Тексты

Роман / Часть первая / X

X

Праздничная неделя пролетела быстро: в воскресенье отец Агафон дал последний из восьми праздничных обедов, отличившийся наличием почти одних лишь сладких блюд, так как все другое было уже съедено.

Роман, сибаритствующий всю неделю, в понедельник утром решил отправиться на этюды. Вставши пораньше, он быстро позавтракал, взял собранный и снаряженный загодя этюдник, средних размеров картонку, надел широкую соломенную шляпу и отправился в путь.

Стояло ясное весеннее утро. Солнце только что взошло, его лучи легли на молоденькую ярко-зеленую травку, заскользили по влажным крышам, блеснули на речных мостках.

Крутой Яр жил бурной утренней жизнью: лаяли собаки, тянулись вверх ночные дымки, слышались голоса. Роману хотелось писать озеро, он прошел овраг и двинулся по правому берегу реки.

Идти было легко.

От реки тянуло свежестью, кусты ивняка и молоденькие березки были все в молодых зеленых листочках, и ветерок шелестел ими, радуя этим новым долгожданным звуком. Пробуждение жизни в природе всегда остро волновало Романа. Во время весны он чувствовал все совершенно по-особому: его душа переживала состояние человека, вернувшегося спустя много времени к своим родным местам. И это было так потому, что зима всегда воспринималась Романом как некая пауза между веснами, пауза, которую он никак не мог назвать живой, а именовал лишь — существующей. Поэтому он считал, что зимою и природа, и люди не живут, а существуют в ожидании весны. Теперь это существование кончилось, о чем так явственно шептали ему клейкие листочки.

Он шел, трогая свободной рукой ожившие ветви, вдыхая запах реки и пробудившейся зелени.

Вокруг не было ни души; справа за полем зеленела стена соснового бора, слева тянулся берег, также поросший кустами и ивняком, за берегом расстилалось большое, недавно запаханное поле. Оно уходило вдаль и на самом горизонте венчалось голубой полоской леса. Впереди же блестела на солнце выровнявшаяся лента реки, с берегами, все сильнее подымающимися вверх, с обнажившимися песчаными откосами. Песок здесь был белый, мелкий; в детстве Роман так любил пересыпать его с ладони на ладонь, чувствуя, как холодящие струйки текут между пальцами. Теперь ему хотелось писать этот песок, эти белые берега, и он прибавлял шагу, думая о первом мазке, который он положит на свою картонку.

Берег с каждым шагом поднимался вверх, теряя растительность и оставляя реку внизу. Здесь уже отмели не были такими чистыми: осока и камыш подступили к воде.

Роман пересек два небольших оврага и, преодолев продолжительный подъем, вышел на обрыв. Под ним лежало крутояровское озеро. Как и впадающая в него река, оно было безымянным. Не слишком большое, мелеющее с каждым годом, озеро тем не менее было поразительно красиво. Левый край его сплошь порос камышами, правый был чист и белел длинной отмелью. Позади озера был луг, а за ним старая березовая роща.

Роман опустил этюдник на землю, положил на него картонку, достал портсигар и закурил. Еще в столице он много раз представлял себе, как придет сюда, на обрыв, нетерпеливыми руками разложит этюдник, подготовит палитру и примется за этюд. Он заранее, почти полгода назад, знал, что писать он будет дальний край озера, луг и березовую рощу — чудную, с зеленовато-голубым верхом и черно-белым низом.

Нетерпение его сейчас было столь велико, что он чувствовал дрожь пальцев, сжимающих папиросу. В его характере было броситься немедля к этюднику, и он бы сделал это, если бы не помнил совет своего покойного учителя живописи Владимира Селиверстовича Магницкого не начинать этюда, а тем более картину, пока нетерпение не уступит место желанию.

На озере никого не было, только две чайки кружили над плесом, покрикивая высокими хриплыми голосами. Солнце светило Роману в спину, и он чувствовал возрастающее тепло его лучей.

«Как чудно, что никого поблизости», — думал Роман.

Он терпеть не мог, когда кто-то подходил посмотреть, «как рисует художник», да и просто присутствие человеческой фигуры в этом пейзаже было бы неуместно. Докурив, он бросил окурок вниз и стал расставлять этюдник. Это был старенький, немецкой работы, ящичек с тремя складными ногами, стоящий на них красиво, но не вполне надежно. Он, словно строптивый породистый жеребец, часто взбрыкивал, выказывая норов, угрожая завалиться на бок со всем живописным содержимым, и Роман не раз подхватывал его на лету к радости столичных зевак. Установив этюдник, Роман открыл его, снял лежащую сверху палитру и замер, положив руку на теснившиеся тюбики с красками. От них сразу пошел до боли знакомый запах, солнце играло на их свинцовых боках.

Роман закрепил картонку на штативах, вынул из кармана своей замшевой куртки остро отточенный карандаш и быстро набросал фигуративные черты будущего пейзажа. Затем, выдавив на палитру из каждого тюбика, взял свою любимую плоскую, китайского колонка, кисть, обмакнул в плошечку с льняным маслом, тщательно вытер бархатной тряпкой, тремя движениями смешал на палитре кобальт синий с оливковой светлой и положил первый мазок.

Живопись легко давалась Роману. За это он любил ее сильной, горячей любовью. Быстро и успешно освоив ее тонкий механизм, он вошел в этот новый мир цвета и формы не учеником, а сопричастником, навсегда избавившись от робости и ложных страхов. Как правило, такая уверенность в себе характерна лишь при первых шагах в искусстве, о чем не раз напоминал ему Магницкий, предупреждая, что вскоре его ждет и разочарование, и ослепление и, наконец, ненависть к самому себе.

Но Роман не боялся ничего, он работал с самозабвением, и ему удавалось многое. Всего за полгода он стал лучшим и любимым учеником Магницкого, опередив других молодых людей в чувстве цвета и тона. Свои пробелы в области рисунка он с лихвой восполнял живописью, в которой был с первых шагов невероятно свободен и точен. Он никогда не писал портретов и жанровых сцен, его призванием был русский пейзаж. И он питал особую любовь к пейзажистам, чувствуя с ними почти родственную связь.

Он любил фламандского Брейгеля, открывшего для живописи жанр пейзажа и увековечившего себя замечательной серией «Времена года», любил великолепный колоризм Тернера и неповторимые акварели Бонингтона, вечерние поля Милле и цветущие кущи Клода Лоррена, любил смелость Сезанна и открытый взгляд Моне. Но больше всех в пейзаже Роман ценил и любил Левитана.

Еще давно он заметил, что у каждого из русских пейзажистов есть свои привязанности. Так, Шишкин любил писать сосновые леса, Васильев — болота, лужи и проталины, Венецианов — хлебные полуденные поля, Куинджи — излучины рек. Но никто из них не был привязан непосредственно, целиком, к Русской Природе, и никто не выразил ее с такой полнотой и искренностью, как Левитан. Роман часами простаивал у его полотен, поражаясь простоте и ясности левитановского взгляда, и в то же время удивительному, как бы незаметному мастерству художника.

«Пейзаж — это состояние души», — не раз повторял Магницкий, и Роман знал, что единственный пейзажист, выразивший до конца состояние русской души, — Левитан. Роман не подражал ему, но переживал такую же одержимость русским пейзажем.

И каждый раз, начиная этюд или картину, он вспоминал спокойное, с налетом грусти, лицо этого человека, его большие еврейские глаза, в которых навсегда отразилась Россия...

Роман самозабвенно работал над этюдом до самого полудня. Солнце за это время встало над озером и грело сильно. Этюд был готов, и только теперь Роман почувствовал, что ему жарко. Положив кисть, он снял куртку, бросил ее, сел рядом и с наслаждением откинулся спиной на пожухлую прошлогоднюю траву, под которой чувствовалась прохладная земля.

Огромное голубое небо раскинулось над ним.

Где-то рядом пел жаворонок. Роман закрыл уставшие от непрерывного напряжения глаза. В них стояло озеро и вспыхивали смешиваемые краски.

«Как прекрасна воля, — думал он, лежа с закрытыми глазами и прислушиваясь к непрерывной руладе жаворонка, — как хорошо быть свободным и жить по законам свободы воли. Наверное, нет на свете ничего хуже рабства, страшнее зависимости от воли другого человека. Еще страшнее быть рабом собственных обстоятельств, положения, мнения большинства... И как радостно сознавать, что ты свободен. Что ты волен просто встать, бросить все и идти куда глаза глядят, или вот так лежать, слушая крохотную птицу...»

Он открыл глаза.

Ему вспомнилась столица со своими людьми, домами, фабриками, ресторанами, со своею суетой.

«Я уехал оттуда. Уехал навсегда. И я никогда больше не буду стремиться стать знаменитым художником или известным адвокатом, не буду слушать бред самодовольных людей, не стану лгать их некрасивым женам, что они красивы... Только бы свобода. Единственное богатство мое. Оставь мне его, Господи!..»

Он перекрестился, глядя в бескрайнее небо.

Вдалеке послышался слабый плеск весел.

«Чья-то лодка», — подумал Роман и, приподнявшись, сел.

Из обросшей камышом протоки на озеро выплыла лодка. Человек, сидящий в ней, тоже заметил Романа и приподнял фуражку. Загородившись ладонью от солнца, Роман рассматривал гребущего. По всему виду это был человек пожилой. Вероятно, встреча с Романом изменила его планы, и он стал грести к берегу. Вскоре его лодка причалила, и Роман узнал старика Савву-бобыля, заядлого рыбака и балагура.

— Роман Лексеич, здравствуйте вам! — крикнул Савва, вынимая весла из уключин.

— Здравствуй, Савва! — громко ответил сверху Роман, улыбаясь старику, которого он всегда любил за сметливый ум и меткое слово.

Савва хотел уже вылезать из лодки, но Роман вдруг решил, что с большим удовольствием вернулся бы домой речным путем и, вскочив, махнул ему рукой:

— Погоди, Савва, я спущусь, вместе назад поплывем!

— И то дело! — весело ответил старик и принялся вставлять весла обратно.

Роман протер насухо кисти, быстрым движением счистил краску с палитры, убрал все в этюдник, закрыл его, свинтил ножки и, подхватив вместе с картонкой и курткой, пошел к тропке, ведущей вниз к воде.

Савва терпеливо ждал его в лодке.

Найдя крутую тропку, Роман стал осторожно спускаться вниз, держа свою работу двумя пальцами за уголок.

— Никак картинка? — спросил Савва, когда Роман оказался на берегу перед лодкой. Ничего не отвечая, Роман подошел, передал старику этюдник с курткой и потом уже сам ступил в закачавшуюся лодку, придерживая «картинку».

— Поплыли, Савва, — с облегчением выдохнул Роман, опускаясь на кормовую лавку.

— Поплыли! — закряхтел старик, налегая на весла.

Заскрипели уключины, лодка стала удаляться от берега.

Роман обернулся. Обрыв, на котором он простоял почти пять часов, был пуст, величественен и безжизнен. Он высился над водой подобно утесу.

«Какое все-таки странное место, — думал Роман, — и какое оно не русское. Как будто взяли кусок испанского берега да и перевезли сюда...»

Где-то наверху пронзительно и противно закричали чайки.

Роман вздрогнул.

— Господи, воля твоя! — пробормотал Савва. — Ишь вопиет, быдто упырь. Роман Лексеич, я зорькой вам рыбки отвез. Пару щучек.

— Спасибо, Савва!

— Аксинье отдал. Ваши-то спали. Так я, значится, чтоб не тревожить, хотел было просто на окошко положить, да потом, думаю, положу на окошко — стащит кошка, подвешу на палку — склюет галка! Пришлось Аксинью будить, да с ней рядить. Сначала ругались, потом бранились, после расстались да помирились. Во как!

Роман рассмеялся, а старик, привыкший сыпать прибаутками почти на каждом шагу, только улыбнулся в свою густую белую бороду. Он был маленький, но крепкого сложения, и в свои семьдесят с лишним сохранял удивительную подвижность.

— Что ж это вы там понавели? — размеренно гребя, спросил Савва, кивая на картинку.

— А вот что, — Роман повернул к нему эскиз.

— Ишь ты, — Савва бросил весла и, прищурившись, долго рассматривал пейзаж. — Во как. Быдто живая. Лепота...

— Ты что же, утром рыбку ловил? — спросил его Роман.

— Утром, — старик снова взялся за весла. — А щас вот хочу донку проверить. Утречком становил. Может, кто и сунулся...

Проплыв еще немного, лодка остановилась возле протоки. Старик подрулил к камышам, покопался в их бурых прошлогодних зарослях, вытащил палку с примотанной к ней леской и потянул. Леска напряглась.

— Так, так. Кого-то зацепило... — пробормотал Савва, наматывая леску на палку.

Роман с любопытством наблюдал, как все туже и туже напружинивается леска.

— Ну, ну, полекше, полекше... — шептал старик, упираясь в дно лодки ногами, обутыми в старые кирзовые сапоги.

Морщинистое, коричневатое, словно печеная картошка, лицо его казалось испуганным.

Леска дернулась вбок, зазвенев, как струна, и Роман различил в воде длинную черную рыбину, мечущуюся возле лодки. Положив свой эскиз на корму, Роман схватил лежащий на дне лодки сачок с толстой деревянной ручкой и, сунув его в воду, стал подводить под рыбину.

— Погодь, погодь, — шептал старик, изо всех держа пляшущую по воде леску.

Рыбина была сильной и хитрой и не шла в сачок, норовя нырнуть под днище. Савва бормотал что-то Роману, но тот, ослепленный мгновенно вспыхнувшим азартом, ничего не слышал, приковавшись взглядом к мечущемуся черному профилю.

Вдруг Роман почувствовал удар, сачок в его руках заходил ходуном, лодка накренилась, чуть не вывалив обоих за борт.

— Аааах! — хрипло выкрикнул Роман, откидываясь назад и выдирая из воды невероятно тяжелый сак.

— Держи! Держи! — выкрикнул Савва, протягивая мокрые, блестящие на солнце руки к возникшему из воды саку, в сетке которого бился с трудом поместившийся сом.

Роман перекинул сак в лодку, слегка задев им Савву. Старик прижал рыбину сапогом, но черноспинный гигант не хотел успокаиваться и, прогнувшись, ударил широким, как лопата, хвостом о борт.

— Погодь, погодь, — повторял старик, хватая со дна топорик с короткой рукоятью.

— Держи, а то выпрыгнет! — выкрикнул Роман, стараясь прижать сома ручкой сака.

— Господи, твоя воля... — прошипел старик, занося топор над головой.

Сом затих лишь после трех сильных ударов.

— Ооох, ты ооох, да воскреснет Боог! — пропел Савва, не выпуская топорик из рук и разглядывая неподвижно лежащую рыбину. — Полпуда, как пить дать!

Роман высвободил сак и потрогал рукой широкий, усыпанный темно-бурыми пятнами хвост. В пылу азарта сом казался ему гигантских размеров. Но и теперь он лежал увесистым кольцом, занимая почти треть лодки; разбитая усатая голова по ширине не уступала голове Саввы. Желтовато-белое брюхо мелко подрагивало, и дрожь передавалась прилипшему к лодке хвосту.

— Ишь, не отошел еще, бродяга, — замахнулся было Савва, но, передумав, положил топор и стал вынимать крючок из полуоткрытого косого сомьего рта.

— С добычей тебя, Савва! — проговорил Роман, вытирая рукавом водяные брызги с лица.

— Спасибочки, Роман Лексеич! Да, мил ты мой, без тебя б рази ж мне справиться? Это ж живоглот вон какой, он бы меня под лодку утянул! Вот Господь послал тебя, как нарочно!

Старик вытащил крючок и, сматывая ловкими движениями леску, негромко запел:

— Бог нам рыбки послал, да ловить помогал, да тянуть подсоблял, Роман Лексеича послал, а мы рыбку-то тянули, да спинушки погнули, да ручки натерли, да жилки перетерли, да опа-па-па, опа-па, опа-па, полезай-ка живоглот, да в наш-от огород...

Стряхивая попавшую на куртку и этюдник воду, Роман машинально оглянулся, вспомнив про этюд, и остолбенел: четырехугольная некрашеная корма была пуста.

— Что за черт... — Роман вскочил, шагнул через лавку и, свесившись, посмотрел в зеленую воду.

Во время борьбы с сомом написанный Романом этюд упал в воду. Прессованный тяжелый картон, вероятно, не обладал плавучестью. Загораживаясь от солнца, Роман смотрел вниз, но дна не было видно.

— Савва, тут глубоко? — спросил он у мурлычущего что-то себе под нос старика.

— Глыбко. Такие твари на мелкоте не ходют, — бормотал ничего не ведающий старик. — Я ж почему у камышей стремку привязал? Он, бродяга, в камышах лягухами нажрется, а опосля в омут, вот сюда, где мы щас. Тут яма. И лежит там в тине...

Голос Саввы был настолько мягок и безмятежен, что Роман, хотевший уж было заявить о потере, передумал.

«Радость старику омрачать, — подумал он, рассеяно глядя в воду. — Ладно, что ж теперь. А этюд хороший вышел, цвет я точно взял. Значит, не судьба...»

— Ну, да первый блин комом, — проговорил он вслух.

— Чаво? — поднял голову копошащийся над сомом Савва.

— Ничего. Все к лучшему, говорю. Поплыли домой, старик. Дай-ка я за весла сяду.

— Да чего уж вам руки мозолить, мне ж привычней...

— Садись, говорю, на мое место, — решительно приказал Роман.

Старик послушно перешел на нос, Роман сел за весла, подрулил к протоке и стал грести быстро и широко. С одной стороны, ему было обидно за утерянный этюд, но с другой — он видел в этом некий знак судьбы, постоянно испытывающей его.

«Так неожиданно и бесповоротно, — удивлялся он. — Пять часов я работал в самозабвении, пять часов стремился оживить краски, и мне это удалось. И вот в одно мгновенье провидение отнимает у меня плод моего творчества. Даже не отнимает, а прямо... крадет... Причем крадет при помощи того самого озера, что я писал. Будь на моем месте Сведенборг, так он сейчас бы нашел этому мистическое объяснение. Но мне всегда была чужда мистика, я не верю, что человек — это всего лишь поле брани для невидимых сил. Я же сам по себе, мне Бог дал внутреннюю свободу, я живу лишь собственной волей и верой в воскрешение. Да, безусловно, и мир, и природа равнодушны ко мне. Волна слизала с кормы произведение искусства, теперь оно тихо сгниет в озерной тине. Да, но почему это так глупо, так смешно? И я смешон. Сел за весла и гребу, как будто ничего не случилось. И старик этот, глупый как пробка, и этот дурацкий сом, и это дурацкое озеро...»

Роман поднял весла.

Некоторое время лодка скользила по инерции, потом остановилась.

Они плыли против течения, но речка текла так медленно, что казалось, будто лодка совсем не движется.

— Уморились? — заботливо спросил Савва, с готовностью приподнимаясь с места.

— Нет... нет... — опустив весла в воду, Роман рассеянно потер виски.

Лодка стояла на середине реки.

— Роман Лексеич, давайте-ка я, — не унимался старик, и Роман снова налег на весла, плечами и спиной чувствуя упругую силу воды. Лодка набрала ход и понеслась дальше. Берега были все в яркой молодой зелени. Отсюда, с середины, они казались особенно красивыми.

— Что ж вы утруждаетесь, Роман Лексеич. Это ж наше дело мужицкое, а вы — руки бить... — укоризненно качал своей кругленькой опрятной головой Савва. — И Николай Иванович тоже туда. Зимой с мужиками дрова пилил. Ладно — себе, а то просто так, придет на двор, как батрак, и пилит, пилит, пока не уморится. Чудаки, ей-богу...

— Не чудаки, Савва, а умные люди. Он, во-первых, себе кости разомнет, во-вторых, вам, дуракам, поможет. А вы, вместо спасибо, охаете да смеетесь.

— Упаси Бог смеяться! — замахал руками Савва, тем не менее улыбаясь. — Не смеемся. Токмо чудно, право...

— Скажи лучше: что, рыбы много весной шло?

Старик зажмурился, словно после выпитой водки, тряхнул головой и быстро запричитал, похлопывая себя по коленям:

— Ох, много-много было рыбки-рыбешки, я ловил ее дырявой плетешкой, я хватал ее рубахой, да руками, я глушил ее, душил сапогами! Посолили, да повялили, поварили, да пожарили, опа-па-па, опа-па, опа-па, всю сожрали с головы до хвоста!

Роман усмехнулся:

— Ну, Савва, и шутник же ты.

— Шутки шутим, да воду мутим, рыбку ловим, да Бога молим: дай нам, Боже, и завтра то же! — тараторил Савва, дергаясь и приплясывая на корме всем телом.

Роман рассмеялся:

— Скажи, а ты с молодости балагурить любил или под старость научился?

— Я-то? Н-е-е-ет. В молодых годах я сурьезный был, — проговорил старик, придавая своему загорелому лицу действительно серьезное выражение. — Мы с батей люди богатые были, жизнь за глотку держали. Думал, женюсь, отделюся, мельницу свою поставлю, работников заимею, лавку открою. А тут батя возьми и помре. А после мать с сестрой в бане сгорели. А после — холера, братья померли, а после я уж сам горел. А после по миру пошел. Вот тогда и развеселился сурьезный человек Савва Прохоров. Хорошо еще в Крутом Яре осел, вдовица Дарья Матвевна, покойница, царствие ей небесное, пригрела да уговорила. А то б так и бродил бы кусошником, проплясал бы всю жизнь.

— Ты что, жалеешь?

— А то как же! — лукаво щурясь от солнца, усмехнулся старик. — Побирухой спокойней. Иди, ни о чем не думай. Хлеб подадут — съешь, в сеновал пустят — переспишь. А тут вот хозяйство, каждый раз бойся, чтоб не стряслось чего.

— И ты боишься?

— Н-е-е-т! — засмеялся Савва, открыв свой щербатый рот. — Мне все одно! Коли в третий раз гореть — и слава Богу. Жалеть не буду. Все одно помирать, чего ж тут за избу бояться!

— А зачем же жить тогда, если знаешь, что все равно умирать придется?

— Жить-то? А ради волюшки вольной... Вот ради чего. Чтоб сам себе голова. Что хочу, то и ворочу. Хочу, сома этого сам съем, хочу, тебе подарю, хочу, кому продам, хочу, кошке отдам, хочу, в муку истолку, хочу, с блином испеку, а захочу — на забор повешу, баб потешу, буду показывать, да рассказывать, да подпрыгивать, да подмигивать, опа-па-па, опа-па, опа-па, поглядите на мово на сома!

Подпрыгивая на корме, Савва шлепал себя по коленям, ляжкам и груди, тряс головой и непрестанно выкрикивал свои «опа-па-па, опа-па, опа-па!»

Роман греб, любуясь забавным стариком.

«Волюшка-воля, — вспомнил он только что сказанное Саввой, — вот что по-настоящему радует людей, что удерживает их на земле. Свобода воли позволяет им побороть страх смерти, так как только свобода воли может быть предпосылкой чувства трансцендентального. А следствием этого глубинного чувства является вера. А где вера, там уже нет смерти. Там есть Христос, есть Надежда и Любовь».

А лодка между тем уже вплывала в пределы села. По берегам показались бани и ледники, перевернутые кверху днищами лодки.

Роман почувствовал в руках усталость и бросил весла:

— Все, Савва, дальше ты меня вези.

— С превеликой радостью! — подхватился с места старик и, перешагнув через сома, уселся за весла.

Роман расположился на корме, возле своего этюдника.

В отличие от неторопливой, но размашистой гребли Романа, Савва греб быстро, лишь слегка касаясь веслами воды, словно боясь намочить их. Однако лодка от такой гребли плыла быстрей и быстрей. Опустив руку за борт, Роман шевелил пальцами в холодной журчащей воде, складывая и раздвигая их.

«И не буду я жалеть об этюде, — думал он, оглядывая знакомые берега. — Эти пять часов я просто упражнял свое художественное видение, оно первичней любой картины, оно всегда со мной, и никакая волна его не смоет. А этюдов будет много. Будем считать, что сегодня я просто попробовал кисти...»

Савва греб, ворочая веслами с завидной легкостью. Полощущие на мостках белье бабы окликнули Романа, когда лодка поравнялась с ними:

— Здравствуйте, Роман Алексеич!

Роман в свою очередь пожелал им здравствовать.

— Никак рыбку ловили? — спросила одна из них, и Савва, бросив весла, схватил сома под жабры, поднял двумя руками:

— Вот какую рыбку ловили! Видали?

Бабы одобрительно покачали головами, но удивления не выказали: к крупной рыбе в Крутом Яре привыкли. К тому же сомов считали не лучшей рыбой, им предпочитали судаков, сазанов, щук.

Положив сома на дно лодки, Савва ополоснул испачканные рыбьей кровью руки, поплевал на них и опять налег на весла:

— Эх, прокачу!

Роман достал портсигар, закурил, бросив спичку за борт.

Речка делала крутой поворот, огибая церковь и дом отца Агафона.

— И эх! Прокачу! — приговаривал Савва, ловко работая веслами.

— Прокати вон до тех мостков, — Роман показал папиросой вперед, на небольшую дощатую пристань с полдюжиной привязанных лодок.

— Слушаюсь, ваше сиятельство! — подпрыгнул на лавке Савва и заработал, как машина, непрерывно напевая «опа-па-па, опа-па, опа-па!»

Лодка причалила к мосткам, Роман вылез вместе со своим багажом, повесил на плечо этюдник, перекинул через руку куртку и махнул рукой Савве:

— Спасибо, Савва.

— За что же мне-то? Вам спасибочко, Роман Алексеич, вам спасибо-то спасибочко, наше красное спасибочко! — запричитал старик.

— Мы с тобой еще сетью половим.

— Ох, половим, ох половим мы, ох, полополополовим мы! — не унимался Савва. — Как сеточку доштопаю, так к вам и притопаю. А в утречко я щас ловлю помалень на переметы да на донки, а как рыбка покрупней выпадет — сразу к вам.

— Приноси. Заплатим тебе хорошо, не обидим.

— Спаси вас Бог, Роман Лексеич!

— Будь здоров, старик.

Минуя двух белобрысых, остолбенело глядящих ребятишек, удивших до этого с мостков рыбешку, Роман прошел к берегу и, поднявшись по склону, направился через село домой. Бабы и мужики, старухи и ребятишки — все глядели на него во все глаза, отрываясь от работы, от беготни или просто от сиденья на завалинке. Мужики снимали шапки и громко, с поклоном, здоровались, бабы кланялись своими повязанными головами, старухи долго смотрели из-под руки, провожая взглядом. Каждый раз, когда приходилось идти по селу, Роман чувствовал на себе этот пристальный взгляд народа, заставляющий испытывать неловкость.

Самое главное — что в их взгляде не было ни укора, ни осуждения, ни зависти. Нельзя было назвать его и чистым любопытством. Но было в нем то, что сразу и навсегда разделяло Романа с этими людьми, ставило их в совершенно противоположные положения. Как ни старался Роман держаться проще с мужиками, близости не получалось: между ними всегда пролегало что-то вроде крутояровского оврага, даже когда они смеялись над одним и тем же, вместе ловили рыбку или охотились. Овраг этот существовал вечно, и моста через него не было...

«Пожалуй, только вера сближает нас, — думал Роман, подходя к знакомой липовой аллее. — Только в церкви мы равны, хоть и одеты по-разному. Хотя они и в церкви уступают мне место, пропускают вперед... Но я люблю их и буду любить всегда».