Роман / Часть первая / IX
IX
Простившись с Зоей, Роман выкурил папиросу на берегу все той же безымянной крутояровской речки, бросил окурок в воду и направился домой не слишком прямой дорогой.
Душе его было в эту ночь как-то легко и непривычно спокойно.
В темноте, мимо спящих изб, в которых спали нагулявшиеся хмельные крутояровцы, он шел со спокойствием местного призрака, дыша тьмой и тишиною. Невидимая неровная земля колебалась под ногами, звезды и тонкий месяц горели на безоблачном черно-синем небе. Дойдя до крайней избы, он свернул и двинулся через молодой березняк. Не успел он пройти двадцати шагов, как прямо впереди залаяла собака, а знакомый голос не слишком энергично осадил ее:
— Тубо, Динка.
Роман заметил темную фигуру и светлую собаку, переставшую лаять, но начавшую угрожающе рычать. И снова этот очень знакомый вяло-пренебрежительный, но и язвительно-резкий голос обратился к собаке:
— Тубо, дура. Это же шляпный человек.
Эта фраза заставила Романа сразу же признать в темной фигуре крутояровского фельдшера Андрея Викторовича Клюгина.
Андрей Викторович, видно, тоже узнал Романа и приветствовал его первый:
— Если не ошибаюсь — Роман Алексеевич. Мое почтение.
— Здравствуйте, Андрей Викторович! — с радостью проговорил Роман, подходя и пожимая узкую несильную руку Клюгина. — Христос воскресе!
— Здравствуйте, здравствуйте, — усмехнулся Клюгин, не отвечая на последнюю фразу Романа. — Давно наслышан о вашем приезде, а встретиться довелось эвон где. Темно, хоть глаз коли...
— Да! — рассмеялся Роман. — Романтическая встреча. Вы уж простите меня, Андрей Викторович, что до сих пор не посетил вас.
— Пустое, — вяло махнул рукой Клюгин, беря в зубы мундштук с горящей янтарным огоньком папиросой. Лицо его было трудно различимо в темноте, и Роману показалось, что он совсем не изменился за три года.
— Пошла вперед, — Клюгин толкнул ногой обнюхивающую колени Романа собаку, и та послушно побежала прочь.
— Второй год твержу дуре — нельзя лаять на шляпных людей, лай на шапочных, картузовых, фуражковых. Нет, не доходит...
— Что же вы не были у отца Агафона? — спросил Роман и тут же пожалел, что спросил не подумавши: Клюгин переступал порог дома священника только в качестве фельдшера.
— Во-первых, любезный Роман Алексеевич, меня туда никто не звал. Да и даже если б позвали — не пошел. Вы, верно, забыли, в каких я отношениях с этими убогими Гаргантюа.
— Признаться, вспомнил только теперь.
— Вот, вот. Дядюшка ваш — забавный человек, тетушка мила. Рукавитинов — толковый малый, но педант, Красновские — фанфароны, а эти... — Он презрительно махнул рукой. — Тюфяки с соломой.
— Ну, вы их строго судите. Они милые, простые люди...
— Вы только что от них?
— Да.
— А... — опять махнул рукой Клюгин. — Ну, да Бог с ними. Пойдемте-ка, коли мы уж встретились, ко мне, да потолкуем. Выпьем моей фельдшерской настойки, а вы чего-нибудь расскажете.
— Что ж, пойдемте, — согласился Роман.
Клюгин взял его под руку, и они пошли в темноте.
Березняк кончился, впереди разверзся дышащий холодом овраг с силуэтами лепившихся по краям ледников, но Клюгин с уверенностью слепого повел Романа вниз по невидимой тропке.
Динка бежала где-то рядом, шурша прошлогодней травой.
— Вот они, наши прорехи да расселины, — все тем же вялым голосом говорил Клюгин, поддерживая оступающегося Романа. — Поселившиеся на овраге люди! Да еще на каком овраге-то — на крутом! И живем себе. Даже вот гости наведываются. Из столицы.
— Ну, к вам-то, положим, не только из столицы, а из каждой избы наведываются...
— Верно, верно, друг мой. Каждый смерд ползет ко мне за эликсиром бессмертия. Дескать, дай мне, эскулап, хоть каплю, чтобы прожить еще один день в грязи и вони...
— Вы, Андрей Викторович, совсем сегодня не по-праздничному настроены.
— Аааа. Это их праздник.
— Господь с вами. Это праздник всех.
— Это их праздник. Но не мой, да и не ваш.
— Отчего вы так думаете?
— Оттого что мой праздник — это покой ума, а ваш — покой сердца. Вот что нас по-настоящему радует.
— Неправда. Меня радует и беспокойство сердца.
— Полноте. Что такое беспокойство? Ну-ка, вдумайтесь. Это же — без покоя. А без покоя — это мука, страдание. Так что не называйте черное белым. Ну-ка, дайте руку.
Они стали выбираться из оврага по крутому склону.
Клюгин шел первым, вытягивая Романа за руку.
Наконец они оказались наверху.
Выплывший из-за туч месяц слабо освещал вездесущие кусты ивняка, темные избы, оставшиеся справа, и громоздкий черный силуэт дома, стоящего прямо на краю оврага.
Это был дом Клюгина.
Романа всегда удивляло это строение, готовящееся вот-вот свалиться вниз.
Теперь же, ночью, оно виделось угрюмым и неприветливым. Непонятно кем и когда построенное, оно являло собой полное отсутствие каких-либо стилевых архитектурных признаков, позволяющих отнести его либо к казенному помещению, либо к жилому дому, и по сути своей оставалось чем-то средним. Одну половину дома занимала лекарская, в другой жил непосредственно сам лекарь. Никогда под этими окнами не росли ни цветы, ни смородина. Клюгин не держал ни сада, ни огорода, ни, тем более, скотного двора, покупая все продукты у населения. Даже необходимой фельдшеру лошади и то не было у него, поэтому вытащить его в другую деревню было делом невероятной трудности.
Когда же по казенным надобностям он собирался в город, то обычно нанимал Акима в качестве возницы.
— Прошу, — равнодушно пробормотал Клюгин, кивнув головой в сторону своего дома, и они двинулись по еле приметной тропинке. Динка бежала впереди. Подойдя к небольшому крыльцу, Андрей Викторович достал из кармана ключ, поднялся по расшатанным ступенькам, отпер дверь и, пропустив вперед собаку, прошел сам.
Роман осторожно последовал за ним. В тесном, пахнущем тряпьем коридоре Клюгин зажег спичку и, не раздеваясь, затеплил большую керосиновую лампу, стоящую возле вешалки на табурете.
— Разоблачайтесь, — предложил он, и Роман, сняв пальто, кашне и шляпу, пристроил их на небольшой деревянной вешалке местного производства. Клюгин, также раздевшись, подхватил лампу и открыл дверь в гостиную, куда тут же проскользнула Динка.
— Пойдемте, — пробормотал Клюгин, входя первым. — Проходите, садитесь.
Роман вошел, оглядывая скупо освещенную гостиную или, вернее, комнату хозяина, ибо кроме кухни, «лекарской», других комнат в этом доме не было.
— Так-с, — проговорил Клюгин, водружая лампу на стол. — Вот мы и дома. Динка, разбойница... Жрать хочешь? Сейчас, сейчас... Сначала мы, потом ты.
— Андрей Викторович, я только что от стола, так что прошу покорно не беспокоиться на мой счет, — поспешил предупредить хозяина Роман, расположившись в старом кресле.
— Ну, есть я, положим, и сам не желаю, а вот настойкой моей вас угощу. Уж не отказывайтесь.
— Спасибо, не откажусь...
Клюгин секунду-другую постоял, потирая над лампой свои длиннопалые руки, потом повернулся и прошел в дверь, ведущую на кухню. Собака прошмыгнула за ним. Пользуясь случаем, Роман принялся подробно осматривать помещение.
Комната была немаленькой, хотя и казалась с первого взгляда тесной из-за двух огромных одинаковых старых комодов, стоящих вдоль стен друг против друга и занимающих почти половину всего пространства. Так же как и весь дом, эти громоздкие чудовища были на удивление безликими, хотя и хранили на своих дубовых боках следы добротной и грамотной работы.
Но более всего удивляла их одинаковость и те никому не ведомые обстоятельства, в результате которых эти близнецы оказались в доме Клюгина и поселились здесь навечно, немо и угрюмо созерцая друг друга.
Остальная мебель была, напротив, малозаметной: круглый стол, невзрачные стулья, этажерка с книгами, бюро и два кресла с прохудившимися сиденьями. Под потолком висела еще одна керосиновая лампа с картонным абажуром. В комнате было не очень чисто и пахло лекарствами. Клюгин вернулся с медным подносом в руках, поставил на стол. На подносе посверкивал круглыми боками миниатюрный графинчик, похожий на колбу, и стояла тарелка с мочеными яблоками.
— Вот. — Клюгин поставил тарелку перед гостем. — Я Нюрку мою отпустил к своим яйца катать. Поэтому хозяйничаю сам...
Подойдя к правому из комодов, он открыл дверцу и достал две рюмки.
— Не был у вас почти три года, — заметил Роман, усаживаясь поудобней, — а вроде в вашей обстановке ничего не переменилось.
— И слава богу. Терпеть не могу каких-либо перемен. У меня вот перед Рождеством Нюрка заболела, две недели у себя провалялась на печи, а я другую бабу нанял. Так, вообразите, это просто кошмар да и только — все, все по-новому. И рожа новая, и ухватки, и привычки. И щи у ней по-другому пахнут. Нет, перемены, Роман Алексеевич, не в моем вкусе.
Расставив рюмки, Клюгин сел напротив Романа, вытянул из графина притертую стеклянную пробку и стал аккуратно разливать почти прозрачную жидкость.
Роман в это время рассматривал его.
Андрей Викторович Клюгин был человеком необычной наружности. В свои сорок четыре года он имел худую сутулую фигуру, чуть выше среднего роста; худые руки его были длинны, костисты и придавали телу некое обезьяноподобие, особенно проявляющееся во время ходьбы. Но самым замечательным в облике Андрея Викторовича была его большая голова с лысиной и массивным белым лбом, нависающим над лицом. Голова была столь крупной, что почти не имела шеи, — по всей видимости, постепенно вдавив ее в плечи. Казалось, что все тело Клюгина худощавое только потому, что ему приходится нести эту солидную, блестящую лысиной голову, в которой заключено главное богатство Андрея Викторовича — его мозг.
И сейчас, когда Клюгин разливал по рюмкам настойку, его выпуклый бледный лоб сосредоточенно навис над столом, заслоняя лицо своего хозяина. Лицо же Андрея Викторовича, в противоположность голове, было малозаметным, бледным, с густыми черными бровями, подплывшими влажными глазами, широким, как бы утиным, носом, маленьким подбородком и большим ртом, имевшим всегда презрительно-плаксивое выражение. Клюгин и судьбу имел такую же странную, как и наружность. Двадцати пяти лет он, студент-медик Казанского университета, был арестован, якобы за участие в антиправительственном заговоре, и после суда провел семь долгих лет в Сибири на соляных копях. Затем, поселившись где-то под Архангельском, лет десять фельдшерствовал в тамошних деревнях, даже, по его словам, женился, но, прожив с женой год и семь месяцев, схоронил ее вместе с мертворожденной дочерью, взял расчет и после долгих мытарств и переездов с места на место поселился в Крутом Яре.
Как правило, реальный статус деревенского врача гораздо выше его идеального статуса. В критических ситуациях лекарь ценится крестьянами гораздо дороже представителя власти, священника и, тем более, лесничего. Как люди непосредственно реальной жизни, крестьяне чрезвычайно внимательны к местному врачу, имеющему власть над их болезнями, а значит, и телами, а следовательно, как это ни парадоксально, — и душами.
Они почтительны к священнику, послушны властям, но по отношению к «дохтуру» они внимательны, в полном смысле этого слова, и это внимание по своему покорству и искренности зачастую гораздо сильнее уважения и послушания. К Клюгину же крутояровцы были внимательны вдвойне: во-первых, потому, что он был толковым врачом; во-вторых, потому, что он держался со всеми независимо, и, в-третьих, потому, что он был приезжим человеком, со странным поведением, странным образом жизни и странною судьбою.
Наполнив рюмки, Андрей Викторович опустился на сиденье небольшого стула напротив Романа и сделал жест рукой, предлагая выпить:
— Прошу. Оцените мои химические изыскания.
Роман поднял рюмку и, кратко пожелав хозяину здравствовать, выпил одним глотком прозрачную жидкость.
Сначала ему показалось, что он выпил легкое вино, но прошло мгновение после глотка, и он понял, что в графине — простая вода.
— Хе, хе, хе! — рассмеялся Клюгин своим негромким, словно стариковским смешком. — Ну что, оценили? Чистый продукт! Хе, хе хе.
Его рюмка тоже была пуста.
Роман от неожиданности растерялся, потом тоже рассмеялся:
— Ну... да вы просто хулиган...
— Хе, хе, хе!
— Ну, Андрей Викторович! Вот к чему приводит затворничество... Надеюсь, это не слабительное?
— Хе, хе, хе! Чистая аш два о.
Клюгин довольно потирал свои длиннопалые белые руки:
— Ладно, не сердитесь. Я смерть как люблю шутки шутить... А графинчик этот нам пригодится.
Он встал, подошел к правому комоду, достал точно такой же круглый графин и две точно такие же рюмки.
— Теперь шутки в сторону. Я вам предлагаю питье титанов. Честно говоря, последние десять лет из алкоголя признаю только это. Spiritus vini. Прошу.
— Спирт?
— Чистейший. Почти стопроцентный.
— Помилуйте...
— Ну, ну, будьте мужчиной. Как выпьете, сразу запейте вот этим... Он наполнил две пустые рюмки водой из другого графинчика. Роман поднял рюмку и, опасаясь нового подвоха, взглянул на Клюгина. Но тот ловкими движениями фокусника одним духом опрокинул в свой большой рот обе рюмки одну за другой.
Роману пришлось сделать то же самое.
Спирт обжег горло, но вода смягчила ожог.
Роман кашлянул. На его глазах выступили слезы.
— И впрямь питье титанов...
— Закусывайте, Роман Алексеевич. — Клюгин подвинул тарелку с мочеными яблоками.
— Merci...
Роман принялся за яблоко. Оно оказалось кислым и безвкусным. Клюгин между тем достал из кармана пожелтевший костяной мундштук и легонько постучал им по графинам:
— Вот. Без этих двух сосудов обедать не сажусь. Мои альфа и омега.
— Пьете чистый спирт?
— Да. И не говорите только, что он хуже всяких поповских настоек! Эти разные доморощенные наливочки да ликерцы, — Он презрительно скривил рот, — эдакие подслащенные духи. Терпеть не могу...
— Да, не праздничное у вас настроение, — усмехнулся Роман.
— Не в настроении дело. Нет ничего чище, проще и здоровее спирта. И не спорьте с медиком. Лучше расскажите-ка, что нового в столице? Я слышал, недавно был процесс над политическими?
— Да, был. Правда, я не знаю подробностей. Знаю только, что все осуждены, и надолго.
Клюгин пространно вздохнул, многозначительно кивнув своим массивным лбом:
— М-да-а... Плетью обуха не перешибешь. Ну, да ничего. Сибирь — это горнило для настоящих людей. Свинец, олово, всякая дрянь, все в ней расплавится и сгорит, а сталь закалится. И кто знает, кто знает...
Он снова вздохнул и, неожиданно усмехнувшись, спросил, глядя на Романа своими карими мутноватыми глазами:
— А вы сочувствуете этим политическим?
Роман пожал плечами:
— Я... в общем сочувствую, хотя, честно говоря, давно уже равнодушен к политическим и к государственным проблемам.
— И правильно, — махнул рукой Клюгин. — Надоело все. В наших российских топях, по-моему, еще лет сто настоящей демократией не запахнет. Как гнули мужички спину при царе Горохе, так и гнуть им. Скука смертная эта наша Русь. Скука...
Он снова наполнил две рюмки спиртом и две — водой.
— Постойке-ка, — проговорил Роман, вспоминая. — От кого же я совсем недавно слыхал то же самое? Скучно, скучно в России... Господи, да от Зои Красновской... конечно.
— Зоя Петровна? Она здесь? — равнодушно поднял глаза от рюмок Клюгин.
— Да. Была здесь.
— Что, уехала?
— Уезжает. В Англию с мужем. Ей, как и вам, в России скучно.
— Ну, в Англии не веселей. Лорд с восковым лицом и жестами машины не веселее нашего Дуролома. Тоже тоска порядочная.
— Тоска? А где же, позвольте спросить, не тоска?
Клюгин усмехнулся, поднимая свою рюмку и глядя сквозь нее на Романа:
— Да нигде.
И снова беззвучно и ловко опорожнил обе рюмки.
— Аах. Славно, — качнул он головой, не притрагиваясь к яблокам. — Пейте, молодой человек, это промывает перистальт и мозги лучшим образом...
Роман хотел было отказаться, но легкий хмель снова проснулся в нем, и он совершил процедуру выпивания на этот раз гораздо удачнее.
Тем временем Клюгин, извлекши откуда-то полдюжины папирос, положил их на стол, одну из них размял и вставил в мундштук. Роман достал свой портсигар и спички. Они закурили.
После недолгого молчания Клюгин спросил:
— Так как же ваша столичная жизнь?
Роман усмехнулся:
— По всей вероятности, кончена. Начинается моя сельская жизнь. Так что теперь мы с вами compagnons dans la misère.
— Ну, ну, — улыбнулся Клюгин, затягиваясь из мундштука, который он держал между большим и указательным пальцами. — И на какое же время эта ваша сельская жизнь? На неделю? На месяц?
— Навсегда, — твердо и серьезно сказал Роман.
— Вы хотите жить здесь? — спросил Клюгин без тени удивления.
— Да. Я взял расчет. Теперь буду заниматься живописью и хозяйством. Земледелием, пчеловодством.
— И вы готовы к этому?
— Готов.
Клюгин равнодушно пожал плечами:
— Ну, а что... Коли не наскучит — живите. Все равно, где гнить — в городе или в деревне.
— Я с вами не согласен, Андрей Викторович. Гнил я в городе, в столице. А здесь, мне кажется, я буду жить. По-настоящему. Буду работать, читать, писать картины. С вами беседовать.
— Ну, ну, — кивнул лбом Клюгин, затягиваясь папиросой с характерным для него шипением.
В его голосе не чувствовалось ни одобрения, ни осуждения.
Он курил, откинувшись на спинку стула, и глядел мимо Романа, словно рассматривая, хорошо ли скроено плечо его пиджака. За эти годы лицо Клюгина стало более вялым, морщинистым и бледным, а голова, казалось, ещё увеличилась. Роман вспомнил, как сегодня Клюгин не ответил на его христианское приветствие, и спросил:
— Андрей Викторович, вы в Бога не верите?
— Не верю.
— И в Христа не верите?
Клюгин усмехнулся, стряхивая пепел на пол:
— Не верю.
— И в то, что смерти нет, не верите?
Клюгин поморщился, отчего его лицо приняло плаксивое выражение:
— Голубчик вы мой, да я и живу-то, может быть, спокойно только потому, что верю в настоящую смерть. Что рано или поздно вот все это, — Он мотнул головой в сторону, — пропадет и исчезнет навеки.
— Вы так не любите мир?
— Люблю, не люблю... при чем тут это? Просто он мне подноготно известен так, что успел надоесть. А смерть — это tabula rasa. Это покой и отсутствие всяких миров. И мое отсутствие. Вы надеетесь на воскресение из мертвых, а я — на смерть...
— И вы полагаете, что мир, человек — это результат слепой игры слепых сил?
— Да мне наплевать, откуда мир взялся — демиург ли создал, или матушка-природа. Я вообще старался никогда не думать на тему происхождения. Это все равно что пытаться представить бесконечность. Мы, голубчик, живем в реальном мире. Вот изба, вот стол, вот рюмка. Вот, наконец, наши руки, глаза, мозги, лимфа. В качестве объекта нашим чувствам дан только этот мир и никакой другой.
— Но вера... — начал было Роман.
— Вера — это имя, — быстро перебил его Клюгин и рассмеялся. — Без Веры мы можем обойтись! Без этого мира — нет!
— Каждый человек верит. А помимо физического мира, нам еще дано чувство трансцендентного, которое есть в каждом человеке и с которым тоже приходится считаться.
— Трансцендентное? Спросите об этом Парамошу Дуролома или мою кухарку Нюрку. У первого трансцендентное — водка, у второй — чулок с деньгами.
— Они верят в Бога, это и есть их трансцендентное...
— Верят потому, что так принято. Вместе молотят, вместе жнут, вместе в бане парятся. Вместе и в церковь ходят.
— Вы не правы, Андрей Викторович. Вера живет в человеке с рождения. Христос нам заповедовал...
— Да что мне ваш Христос! — устало взмахнул руками Клюгин. — Таких безумцев, как он, в миру было пруд пруди. Взяли, выбрали одного и вот молятся на него. А я вам, голубчик, так скажу. Я, когда в ссылке жил, много литературы по психиатрии прочитал. А потом вспомнил Евангелие, и меня словно молнией ударили: это же чистый клинический случай! Шизофрения. Вам знакомо это слово?
— Какая глупость...
— Нет, не глупость. Давайте еще выпьем, и я вам расскажу... все расскажу о Христе.
Клюгин быстро наполнил рюмки и заговорил:
— Так вот, Роман Алексеевич. Родился мальчик в Вифлееме у старого плотника Иосифа и его молодой жены Марии. В ту ночь была комета, а по иудейским верованиям под звездой рождаются только цари да пророки. Политические дела, надо сказать, в Иудее тех времен складывались весьма худо: подчиненная Риму, она не имела собственного правителя. Ждали мессию, то есть попросту — царя иудейского. Иосиф же, будучи человеком явно психически не совсем здоровым, женился уже на беременной Марии (иначе, посудите сами, какая бы молодая барышня пошла за старика), вбил себе в голову или, точнее, услышал голоса, напевшие ему о высшей причастности к зачатию. Мария же тоже была не совсем нормальна. И вот в таких условиях растет малыш. С детства отчим-безумец и ненормальная мать внушают ему, что он мессия. Постепенно он сходит с ума, то есть становится настоящим шизофреником, бродящим без дела из города в город, резонерствуя и совращая слабохарактерных или таких же сумасшедших. У него настоящий шизофренический букет: раздвоение личности, мания величия, его одолевают видения и галлюцинации, он постоянно слышит голоса и разговаривает якобы со своим небесным отцом. Вся эта карусель длится довольно долго, наконец он становится слишком заметен, наместники боятся волнений, первосвященники — потери доверия народа, и вот его решают убрать. Его распинают. И вот здесь-то, милостивый государь вы мой, Роман Алексеевич, происходит самое замечательное. Знаете ли вы, что такое шизофренический Schub?
— Нет, не знаю, — проговорил Роман, с неприязнью слушая Клюгина.
— Это попросту — приступ, наивысшая точка болезни, когда больной впадает в так называемое реактивное состояние, то есть просто совсем заходится. Вывести его из такого состояния могут или сильные лекарства, или сильная боль. Не так давно в наших сумасшедших домах бедных больных выводили из Schub’а простым способом. Им делали «мушку». То есть, взявши мокрое полотенце за оба конца, прижимали к макушке несчастного, а потом изо всех сил дергали. В результате у него снимался скальп с макушки, он терял сознание от боли и потом приходил в себя. Так вот. Для Христа такой «мушкой» было распятие на кресте. Страшная боль отрезвила его, вывела из Schub’а, и он произнес фразу, проливающую свет на всю его историю и подтверждающую мою правоту. «Почто меня оставил?» — вот что он спросил. Болезнь — вот что оставило его, дав на мгновение перед смертью трезвость ума. Если бы он и впрямь был сыном божьим — спросил бы он у отца подобную глупость? Schub кончился, ангелы и голоса исчезли. И умер по-человечески, в рассудке... Так-то. А вы мне — «Христос воскресе, Андрей Викторович». Не воскресе. Не воскресе, голубчик...
Отложив мундштук с папиросой на край стола, Клюгин взял рюмки в обе руки и выпил одну за другой.
Роман не притронулся к своим рюмкам. Его папироса давно потухла. Помолчав немного и собравшись с мыслями, он произнес:
— М-да... Как тяжело вам жить, Андрей Викторович.
— И не говорите! — мотнул лбом Клюгин, вытряхивая окурок из мундштука на пол и топча его ногой. — Я бы, признаться, еще в Сибири на себя руки наложил, да как-то уж совсем противно. И самое противное то, что приходиться выбирать способ самоубийства. И вот начинаешь ломать голову — удавиться или утопиться. Будешь взвешивать, что безболезненней. Вроде — утопление. Но, с другой стороны, дольше мучиться. Продумаешь всю ночь, а на рассвете решишь, что лучше все-таки застрелиться в рот. С тем и заснешь... Хе, хе, хе...
Он ввинтил в мундштук новую папиросу, зажег спичку и закурил.
От выпитого спирта лицо его приобрело бледно-лиловый оттенок, глаза блестели. Чувство неприязни, охватившее Романа во время монолога Клюгина, прошло, и Роману было просто жалко этого одинокого человека, вытесненного жизнью на край крутояровского оврага. Он и раньше слыхал от Клюгина подобные речи, дававшие повод считать фельдшера циником и позером, но теперь он вдруг понял, что ни то, ни другое не могло точно характеризовать Клюгина как личность.
Только в эту ночь Роман почувствовал и понял, что перед ним настоящий убежденный жизнененавистник, твердый и последовательный в своей ненависти.
Клюгин сидел перед ним, пыхтя папиросой, подперев руками свою большую голову. Роман понял, что вести разговор на ту же тему бессмысленно, но все-таки задал еще один вопрос:
— Андрей Викторович, на что вы надеетесь?
— Так я ж вам уже говорил, — произнес Клюгин, не меняя позы и тупо глядя в стол. — На смерть, на смерть моя надежда, защита слабому она.
— От чего защита?
— Как — от чего? От мира форм.
— Он так вам ненавистен?
— Он мне скучен. Я от него зеваю...
И Клюгин действительно зевнул, прикрыв свой большой рот кулаком. Роман почувствовал, что устал и хочет спать. По всей вероятности, была уже глубокая ночь.
— Андрей Викторович, мне пора, — проговорил Роман, приподнимаясь с кресла.
— Уходите? — сонно спросил Клюгин. — Ну, ну.
Он с неохотой встал, зябко передернул узкими плечами и взял себя за локти.
По своему обыкновению, он никогда никому не передавал поклонов и на пожелание свидеться неизменно отвечал: «Прощайте». В этот раз он нарушил свой угрюмый обычай и, попросив Романа как-нибудь взять его «на вальдшнепов», протянул ему свою влажную безвольную руку со словами:
— До свиданья...