор. Белые стулья.

В кровати спали Лапин, Николаева и Боренбойм. Лица их были сильно измождены: синяки под глазами, желтоватый цвет ввалившихся щек.

Дверь бесшумно отворилась. Вошел тот самый полноватый и сутулый врач. Стал приоткрывать жалюзи. Вслед за ним вошли Мэр и Уранов. Встали возле кровати.

Дневной свет заполнил палату.

— Но они еще крепко спят, — произнесла Мэр.

— Сейчас проснутся, — с уверенностью произнес врач. — Цикл, цикл. Слезы, сон. Сон и слезы.

— Была проблема с парнем? — спросил Уранов.

— Да. — Врач сунул руки в карманы голубого халата. — Этих двух, как обычно, отправили в пятнадцатую. А его приняли сперва за наркомана. Ну и пришлось повозиться с переводом.

— Он правда кололся?

— На левой руке след от укола. Нет, он не наркоман.

Помолчали.

— Слезы... — произнесла Мэр.

— Что — слезы? — Врач поправил одеяло на груди Боренбойма.

— Изменяют лица.

— Если плакать всю неделю! — усмехнулся врач.

— До сих пор не понимаю, почему, когда человек начинает безостановочно рыдать, все всегда вызывают «неотложку»? А не пытаются сами успокоить... — задумчиво произнес Уранов.

— Страшно становится, — пояснил врач.

— Как это... прекрасно, — улыбнулась Мэр. — Первый сердечный плач. Это как... первая весна.

— Себя вспомнили? — покачивал массивной головой врач. — Да. Вы ревели белугой.

— Вы помните?

— Ну, голубушка, всего каких-то девять лет назад. Я и бородача вашего помню. И девочку с сухой рукой. И близнецов из Ногинска. Хорошая память у доктора. А? — Он подмигнул и засмеялся.

Мэр обняла его.

Боренбойм пошевелился. Застонал.

Бледная рука Лапина вздрогнула. Пальцы сжались. И разжались.

— Прекрасно. — Врач взглянул на белые часы. — Когда они вместе, цикл выравнивается. Так! Поторопитесь, господа!

Мэр и Уранов быстро вышли.

Врач постоял, повернулся и вышел следом.

Медсестра Харо бесшумно ввезла в палату кресло-коляску.

В кресле сидела худенькая старушка.

На ней было голубое старомодное платье. Голову покрывала таблетка голубого шелка с голубой вуалью. Голубые чулки обтягивали невероятно худые ноги, оканчивающиеся голубыми лакированными сапожками.

Старушка разжала сложенные на коленях морщинистые высохшие руки и подняла вуаль.

Ее узкое, худое, морщинистое лицо было исполнено невероятного блаженства. Большие голубые глаза сияли молодо, умно и сильно.

Харо вышла.

Старушка смотрела на пробуждающихся.

Когда все трое проснулись и заметили ее, она заговорила тихим ровным и спокойным голосом:

— Урал, Диар, Мохо. Я — Храм. Приветствую вас.

Урал, Диар и Мохо смотрели на нее.

— Ваши сердца рыдали семь дней. Это плач скорби и стыда о прошлой мертвой жизни. Теперь ваши сердца очистились. Они не будут больше рыдать. Они готовы любить и говорить. Сейчас мое сердце скажет вашим сердцам первое слово на самом главном языке. На языке сердца.

Она замолчала. Большие глаза ее полузакрылись. Впалые щеки слегка порозовели.

Лежащие в постели вздрогнули. Глаза их тоже полузакрылись. По изможденным лицам прошла слабая судорога. Черты этих лиц ожили, поплыли, сдвинулись со своих привычных мест, обусловленных опытом прежней жизни.

Лица их мучительно раскрывались.

Словно бутоны диковинных растений, проспавшие десятилетия в холоде и безвременье.

Прошло несколько мгновений преображения.

Урал, Диар и Мохо открыли глаза.

Лица их светились восторженным покоем.

Глаза сияли пониманием.

Губы улыбались.

Они родились.

 

* туалет на втором этаже университета.