Роман / Часть первая / VIII
VIII
Главным событием первого дня Пасхи, как и всегда, был праздничный обед у отца Агафона.
Роман слегка опоздал и вошел в просторную столовую, являющуюся в то же время и гостиной, когда человек тридцать уже сидели за огромным дубовым столом. Отец Агафон сидел во главе стола в лиловой праздничной рясе, красиво оттеняющей его белые волосы и бороду. Заметив вошедшего Романа, он приподнялся и, умилительно качая головой, направился к Роману.
Роман подошел к о. Агафону и, проговорив: «Христос воскресе», трижды поцеловался с ним, вдохнув запах ладана, одеколона и лимонной водки. Обняв Романа за локоть и не переставая умилительно повторять: «Воистину воскресе, голубчик, воистину воскресе», о. Агафон повел Романа к своему концу стола.
— Вот сюда, Ромушка, вот сюда, с нами рядышком, — зачастила сидящая также во главе стола Варвара Михайловна.
Роман поклонился обедающим и сел между попадьей и Надеждой Георгиевной Красновской, с которой он уже успел похристосоваться раньше. За Надеждой Георгиевной сидели жующий и улыбающийся Роману Петр Игнатьич, Зоя, выглядящая несколько усталой и отстраненной, Воеводин, делающий себе бутерброд с черной икрой, Рукавитинов и многочисленные родственники Огурцовых.
Напротив Романа в ряду по правую руку от о. Агафона располагались Лидия Константиновна, Антон Петрович и... та самая девушка, привлекшая в церкви внимание Романа. Она сидела рядом с седовласым мужчиной, по всей видимости отцом, имевшим вид сумрачный и строгий. За ним начиналась череда родственников батюшки и попадьи, занимавших противоположный конец стола и оживленно беседующих между собой. Роман не успел еще опустить взгляд на стол, как массивная белая длань, могущая принадлежать только одному человеку, властно протянувшись, наполнила хрустальную рюмку, стоящую перед Романом, золотистой лимонной водкой.
— И не спорь, брат! — пробасил Антон Петрович, наливая о. Агафону и себе. — Наливочками пусть дамы балуются.
И действительно, почти у всех дам в рюмках светилась рубиновая вишневка. Отец Агафон приподнялся с рюмкою в руке, обвел собравшихся взглядом ласковых, слезящихся от водки и умиления глаз:
— Дорогие братья и дети мои во Христе. Коли уж первый раз изволили мы пить в честь великого праздника, так позвольте теперь провозгласить здравицу за всех нас, ныне собравшихся, за скромных, но достойных сынов и дочерей, исповедующих веру, надежду и любовь!
— Браво! — качнул головой Антон Петрович и первый стал с трудом приподнимать со стула свое грузное тело.
Все встали и, оживленно выражая благодарность о. Агафону, стали чокаться и пить. Роман выпил залпом холодную, приятно отдающую лимоном водку, успев заметить, что Зоя пригубила вишневку, со все тем же отрешенным выражением держа рюмку перед собой, в то время как соседи тянулись к ней чокаться, а Воеводин так просто непрерывно терся своей рюмкою о ее.
Опустившись на стул, Роман поставил пустую рюмку и обвел глазами стол, раскинувшийся перед ним во всем своем великолепии. Каких только закусок не было здесь! Красная семга и нежно-розовая осетрина, паюсная икра и копченый окорок, заливной судак и фаршированная щука, соленые помидоры, рыжики, грузди, белые грибы, моченые яблоки, квашенная с клюквою капуста — все это теснилось на тарелках, блюдах одно к другому, образуя причудливый ландшафт, посреди которого то тут, то там высились разноцветными хрустальными башнями графины с водками, настойками, винами и наливками.
И, как всегда, с легкой руки Варвары Михайловны и ее трех неизменных кухарок вместо хлеба подавались пироги с капустой, луком, грибами, вязигой и картошкой.
Подцепив на вилку соленую шляпку белого гриба, Роман отправил ее в рот и потянулся к семге, но сидящий напротив Антон Петрович нравоучительно поднял палец:
— Не тем интересуетесь, юноша. Всему свое время...
И этим же пальцем указал на небольшую посудину, где лежали в густом томатном соусе тушеные раковые шейки.
— Роман Алексеевич, вы что-то совсем ничего не едите, прямо как индус. Позвольте-ка! — проговорила Надежда Георгиевна и проворно положила в его тарелку кусок заливного судака.
— Ромушка, голубок, ну-ка, наших грибков-то гладеньких, — запричитала справа Варвара Михайловна, накладывая ему грибов деревянной расписной ложкой.
— Окорочок, окорочок, Рома, — бормотал о. Агафон, снова наполняя рюмки.
Роман улыбнулся. За ним опять все ухаживали, словно за мальчиком, как много лет назад. Его тарелка нагружалась незатейливыми, но любовно приготовленными, а поэтому и вкусными закусками; рюмка, казалось, сама собой наполнялась желтой жидкостью, нежные раковые шейки, пропитанные томатным соусом, таяли во рту.
Третий тост провозгласил Антон Петрович за хозяйку дома, назвав ее, как и всегда, «славною Ксантиппой», и, как всегда, слезы покатились из добрых глаз Варвары Михайловны, когда десятки рюмок поднялись в ее честь.
Четвертую пили за дам, и, приподнявшись с места, как и положено джентльменам, Роман снова взглянул на Зою. Она, казалось, почувствовала его взгляд и, слегка повернувшись, посмотрела на него. Ее лицо было не то чтобы грустным, а каким-то равнодушно-усталым, будто она выполняла скучную и ненужную работу или разуверилась в чем-то близком и некогда дорогом.
Воеводин непрестанно что-то тараторил ей на ухо, усиленно предлагая вино и закуски. От выпитой водки его округлое лицо раскраснелось, а движения сделались суетливыми и смешными.
«Странно видеть их вместе, — думал Роман. — Зоя с ее острым светлым умом, горячим сердцем, свободолюбивой душой — и этот пухлощекий жокей».
Выпивая и закусывая вместе со всеми, он думал о Зое, о Воеводине, о себе, о прошлом, но уже без надрыва, а как-то спокойно и рассудительно, словно разглядывая всю эту ситуацию со стороны, а не участвуя в ней. Что-то произошло за эти сутки в его душе; словно впущенный в нее яд потерял свою силу, перестал действовать. Он видел выразительный Зоин профиль, видел, как заискивающе наклоняется к ней Воеводин, и это уже не будоражило его, как день тому назад.
Теперь ему было просто жалко ее, он понимал, он чувствовал всем своим существом, что она не любит Воеводина, и при этой мысли ему уже не больно было сознавать, что она не любит и его самого. А вокруг уже пили просто так — без тостов; застольный разговор висел над простыми огурцовскими яствами густым облаком, в нем было трудно разобраться, в него надо было просто нырять, как в омут:
— Отец Агафон, что же это дьячок ваш, будто ногу подволакивает?
— А он, спаси его Христос, на Крещенье напился, пошел с бабами танцевать да ногу подвихнул...
— Прянишников, батенька вы мой, пел с пятилетнего возраста. Мне доподлинно известно от его покойной тетки, что, сидючи, pardon, в спальне на горшке, он выводил такие glissando, что нянька стояла и слушала, открыв рот...
— Тройную-то ушицу, матушка, сварить — все одно что три акафиста прочесть: сперва ершей да окуней в марлице вываришь до крошева, потом в этой же водице судака, пока не развалится, а потом уж и осетринку белую варишь с перчиком, да с петрушечкой, да с лучком не второпях...
— Ксения гостила у нас прошлым летом и, представьте себе, не то чтобы искупаться — к воде ни разу не подошла. Оказывается, она страшно боится пиявок...
— Да как же мне не знать Евдокию Тимофеевну, если ее дядя, ныне протоиерей Тихон, меня собственноручно, можно сказать, крестил. Прохор Витальевич был крестным отцом, а тетушка восприемницей.
Между тем три кухарки, исполняющие в этом хлебосольном доме заодно и роль прислуги, подали стерляжью уху с расстегаями. Это вызвало новые здравицы в честь хозяйки, все чокались с нею; Антон Петрович с серьезным видом принялся доказывать, что именно стерляжью уху имел в виду Крылов, когда писал «Демьянову уху». Петр Игнатьевич принялся возражать ему, толкуя о двойном, а может, и тройном содержании ухи, которой Демьян потчевал своего друга...
Роман с аппетитом ел прекрасную, переливающуюся блестками уху с теплым расстегаем. От выпитой водки ему вдруг стало легко и хорошо на душе, он вновь почувствовал искреннюю любовь ко всем этим простым добрым людям, и эта любовь, граничащая с умилением, вытеснила не только тревожные, но даже ироничные помыслы. Он смотрел на Зою, на Воеводина и искренне желал им счастья; он любил Надежду Георгиевну, Антона Петровича и, улыбаясь, пил за их здоровье; он любил всех родственников и приживалов о. Агафона, он любил эту безымянную девушку с ее седовласым немногословным отцом...
Подали жареного поросенка, а к нему — свекольный, морковный и яблочный хрен; Красновский заставил дьяка пропеть «Еже радуйся...»; Антон Петрович по обыкновению громко вспомнил что-то из оперы Рубинштейна «Нерон», какие-то «пиршеств пышные веселья», отец Агафон целовал руку Надежде Георгиевне, слезно моля смилостивиться над грешными селянами и остаться до Яблочного Спаса, дабы откушать новой прививочки, имеющей вкус «прямо на удивление исключительный». Воеводин, принявший за чистую монету каверзный совет Зои «положить ей непременно поросячьего пятачка», и в самом деле стал отрезать пятачок от поросячьего носа, что вызвало громкий хохот гостей и Зоино хлопанье в ладоши...
Вдруг посреди всеобщего веселья отец той самой, пока еще безымянной, но уже памятной для Романа девушки приподнялся со своего места с рюмкой водки и, дождавшись тишины, произнес глуховатым низким голосом:
— За здоровье наших детей.
Роман удивился этой серьезной фразе, — казалось, столь неуместной среди захмелевших, смеющихся людей, произнесенной с глубокомысленной, почти грустной интонацией. Да вроде и не очень уместно было в доме бездетного о. Агафона произносить такую здравицу. Тем более здесь и Антон Петрович с Лидией Константиновной тоже бездетная пара, да и Рукавитинов...
Веселье сразу поутихло, но все дружно подняли рюмки и бокалы. Роман поднял свою и, отпив анисовой, успел заметить, что тост седовласого молчуна заставил всех как-то подобраться и пить, что называется, по-серьезному: Антон Петрович перестал смеяться и, многозначительно выдохнув, выпил, предварительно показав глазами, что пьет за Романа, Лидия Константиновна тоже смотрела на Романа; смотрела и мгновенно прослезившаяся Варвара Михайловна, а отец Агафон так просто прошептал:
— За тебя, Ромушка...
Красновские чокнулись с Зоей, Рукавитинов поднял рюмку, пространно глядя поверх голов, — по всей видимости, в душе пия за науку; со стороны же родственников хозяев поплыл дружный малиновый перезвон, дающий понять, что потомством они не обижены.
Посреди всего этого виновник тоста вел себя несколько странно: явно не торопясь пить, с неподвижным и глубокомысленным, словно мраморным, лицом, он стоял, некоторое время глядя в полураскрытое окно и не замечая никого...
Потом, словно опомнившись, повернулся к своей дочери, лицо которой после тоста стало удивительно мягким, печальным и покорно-прекрасным, коснулся своею рюмкою ее бокала и медленно стоя выпил. С этого мгновенья Роман не спускал глаз с необычной пары: и отец, и дочь заинтересовали его, тем более что в предобеденной суматохе их никто не познакомил. Теперь же Роман стеснялся справиться о незнакомцах и лишь наблюдал за ними.
Праздничный обед тем временем плавно катился под гору: полные краснощекие кухарки подали трехведерный самовар, завалив стол сладкими пирогами, плюшками, ватрушками, печеньями, вареньем всевозможных сортов в разнокалиберных вазочках и розетках; лафитники и графинчики с ликерами, хересом и мадерой — все сверкало, искрилось, светилось оттенками в лучах вечернего солнца наподобие сказочного хрустального городка.
Уже было много и выпито и съедено, уже отец Агафон целовался с дьяконом, повторяя слезно «будешь мя отпевати, отец благочтивый», а попадья уговаривала родню «навеки поселиться в их доме», уже хлещущий из самоварного носика кипяток норовил угодить мимо чашек, а пироги и ватрушки с мягким проворством исчезали под столом; уже возникла в окне наподобие лешего ликующая физиономия хмельного Парамоши Дуролома, заставившего забросать его плюшками, уже, наконец, привставший Антон Петрович картинно выхватил из кармана карточную колоду, требовательно объявив, что «пора, наконец, и по бубендрасам!». В пылу веселья незаметно исчезли Зоя с Воеводиным, Рукавитинов и те самые девушка с отцом.
Роман почувствовал, что ему тоже пора. Раскланявшись с хозяевами, он пробрался в прихожую, накинул пальто, взял шляпу и вышел. Время праздничного дня пролетело незаметно: солнце не так давно зашло, и сиреневые сумерки легли на Крутой Яр.
Распахнув пальто, Роман пошел по дороге, с наслаждением подставляя лицо и грудь вечерней прохладе.
«За такими пирушками время летит так быстро, — думал он, неторопливо идя вдоль плетня, огораживающего большой сад и пасеку отца Агафона. — А главное, легко и просто забываешь, кто ты. Да. Веселье сближает людей и освобождает от тревог. А для русского человека оно кажется просто панацеей от многих бед. От одиночества, от замкнутости, от бедности, наконец. А все-таки какие милые люди...»
За плетнем показались кусты ивняка, сквозь голые ветки которых засветилась белая речка. По узкой тропке Роман стал спускаться к ней. От речки еще больше тянуло прохладой. Спустившись к самой воде, он остановился, с удовольствием разглядывая деревянные мостки, полузатопленный кустарник и избы на том берегу, тронутые еле заметным туманом. «Гляжу на снег прилежными глазами», — вспомнил он Пушкина и с улыбкой произнес:
— Гляжу на воду я прилежными глазами.
Вдруг сзади его тихо окликнули по имени. Роман обернулся.
Возле старой, согнувшейся до земли ивы стояла Зоя.
— Ты? — проговорил он удивленно и подошел ближе.
— Да я, — с грустной или просто усталой усмешкой ответила она, положив руки в бежевых перчатках на ствол.
— Почему ты здесь? — спросил Роман, смотря в ее смуглое красивое лицо.
— Хотела повидаться с тобой.
— Но... я же шел домой.
— Я была уверена, что ты спустишься сюда.
— Вот как... Где же твой друг?
— Воеводин? Спит, — проговорила она. — Совсем, оказывается, не умеет пить.
— Ну... это не самый страшный грех, — произнес Роман.
Некоторое время они стояли молча. Зоя смотрела на свои руки, бессмысленно перебирая ими по ивовой коре. Роман смотрел на нее, в душе удивляясь и радуясь своему спокойствию.
— Послушай... — с трудом произнесла она. — Ты и вправду думаешь, что я такая скверная?
— Скверная? Отчего же ты — скверная?
— Как отчего... Оттого что я теперь не с тобой, а с этим человеком.
— Зоя, полноте. Ты свободная девушка, так что вольна в своих желаниях и в своем выборе...
— Ах, перестань, ради Бога! — перебила она его в резкой, одной только ей свойственной манере.
Она подошла к нему ближе и взяла его за отвороты пальто:
— Роман... Роман, я так страдала эти годы, так много думала о тебе...
— И поэтому ни разу не написала.
— Да нет... нет же... — Она вздохнула, не находя слов. — Я... понимаешь... Что-то произошло во мне. Я не могла тебе писать тогда, сразу. Слишком тяжело мы расстались. А после мне что-то мешало, постоянно что-то мешало, будто между нами возвели какую-то стену... Но я каждый день думала о тебе... А потом, потом...
Она смолкла.
В ее глазах показались слезы.
Роман взял ее маленькие, стянутые перчатками руки в свои.
— Почему ты ни разу не приехал к нам?
— Я не мог, Зоя.
— Почему?
— Потому что я тоже чувствовал ту самую стену, о которой ты говорила.
— Правда?
— Правда.
Она снова замолчала.
Потом, высвободив руки, подошла к самой кромке реки, устремив вдоль взгляд черных, блестящих от слез глаз:
— Как все глупо.
Роман молчал.
Удивляющее спокойствие не покидало его.
Глядя на стоящую к нему в профиль Зою, он вдруг понял, что в глубине души равнодушен к ней. Это было настолько просто, что он улыбнулся. Она, словно почувствовав его улыбку, повернула голову:
— Ты смеешься? Надо мной?
— Над собой, — проговорил он, не переставая улыбаться.
Она подошла к нему.
— Рома. Скажи, ты меня... совсем уже не любишь?
Он помолчал и, прямо и спокойно глядя ей в глаза, произнес:
— Ты сама все знаешь. Зачем спрашивать.
С нее словно сняли невидимые оковы. Вздохнув, она легким движением рук поправила свою маленькую шляпку и, сломив ивовый прутик, двинулась по тропинке, похлестывая себя по левой ладони.
Роман пошел следом.
Когда тропинка стала подниматься наверх, Зоя остановилась, повернулась к Роману. Они стояли возле старого замшелого колодца, похожего на заброшенный, давно покинутый птицами скворечник.
— Воеводин — мой жених, — проговорила Зоя со спокойным равнодушием. — Осенью я выхожу за него замуж и мы едем в Англию.
Роман молчал.
— Я знаю, ты осуждаешь меня. Считаешь дурной, сумасбродной... Но, понимаешь, мне так скучно...
— Скучно? — переспросил Роман. — Тебе скучно? В это трудно поверить.
— Не то чтобы скучно, — пожала плечами Зоя, — а как-то все опостылело, надоело. Родные, знакомые, ухажеры. Все глупо, однообразно.
— И любовь — тоже скучно? — неожиданно для себя спросил Роман.
— Любовь... — еле слышно произнесла она. — Ты знаешь, мне кажется, я просто не представляю, что это такое. И никогда не узнаю... Но ты только не думай, тебя я любила, как могла. Да... странно, все это: детство, юность, Крутой Яр, наши с тобой встречи под липами — все это ушло куда-то в один миг, и вот здесь, — Она коснулась груди, — только пустота и скука. Скука, скука...
Она смолкла, сцепив руки и подняв их ко рту.
Роман вглядывался в ее отрешенное лицо и постепенно понимал, что ей, Зое Красновской, той самой — неутомимой, бесстрашной, сгорающей от интереса к миру, — теперь действительно скучно. Он словно коснулся ее души и почувствовал ледяной холод. Это открытие заставило его оцепенеть. Зоя молчала, стоя неподвижно. Молчал и Роман. Сумерки сгущались, туман повис над рекой. От старого колодца пахло речным песком и прелыми досками.
Зоя первая нарушила тишину:
— Да. Не получилось у нас разговора.
Роман спросил:
— Почему ты решила уехать?
— Мне все здесь опротивело, надоело. Я, понимаешь ли, совсем недавно поняла, что я в душе не русская. Не люблю я Россию.
— Не любишь?
— Не люблю. Какой-то серый мир. Пьяный, темный. И скучный. Мне так здесь скучно, Рома...
Она вздохнула и вдруг, быстро подойдя к нему, крепко взяла за руку, заговорив горячо и сбивчиво:
— Послушай, послушай... давай уедем, давай уедем вместе. Ты думаешь, я люблю этого Воеводина? Да я к нему безразлична. Понимаешь? Безразлична! Если я и любила кого, так только тебя, Рома. А с ним... я решила, потому что все меня бросили, и ты бросил, не приехал, а он, он меня увозит отсюда, увозит, поэтому и согласье дала, только поэтому...
Глаза ее блестели в темноте.
Сжав руку Романа еще сильнее, она приблизилась к нему.
— Рома, прошу тебя, давай все забудем, возьми меня, уедем куда-нибудь, в Париж, в Англию, в Германию — куда угодно, только увези меня! Я все брошу, родных, Воеводина, все, только увези меня из этой грязи, серости, глупости, увези... понимаешь, я...
Она замолчала и выдохнула:
— Я жить хочу. А тут я как мертвая.
Роман молчал. Сердце его тяжело билось.
С трудом разжав губы, он проговорил:
— Я люблю Россию.
Минуту она смотрела ему в глаза, потом, отпустив его руку, шагнула в сторону. Ее лицо в темноте казалось гипсовым слепком.
— Прощай, — шепнули ее губы.
Повернувшись, она пошла вдоль берега и вскоре скрылась в темноте, среди ивовых кустов. Роман долго стоял, вслушиваясь в звуки ее удаляющихся шагов, словно наблюдая за угасающим пламенем сгоревшей до конца свечи.
Огонь их любви, три года назад горевший ярко и сильно, потух навсегда.