Тексты

Лёд / 9

2002

Я проснулась. Открыла глаза.

Было утро.

Мир был таким же, как и вчера. Я лежала в нашей кровати. Адр в номере не было. Я протерла глаза, села. Затем приняла душ, привела себя в порядок, оделась и вышла из номера.

Спустившись вниз, я вошла в столовую, где завтракали отдыхающие, и замерла в изумлении: вместо людей за столами сидели МЯСНЫЕ МАШИНЫ! Они были АБСОЛЮТНО мертвы! В их уродливых, мрачно-озабоченных телах не было ни капли жизни. Они поглощали пищу: кто мрачно-сосредоточенно, кто бодро-суетливо, кто механически-равнодушно.

За нашим столом сидела пара. Они ели живые фрукты: груши, черешню и персики.

Но эти чудесные персики не могли и на толику оживить их тела!

Зачем же они их ели? Это было так смешно!

Я расхохоталась.

Все прекратили есть и уставились на меня. Их лица повернулись ко мне. И впервые в жизни я не увидела человеческих лиц. Это были морды мясных машин.

И вдруг эту массу мертвого мяса рассек луч света: через столовую ко мне шел Адр. Он был СОВСЕМ ДРУГОЙ! Он был живым. Он не был машиной. Он был моим БРАТОМ. И у него было СЕРДЦЕ. Оно сияло Светом Изначальным.

Я двинулась ему навстречу. И мы обнялись посреди мира чудовищ.

По телам мясных машин как черви поползли смешки. Одна из жующих машин открыла рот и громко изрекла:

— А еще говорят, что в МГБ не умеют любить!

И столовая наполнилась жирным хохотом мясных машин...

С этого дня я стала видеть сердцем.

С мира спала пленка, натянутая мясными машинами. Я перестала видеть только поверхность вещей. Я стала видеть их суть.

Это не значит, что я ослепла. Я прекрасно различала вещи и ориентировалась в пространстве. Но любые изображения — картины, фотографии, кино, скульптуры — для меня исчезли навсегда. Картины стали для меня простыми холстами, покрытыми краской, на экране в кинотеатре я видела только игру световых пятен.

Сердцем я могла видеть человека или вещь изнутри, знать их историю.

Открытие это было равносильно пробуждению моего сердца под ударами ледяного молота.

Но если после тех ударов мое сердце просто ожило и стало чувствовать, то теперь оно умело ЗНАТЬ.

И я успокоилась.

Мне незачем было волноваться.

Месяц отпуска прошел.

В Москве на место арестованного министра ГБ Абакумова был назначен Игнатьев — партийный функционер, для Лубянки человек совершенно новый. Поэтому — непредсказуемый. Но его первым заместителем стал Гоглидзе — выдвиженец Берии, старый приятель Ха. Это успокоило нас. Под прикрытием Гоглидзе мы могли бы завершить операцию по поиску живых в Карелии.

Ха вызвал нас из Крыма. Мы прилетели в дождливую сентябрьскую столицу, готовые к новым подвигам во имя Света...

Но случилась непредвиденное.

Игнатьев, начавший расследование «преступной деятельности Абакумова», получил донос от заместителя начальника лагеря, где добывали драгоценный Тунгусский лед. Лейтенант ГБ Волошин писал, что «лагерь № 312/500 по добыче никому не нужного льда в нечеловечески тяжких условиях вечной мерзлоты был создан Абакумовым для прикрытия японских шпионов, пробирающихся на территорию СССР и наносящих вред нашему трудовому народу».

Вероятно, Волошин просто решил воспользоваться очередной чисткой в ГБ, чтобы получить новое назначение или повышение по службе за «бдительность».

Несмотря на явную абсурдность, донос возымел действие: работы в лагере было велено прекратить. Игнатьев назначил комиссию по расследованию. К счастью, ее возглавил полковник Иванов из Главного экономического управления МВД, жизнью обязанный Ха, спасшего его в 39-м от ареста.

Ха заставил Иванова включить в комиссию Адр и меня, в качестве секретарши.

Перед командировкой Ха вызвал Иванова и нас к себе в кабинет.

Мы стояли перед его массивным столом.

— Летите, соколы, летите, — напутствовал он нас, гоняя незажженную папиросу в своих красивых суровых губах. — Разберитесь — что и как. Вы парни въедливые. Ройте землю, как кабаны.

— Там, товарищ генерал-лейтенант, вечная мерзлота, — деликатно улыбнулся Адр.

— Шутник, ебеныть! — кольнул его быстрым взглядом Ха и постучал пальцем по столу. — Чтоб все там наизнанку вывернули! Ясно?

— Так точно! — хором ответили мы.

— Есть у меня подозреньице. — Ха с прищуром посмотрел в окно, выдержал паузу. — Этот самый лейтенант Волошин — сам японский шпион.

— Вы... так думаете, товарищ генерал-лейтенант? — настороженно спросил Иванов.

— Интуиция. Мутит воду, гад. А сам делает свое черное дело. Их там в тундре — хоть жопой ешь. Окопались, самурайское отродье. Агентура, блядь, такая — не ленись разгребай. Мы в сороковые стольких пересажали, а все равно ползут к нам, сволочи, с Дальнего Востока. Так что, Иванов, смотри. Не ошибись.

Ха внушительно посмотрел на Иванова.

И Иванов не ошибся.

Он знал, что Влодзимирский — человек Берии, а не опального Абакумова. А Берия стоял ближе всех к Сталину. Значит, стоило прислушаться к намеку.

Едва мы добрались до занесенного снегом и продуваемого ледяными ветрами лагеря № 312/500, Иванов приказал арестовать лейтенанта Волошина.

Глухой полярной ночью при свете трех керосиновых ламп в бревенчатом БУРе голого Волошина положили навзничь на лавку и привязали. Иванов, как человек обстоятельный, прихватил с собой двух плечистых лейтенантов-костоломов из оперативного отдела. Один лейтенант сел Волошину на грудь, другой принялся стегать его плеткой по половым органам.

Волошин выл в ночи.

Вой его слышали 518 зеков, затаившихся в своих бараках и ожидающих вердикта московской комиссии: они уже месяц не работали. Это пугало их.

Начальник лагеря месяц пил в своем домике.

— Рассказывайте, Волошин, все рассказывайте, — Иванов пилочкой неторопливо обрабатывал свои холеные ногти.

Я сидела с листом бумаги, готовая записывать показания подследственного. Адр прохаживался вдоль стены.

Рябой лейтенант с оттяжкой сек Волошина по стремительно распухающей мошонке, бормоча:

— Говори, пиздюк... говори, пиздюк...

Волошин выл часа три. За это время он много раз терял сознание, и его отливали водой и терли снегом. Потом он признался, что еще в 41-м году пятнадцатилетним юношей в глухой сибирской деревне был завербован японской контрразведкой. Когда он, захлебываясь слезами и соплями, трясущейся рукой подписывал свои «показания», составленные Ивановым и записанные мной, я сердцем видела его сущность. Он понимал, что подписывает себе приговор. Все мясо-машинное существо его в этот миг было заполнено образом матери — простой сибирской крестьянки. Мать сидела в его голове, как каменное ядро, повторяя одно и то же:

— Я ж тибе в муках родила, я ж тибе в муках родила...

С каменной мамой в голове он мог подписать что угодно.

На следующее утро тройка укутанных попонами лошадей повезла в Усть-Илимск скованного наручниками Волошина с двумя конвойными и долговязого фельдъегеря с портфелем. В портфеле лежал отчет следственной комиссии и показания лейтенанта Волошина.

А мы задержались в лагере, ожидая комфортную машину с печкой.

Иванов и лейтенанты запили с начальником лагеря, который от радости, что дело обернулось хорошо, готов был целовать им ноги.

Мы же с Адр велели заложить сани и поехали «покататься». На самом деле понятно, КУДА нас тянуло.

Выехав из ворот лагеря, Адр направил лошадь по большаку, ведущему к месту добычи ЛЬДА. Большак, по которому гоняли колонны зеков и возили добытый лед, был припорошен снегом, за месяц простоя его никто не чистил. Сытая кобыла начальника лагеря легко тянула сани, в них сидели мы, укрытые медвежьей полостью. Было солнечно и морозно.

Я и Адр почувствовали ЛЕД сердцами еще в лагере. Но теперь это чувство усиливалось с каждым шагом лошади.

Вокруг простирались покатые невысокие сопки, покрытые редкой растительностью. Местный лес был повален ударной волной в 1908 году при падении метеорита, а новый рос плохо, клочьями. Снег блестел на ярком солнце, громко скрипел под полозом.

От лагеря до места падения было семь верст.

Мы проехали версты три, и мое сердце затрепетало. Оно почувствовало ЛЕД, как компас чувствует железную руду.

— Гони! — сжала я руку Адр.

Он стегнул лошадь кнутом. Лошадь побежала, сани понеслись.

Большак вильнул вокруг сопки, широкой лентой вполз на другую сопку и понесся вниз — к котловану. А мы понеслись по нему.

Я закрыла глаза. Я уже увидела ЛЕД сердцем. Он надвигался на меня, как Материк Света.

Сани встали.

Я открыла глаза.

Мы стояли на краю котлована. Перед нами лежала громадная глыба льда, местами припорошенная снегом. Она сияла на солнце, отливая голубым.

Да! Лед был голубой, как наши глаза!

По краям ледяной глыбы лепились деревянные постройки — сваи, мостки, сарайчики для инвентаря, вышки охраны. Все это — жалкое, убогое, человеческое — меркло и терялось рядом с потрясающей мощью льда.

Это был НАШ ЛЕД! ЛЕД, посланный Светом, ЛЕД, ударивший в грудь заснувшей земли и разбудивший ее.

Сердца наши трепетали от восторга.

Мы взялись за руки и спустились в котлован. По деревянному мосту подошли к глыбе. Трясущимися руками я стала срывать с себя одежду, пока на мне не осталось ничего.

Я ступила на лед.

Крик восторга вырвался из моей груди. Слезы брызнули из глаз. Я упала на лед, обняла его. Мое сердце чувствовало и понимало эту божественную глыбу. Подо мной лежало огромное сердце. Оно говорило со мной.

Адр тоже разделся. Я вскочила, шагнула к нему.

Рыдая от восторга, мы обнялись и упали на лед.

И время остановилось для нас.

Очнулись мы ночью.

Разжали объятья.

Над нами висело черное небо с яркими звездами. Они были так низко, что казалось — можно их потрогать. Вокруг яркой и большой луны желтели два мутных полукруга. И где-то совсем за горизонтом беззвучно полыхало северное сияние.

Мы лежали в теплой воде. Нам совершенно не было холодно. Наоборот — тела наши горели. Мы растопили во льду лунку, повторяющую контуры наших сплетенных тел. Над нами стояло облако пара.

Неподалеку раздался выстрел.

Еще один.

Потом кто-то закричал:

— Эге-геееей!

Я поняла, что нас ищут.

Мы встали. И вышли из нашей «ванны». Нашли нашу одежду, оделись. Пора было прощаться со льдом. И возвращаться в жестокий мир мясо-машин и затерянных среди них братьев. Мы поцеловали лед.

И двинулись по промерзлым мосткам на выстрелы и голоса.

В Москве все сложилось благополучно: результат расследования удовлетворил нового министра госбезопасности. Лейтенант Волошин был расстрелян как японский шпион, вместе с ним расстреляли и восьмерых людей Абакумова, на которых он под пытками дал показания. Очередное «шпионское гнездо» в системе исправительно-трудовых лагерей было ликвидировано.

Лагерь № 312/500 снова заработал, зазвенели кирки зеков, закричали бригадиры, залаяли сторожевые псы, кубометры ЛЬДА повезли в столицу. А оттуда — в другие страны, где спящие сердца ждали пробуждающих ударов ледяных молотов.

Мы работали сосредоточенно и четко.

За два года было найдено 98 братьев.

Это была огромная победа Света.

Но наступил зловещий 1953 год.

В марте умер Сталин.

На следующую ночь Ха собрал нас у себя на даче. Шесть братьев и шесть сестер расположились в полутемной просторной гостиной у горящего камина. Ха сидел в кресле-качалке. Он был в лиловом китайском халате с серебристыми драконами. Пальцы его перебирали бухарские четки. Сполохи огня играли на суровом и красивом лице, поблескивали в голубых глазах. Ха заговорил:

— В СССР грядет передел власти. Вслед за ним последуют большие перемены. Они коснутся многих из нас. Необходимо быть наготове. Мы должны позаботиться о братьях и о льде. Большую часть наших необходимо переправить из Москвы и Ленинграда в провинцию. Так будет безопасней. Надо заняться этим безотлагательно. Техническую сторону дела возьмем на себя мы с Адр. Что же касается добычи льда — здесь трудно что-либо предсказать. Непонятно, что будет с лагерем и с проектом. Они могут уцелеть, а могут и быть закрыты.

Он помолчал и перевел свои глаза на меня:

— Храм, ты единственная из нас знаешь все сердечные слова и видишь сердцем. Что говорит тебе сердце?

— Только одно — на нас надвигается что-то большое и грозное, — честно отвечала я.

— На что это похоже? — спросил Адр.

— На красную волну.

— Значит, надо действовать.

Мы замолчали надолго. Затем Ха улыбнулся и заговорил:

— Сегодня утром я получил радостную весть — первая партия льда достигла Америки. Скоро мы узнаем имена американских братьев!

Все вскочили с мест. Мы ликовали. Скинув одежды, мы встали попарно, обнялись, прижавшись грудями, опустились на колени.

Камин погас. Но горячие сердца наши трепетали в темноте.

Весна и начало лета прошли в напряженной работе. Для отправки наших в разные города нужны были деньги, много денег. Ха посоветовал нам ограбить инкассатора. Мне было просто выследить машину и людей, охраняющих мешок с пачками бумаги, которую так ценят мясо-машины. Про инкассатора мое сердце знало все, — от сломанной в детстве ключицы до страсти к игре на аккордеоне. Еще он любил: нюхать женские пальцы ног, говорить о футболе и читать книги про войну. В нужный момент по моему сигналу Зу застрелил охранника, Шро перерезал горло инкассатору, а Мир выхватил из его рук мешок с деньгами.

Полмиллиона рублей вполне хватило на переезд ста человек.

Параллельно с этим главным делом мы совершали много другого: размещали неприкосновенный запас льда в трех холодильных комбинатах, внедряли своих в различные перспективные организации и уничтожали свидетелей. В последнем я была просто незаменима. Мне достаточно было подойти к двери квартиры, чтобы знать, кто дома и чем занимается. Остальное было делом Мир, Зу и Шро. Их ножи почти ежедневно прерывали бессмысленное существование очередной мясной машины, память которой могла навредить нам.

Мы были безжалостны к живым мертвецам.

И вдруг.

Как удар невидимого меча: 26 июня был арестован Берия.

Из Кремля дохнуло жаром. У соратников Берии испарились иллюзии: кто-то застрелился, кто-то запил. Кто-то спешно писал доносы на вчерашних друзей.

Но Ха был спокоен.

— Мы успели, — повторял он.

После ареста патрона он, как и многие генералы ГБ, стал уязвим. У нас больше не было тыла, поддержки наверху. Я умоляла Ха и Адр скрыться.

— Необходимо бороться здесь, — возражал Ха.

— Мы прошли через три чистки, с помощью Света пройдем и через хрущевскую, — улыбался Адр.

Но мое сердце беспокоилось. На нас наползало что-то. Я кричала им о близкой беде. Но все мои доводы разбивались об их мужество.

Зато они оба постоянно хотели мое сердце, предчувствуя, что нам осталось не много времени. Днем мы делали дело. Ночью застывали грудь с грудью, сердце с сердцем.

Их сердца неистовствовали.

Мои руки не успевали обвиваться вокруг их шей, колени дрожали, тело пылало.

Жена Ха обливала меня водой, била по бледным щекам.

Я была счастлива.

За эти душные июльские ночи Ха и Адр узнали от моего сердца все 23 сердечных слова.

И обрели Свет.

Навеки.

17 июля они были арестованы.

Это произошло днем. Я спала в захламленной комнате старой Юс, которую мы отправили в Крым с двумя молодыми братьями. Меня разбудило мое сердце. Оно было НИКАКОЕ.

Цепенящий ужас охватил меня. Я встала, оделась, вышла на улицу. Пошла пешком через залитую солнцем Москву к Белорусскому вокзалу. Пожалуй, впервые за время моего возвращения в Россию я почувствовала сосущую пустоту в сердце.

Я двигалась как машина — без чувств и идей.

Добредя до Белорусского, я постояла на шумной платформе, глядя на поезда, потом прошла к кассам поездов дальнего следования. Отстояла очередь.

— Вам куда? — спросила меня кассирша.

— Мне... — Я с огромным трудом заставила себя подумать и решила ехать туда, где ЛЕД, где наш ЛЕД. А где наш божественный ЛЕД? В бескрайней Сибири.

— Мне в Сибирь, — твердо сказала я, протягивая деньги в окошко.

— Ну, Варвара Федотовна, зачем же за это деньги платить? — раздался насмешливый голос у меня над ухом. — Мы вас в Сибирь за казенный счет отправим.

Меня с силой взяли под руки двое мужчин.

— Гражданка Коробова, вы арестованы, — произнес другой голос.

Через пару часов меня уже допрашивали в Лефортово...

В тот день были арестованы шесть сподвижников Берии, шесть высокопоставленных генералов МГБ, одним из которых был Ха. Параллельно шли аресты гебистов невысокого ранга, так или иначе связанных с Берией и его людьми.

— Что вас связывало с генералом Влодзимирским? — первое, что спросил меня следователь Федотов.

— С генералом меня ничего не связывает, — честно ответила я, видя Федотова сердцем: ранние роды на сенокосе, сирота, трудное детство, слезы, побои, морской флот, любит воду, любит коньяк, любит сношать толстух и заставлять их повторять матерные слова, любит пляжный волейбол, любит во время испражнения думать о Сатурне, боится пауков и ножниц, боится опаздывать на работу, боится потерять документы, любит харчо, любит вспоминать наркома Ежова, любит делать кораблики весной, любит Гагры, любит бить по лицу и почкам.

— А это что такое? — он показал мне фотографию.

Я по-прежнему не видела никаких изображений. Посреди глянцевой бумаги мерцали два слившихся пятна.

— Это что, я вас спрашиваю?

— Я не вижу, — призналась я.

— Будем дурочку валять? — зло засопел Федотов.

— Я действительно не вижу изображений на фотоснимках, не только на этом. Вот у вас висит портрет, — я кивнула на темное пятно в красной рамке. — Я не вижу, кто это.

Федотов зло смотрел на меня. Полноватое лицо его медленно наливалось кровью:

— Это Владимир Ильич Ленин. Не слыхали про такого?

— Слышала.

— Неужели? — всплеснул он сильными руками и зло захохотал.

Я молчала.

— Влодзимирский и ваш муж Коробов — друзья Берии. А Берия, да будет вам известно, агент иностранных разведок. Он уже дал показания. На Влодзимирского в том числе. Я предлагаю вам честно рассказать о преступной деятельности Влодзимирского и Коробова.

— Генерала Влодзимирского я не знала близко.

— Вы не знали близко Влодзимирского? А на этом фото он вас лапает. Голую.

— Я повторяю, генерала Влодзимирского я не знала. Зато я хорошо знала его сердце.

— Чего?

— И на этой фотографии запечатлен момент, когда наши сердца говорят на тайном языке.

— То есть вы признаете, что были его любовницей?

— Ни в коем случае. Я была его сердечной сестрой.

— И ни разу не спали с ним?

— Спала много раз. Но не как земная женщина. А как сердечная сестра. Сестра Вечного и Изначального Света.

— Сестра Света? — зловеще усмехнулся Федотов. — Что ж ты врешь, пизда гнилая?! Сестра, блядь! Да на тебе пробы негде ставить, подстилка! В какие дыры он тебя харил, проблядь полковая?! Вы же все из одной банды, шпионы бериевские! Свили гнездо гадючье в МГБ, сплелись, гады ползучие! Говори, блядь, правду!

Он ударил меня по лицу.

Я молчала. И смотрела на него.

Он деловито засучил рукава:

— Щас ты у меня все вспомнишь, манда.

Вышел из-за стола, схватил меня левой рукой за волосы. Правой стал умело бить по щекам. Наверно, он ждал, что я, как большинство мясо-машинных женщин, закричу и, закрывая лицо, начну молить о пощаде.

Но я даже не подняла рук.

Я смотрела ему в глаза.

Он размашисто бил меня по щекам. Его грубые ладони пахли табаком, одеколоном и старой мебелью.

— Гово-ри! Гово-ри! Гово-ри! — бил он.

Голова моя моталась, в ушах звенело.

Но я не отводила взгляда от его маленьких рысьих глазок.

Он перестал бить, вплотную приблизил свое раскрасневшееся лицо к моему:

— Что, смелая? Я из тебя отбивную сделаю, посолю, поперчу и тебя же сожрать заставлю! Чего молчишь, зассыха?

Внутри он был абсолютно счастлив. Сердце его пело, в лысоватой голове вспыхивали и гасли оранжевые сполохи.

Я молчала.

На двух первых допросах он орал и хлестал меня по щекам. Потом появился второй следователь — Ревзин. Поначалу тот пытался разыграть «доброго», вел задушевные разговоры, просил «помочь органам разоблачить бериевскую банду». Я же говорила только правду: братство, Ха и Адр, двадцать три слова.

Я это делала, потому что мое сердце было абсолютно уверено — наши тайны им не пригодятся. Мясным машинам не нужна была правда — они в упор не видели ее, не различали Божественного Света.

Мне же было невероятно приятно говорить правду, наслаждаться ею.

Они матерились и посмеивались.

Наконец им надоело слушать про пение сердец. Они раздели меня, привязали к скамье и принялись сечь резиновым жгутом. Секли по очереди, не торопясь. Один сек, другой орал или тихо уговаривал одуматься.

Конечно, я чувствовала боль.

Но не как раньше, когда я была мясной машиной. Раньше от этой боли некуда было деться. Потому что боль была хозяином моего тела. Теперь моим хозяином было сердце. А до него боль не могла дотянуться. Она жила отдельно. Я ощущала ее сердцем в виде красной змеи. Змея ползала по мне. А сердце пело, дурманя змею. Когда она ползала слишком долго, сердце сжималось, вспыхивая фиолетовым. И я теряла сознание.

Они обливали меня водой.

Пока я приходила в себя, они курили.

Потом простые руки их снова брались за жгут.

Все повторялось.

Я молчала. Сердце пело. Красная змея ползала.

Вода текла.

Потом следователи устали.

Меня отнесли в камеру. И я заснула.

Я очнулась от лязга. Дверь открылась, в камеру вошли трое: Ревзин, врач и какой-то подполковник. Врач осмотрел мои распухшие и посиневшие от побоев бедра и ягодицы, деловито кивнул:

— Нормально.

Ревзин позвал двух конвоиров. Они подхватили меня под руки и поволокли по коридору, потом по лестницам — наверх, в тот же кабинет. Там было светло — солнечные лучи били в окно, сияли в хрустальной чернильнице, в медной дверной ручке, в глазах и пуговицах Ревзина. А на стене в красной рамке клубился невидимый Ленин.

Вошел маленький злой Федотов со жгутами. Они снова привязали меня к скамейке. Взяли два жгута и стали сечь одновременно по распухшим бедрам.

Две красные змеи поползли по мне. Они стали оранжевыми. Потом ослепительно желтыми. В голове моей запело желтое солнце:

— Говори правду! Гово-ри! Гово-ри! Гово-ри!

Но я уже сказала им правду.

Чего же они хотели от меня?

Янтарные змеи свивались в свадебные кольца. Им было хорошо на моем теле.

Мой пот залил мне глаза.

Сердце вспыхнуло фиолетовой радугой: оно почувствовало, что мое тело разрушается.

И сердце помогло телу: мозг отключился, я потеряла сознание.

Очнулась на полу.

Надо мной нависала Настя Влодзимирская. Ее держали под руки и за волосы, чтобы голова не упала на грудь. Она была не просто избита, а измочалена.

— Подтверждаешь? — спросил ее какой-то толстый майор, любитель кошек, пюре и золотых часов.

Из разбитого рта Насти раздался клекот. И что-то капнуло мне на голову.

— Ну вот! — майор с радостной злобой переглянулся с Ревзиным.

— А ты говоришь — сестра! — пнул меня новым сапогом Федотов.

— Тут, Коробова, не дубы сидят, — смотрел сверху Ревзин. — Забыла, что мы профессионалы. Все раскопаем.

— Они дома только по-английски говорили, — доверительно сообщил Федотову майор. — Ай го ту слип, май суит леди!

Они захмыкали. И заскрипели портупеями.

Я закрыла глаза.

— Чего ты прикидываешься? — пнул меня Федотов.

Я открыла глаза. Толстого майора и Насти не было.

— В общем, Коробова, вот твои показания, — Ревзин поднес мне листы, исписанные детским почерком. — Подпишешь — пойдешь в больничку, потом в лагерь. Не подпишешь — пойдешь на тот свет.

Я закрыла глаза. Прошептала:

— Цель моей жизни — пойти на тот свет. На Наш Свет...

— Заткнись, падло! Не прикидывайся сумасшедшей! — прорычал Федотов. — Прочти ей, Егор Петрович.

Ревзин забормотал:

«Я, Коробова Варвара Федотовна, 29-го года рождения, вступив в половую связь с генерал-лейтенантом Влодзимирским Л. Е., была завербована им в 1950 году в качестве связной между военным атташе американского посольства Ирвином Пирсом и бывшим министром МГБ Абакумовым В. С. Моим первым заданием было встретиться с Пирсом 8 марта 1950 года на лодочной станции в парке им. Горького и передать ему чертежи...»

— Это не про меня, — перебила я его.

— Про тебя! Про тебя, пизда!! — зарычал Федотов.

— Подписывайте, Коробова, не валяйте дурочку!

— Я не Коробова. Мое настоящее имя — Храм.

Я закрыла глаза.

И янтарные змеи снова поползли по мне.

Очнулась я на гинекологическом кресле. Оглушительно пахло нашатырем.

— Она девственница, — раздалось у меня между ног.

Врач выпрямился, стал сдирать резиновые перчатки. Он был большой и в очках. Боялся матери, собак и ночных звонков. Любил щекотать жену до икоты. Любил крабы, бильярд и Сталина.

— А чего ж... делать-то? — пробормотал Федотов у меня над ухом.

— Не знаю, — врач исчез.

— Я не вас спрашиваю! — злобно прошипел Федотов.

— А кого же? Себя? — засмеялся врач, гремя инструментами.

Мне в плечо вонзилась игла. Я скосила глаза: сестра делала укол.

Разведенные ноги мои были сине-желтого цвета. Кровоточили ссадины.

Глаза наполнились влагой. И я захотела спать.

— Ну, что? — страшно зевнул врач.

— В больничку, — задумчиво кивнул Федотов.

В тюремной больнице я пролежала неделю.

В палате находились еще шесть женщин. Двое после пыток, четверо с воспалением легких. Они непрерывно говорили между собой о родственниках, еде и лекарствах.

Меня лечили: мои ноги и ягодицы мазали пахучей мазью.

Врачи и медсестры почти не разговаривали с больными.

Я смотрела в окно и на женщин. Про каждую я знала все. Они были не интересны мне.

Я вспоминала НАШИХ.

И их СЕРДЦА.

Когда я встала, меня повели на допрос.

Кабинет был тот же, но следователь новый. Шереденко Иван Самсонович. Тридцатипятилетний, стройный, подтянутый, с красивым лицом. Больше всего на свете он боялся: видеть во сне белую башню и умереть на службе от сердечного приступа. Очень любил: охоту, яичницу с салом и дочь Аннушку.

— Варвара Федотовна, ваши бывшие следователи были мерзавцами. Они уже арестованы, — сообщил он мне.

— Неправда, — ответила я. — Федотов сейчас обедает в буфете на Лубянке, а Ревзин идет по улице.

Он внимательно посмотрел на меня:

— Варвара Федотовна, давайте поговорим как чекист с чекистом.

— Я никогда не была чекистом. Я просто носила вашу форму.

— Не говорите глупости. Вы работали с подполковником Коробовым...

— Я работала не с ним, а с его сердцем. Теперь оно знает все двадцать три слова.

— Вы ездили в командировку по заданию министра ГБ, вы посещали лагерь № 312/500, где добывают...

— Лед, посланный нам Космосом, для пробуждения живых.

— Начальник лагеря, майор Семичастных, арестован и дал показания на полковника Иванова, вас и вашего мужа. Вы втроем выбили фальшивые показания у лейтенанта Волошина, чтобы скрыть истинные дела Абакумова и Влодзимирского. Это нужно было для того...

— Чтобы лагерь продолжал добывать Божественный Лед, которого ждут тысячи наших братьев и сестер во всем мире. Тысячи ледяных молотов будут изготовлены из этого льда, они ударят в тысячи грудей, тысячи сердец проснутся и заговорят. И когда нас станет двадцать три тысячи, сердца наши двадцать три раза произнесут двадцать три сердечных слова и мы превратимся в Вечные и Изначальные Лучи Света. А ваш мертвый мир рассыплется. И от него не останется НИЧЕГО.

Он внимательно посмотрел на меня. Нажал кнопку звонка. Вошел конвойный.

— Увести, — сказал следователь Шереденко.

Меня освидетельствовал психиатр — маленький, круглый, с мясистым носом и женскими руками. Он очень многого боялся: детей, кошек, разговоров о политике, сосулек, начальства, даже старых шляп, которые «на что-то упорно намекают». А по-настоящему любил только: играть в нарды, спать и писать доносы.

Мягким бабьим голоском он просил меня вытягивать перед собой руки, смотреть на его молоточек, считать до двадцати, отвечать на дурацкие вопросы. Потом он постучал молоточком по моим коленкам и снял трубку черного телефона:

— Товарищ Шереденко, это Юревич. Она абсолютно здорова.

После этого Шереденко заговорил со мной по-другому:

— Коробова, два вопроса: почему у вас с вашим мужем не было половых отношений? И что вы с мужем так часто делали на даче генерала Влодзимирского?

— Нам с Адр не нужны половые отношения. У нас есть сердечные. На даче у Ха мы предавались сердечному общению.

— Хватит прикидываться сумасшедшей! — Он стукнул ладонью по столу. — Когда вас с мужем завербовал Влодзимирский? Что вы должны были делать?

— Будить братьев и сестер.

— Будить? — зловеще переспросил он. — По-хорошему, значит, не хочешь. Ладно. Тебя сейчас тоже разбудят.

Он снял трубку телефона:

— Савельев, давай овощи-фрукты.

Появились конвойные. Меня вывели во двор. Шереденко шел следом.

Во дворе стояли машины. И грело солнце.

Меня подвели к темно-зеленому фургону с надписью «Свежие фрукты и овощи». Я с конвойными села внутрь фургона, Шереденко — в кабину с водителем. Фургон тронулся. Внутри было темно, свет проникал только сквозь щели.

Ехали недолго. Остановились. Дверь открыли, конвойные вывели меня. И сразу повели вниз по лестнице в подвал. Шереденко шел следом.

Подошли к металлической двери с глазком, конвойный стукнул в нее. Дверь отворилась. Дохнуло холодом. Нас встретил усатый надзиратель в тулупе до пола. Повернулся, пошел. Меня повели следом. Он открыл еще одну дверь, меня втолкнули внутрь небольшой квадратной, совершенно пустой камеры. Дверь захлопнулась, лязгнула задвижка. И Шереденко сказал сквозь дверь:

— Поумнеешь — стучи.

Камеру освещала тусклая лампа. Одна из стен камеры была металлической. На ней белел налет инея.

Я села в угол.

В металлической стене что-то слабо гудело. И еле слышно переливалось.

Поняла: холодильник.

Закрыла глаза.

Холод нарастал медленно. Я не сопротивлялась.

Если красные змеи порки ползали по поверхности моего тела, холод проникал внутрь. Он забирал мое тело по частям: ноги, плечи, спину. Последними сдались руки и кончики пальцев.

Осталось только сердце. Оно билось медленно.

Я чувствовала его как последний бастион.

Очень хотелось провалиться в долгий белый сон. Но что-то мешало. Я не могла заснуть. И грезила наяву. Мое сердечное зрение обострилось. Я видела коридор подвала с прохаживающимся конвоиром. В других холодильниках сидели еще восемь человек. Им было очень плохо. Потому что они сопротивлялись холоду. Двое из них непрерывно выли. Трое приплясывали из последних сил. Остальные лежали на полу в эмбриональных позах.

Время перестало существовать.

Был только холод. Вокруг моего сердца.

Иногда дверь отворялась. И усатый конвоир что-то спрашивал. Я открывала глаза, смотрела на него. И снова закрывала.

Однажды он поставил рядом со мной кружку с кипятком. И положил кусок хлеба. Из кружки шел пар. Потом он перестал идти.

Узники в камерах менялись: мясные машины не выдерживали холода. И признавались во всем, чего от них требовали следователи. Их выносили из камер как мороженых кур.

В холодильники загоняли новых, они приплясывали и выли.

Мое сердце билось ровно. Оно было само по себе. Но чтобы не остановиться, ему нужна была работа.

И я помогала ему работать.

Я непрерывно смотрела сердцем во все стороны: иней, железная стена, коридор, камеры, стены, крысы на помойке, улица, троллейбус, мясные машины, едущие на работу и с работы, карманник, вытаскивающий кошелек у старухи, пьяный, падающий на тротуар, шпана в подворотне с гитарой, пожар на заводе, выпускающем утюги, заседание парткома автодорожного института, половые акты в женском общежитии, раздавленная трамваем собака, молодожены, выходящие из загса, очередь за вермишелью, футбольный матч, гуляющая в парке молодежь, хирург, зашивающий теплую кожу, ограбление продуктовой палатки, стая голубей, кондуктор, жующий бутерброд с копченой колбасой, инвалиды на вокзале, улица, железная стена, иней.

Вокруг меня со всех сторон окружал город.

Город мясных машин.

И в этом мертвом месиве красными угольками горели сердца НАШИХ:

Ха.

Адр.

Шро.

Зу.

Мир.

Па.

Уми.

Все те, кто остался в Москве.

Я видела их. И говорила с ними. О Царстве Света.

Вошел Шереденко.

Он говорил и кричал. Его каблуки топали по мерзлому полу. Он тряс бумагами. И сморкался. А я смотрела на его мертвое сердце. Оно работало как насос. Перекачивало мертвую кровь. Которая двигала мертвое тело следователя Шереденко.

Я закрыла глаза. И он исчез.

Потом я снова увидела НАШИХ. Их сердца светились. И плыли вокруг меня. Их становилось все больше. Я дотягивалась до новых и новых, до совсем далеких. И наконец, я увидела сердца ВСЕХ НАШИХ на этой угрюмой планете. Мой квадратный холодильник парил в пространстве. А вокруг созвездиями плыли сердца. Всего их было 459. Так мало! Зато они светили мне и говорили со мной на НАШЕМ языке.

И я была счастлива.

Мне больно прижгли щеки.

Я очнулась. Больничная палата. Потолок с шестью плафонами. Сестра прикладывала мне что-то к лицу. Полотенце, смоченное горячей водой. Запах спирта. След от укола на локтевом сгибе.

Бесшумно вошел какой-то полковник. Сестра и полотенце исчезли.

Скрипнул стул. И сапог.

— Как вы себя чувствуете?

Я закрыла глаза. Видеть мир сердцем мне было приятнее.

— Вы можете говорить?

— О чем? — с трудом произнесла я. — О том, что вы боитесь утонуть? Вы же дважды тонули, правда?

— Откуда вы знаете? — неловко усмехнулся он.

— Первый раз в Урале. Вы поплыли с тремя мальчиками, отстали, и у моста попали в водоворот. Вас спас какой-то военный. Он тянул вас за руку и повторял: «Держись, залупа конская, держись, залупа конская...» А второй раз вы тонули в Черном море. Вы нырнули с пирса. И поплыли к берегу, как обычно. Вы никогда не плыли в море, от берега. Но вслед за вами нырнула бездомная собака, любимица пляжа. Она почувствовала, что вы боитесь утонуть, и с лаем поплыла рядом, стараясь помочь. Это вызвало у вас панику. Вы замолотили руками по воде, рванулись к берегу. Собака лаяла и плыла рядом. Страх парализовал вас. Вы были уверены, что она хочет утопить вас. И вы стали захлебываться. Вы видели свою семью — жену в шезлонге и дочь с мячом. Они были совсем рядом. Вы глотали соленую воду, пускали пузыри. И вдруг коснулись ногами дна. И встали. Тяжело дыша и кашляя, вы заорали на собаку: «Пошла вон, тварь!» И плескали на нее водой. Она вышла на берег, отряхнулась и побежала к палатке, где однорукий Ашот жарил шашлыки. А вы стояли по пояс в воде и плевались.

Он одеревенел. В зеленовато-серых глазах его стоял ужас. Он сглотнул. Вдохнул. И выдохнул:

— Вам надо...

— Что?

— Поесть.

И быстро вышел.

А я впервые вспомнила про еду. В камере и в больнице мне совали миски с чем-то серо-коричневым. Но я не ела. Я привыкла есть только фрукты и овощи. Хлеб я не ела с сорок третьего года.

Хлеб — это издевательство над зерном.

Что может быть хуже хлеба? Только мясо.

Пожалуй, впервые за эти две недели я захотела есть. Позвала медсестру.

— Я не могу есть кашу и хлеб. Но я съела бы неразмолотое зерно. Есть оно у вас?

Она молча вышла, чтобы донести полковнику. Сквозь кирпичную толщу стен я видела, как он, сгорбленный и мрачный, снял телефонную трубку в своем кабинете:

— Зерна? Ну... и дайте, если просит. Только? Дайте овса.

Они принесли мне миску овса.

Я лежала и жевала.

Потом спала.

Ночью ко мне пришел полковник. Притворил за собой дверь, присел на краешек койки.

— Я не представился тогда, — тихо заговорил он.

— В этом нет необходимости. Вы — Лапицкий Виктор Николаевич.

— Я понял, я понял... — махнул он рукой. — Вы все знаете про меня. И... про всех, наверно.

Я смотрела на него. Он расстегнул ворот кителя, судорожно вздохнул и зашептал:

— Не бойтесь, здесь не подслушивают. Вы... вы можете сказать: меня арестуют или нет?

— Не знаю, — честно ответила я.

Он помолчал, потом скосил глаза в сторону и быстро зашептал:

— Я уже восемь суток не спал. Восемь! Не могу заснуть. С барбиталом засыпаю на час и вскакиваю, как сумасшедший. У нас большие перемены. Идут аресты. Метут всех, кто работал с Берией и Абакумовым. А кто с ними не работал? Вы же тоже работали.

— Я работала на нас.

— Двое моих друзей из третьего отдела арестованы. Масленников покончил с собой. Масленников! Понимаете? Метет хрущевская метла... М-да...

Я молчала. Сердце знало, чего он хочет. Он вспотел:

— Я пережил две чистки — в 37-м и в 48-м. Чудом уцелел, не попал под колесо. Переживать еще одну у меня просто сил нет. Знаете, я не спал восемь суток. Восемь!

— Вы уже говорили.

— Да, да.

— Чего вы хотите от меня?

— Я... я хочу... я знаю — вы реальный разведчик. Реальный агент. Кого — не знаю. Думаю — американцев. Но — реальный, настоящий разведчик! Не те липовые, которых сотнями пекут наши костоломы, чтобы сдать дело. Я предлагаю вам договор: я вывожу вас отсюда, а вы помогаете мне уйти за границу.

— Я согласна, — быстро ответила я.

Он был удивлен. Вытерев пот со лба, он зашептал:

— Нет, вы поймите, это не дешевая провокация и не... не бред невыспавшегося чекиста. Я реально предлагаю вам это.

— Понятно. Я же сказала — согласна.

Лапицкий глянул пристально. В лихорадочных глазах его появился смысл.

— Я был уверен! — прошептал он с восторгом. — Не знаю... не понимаю — почему, но я был уверен!

Я посмотрела в потолок:

— Я тоже была уверена, что выйду отсюда.

И это была правда.

Полковник Лапицкий вывел меня из следственного изолятора в Лефортово 18 августа 1953 года.

Шел мелкий дождь. На служебной машине полковника мы доехали до Казанского вокзала, где он ее навсегда бросил. Потом сели на электричку и поехали в подмосковный поселок Быково. Там на даче родственников сестры Юс жили Шро и Зу.

Они встретили меня восторженно, но не как умершую и воскресшую: их сердца знали, что я жива.

Задушив полковника Лапицкого, мы на двое суток предались сердечному общению. Мое истосковавшееся сердце неистовствовало. Я пила и пила своих братьев. До изнеможения.

Закопав ночью труп Лапицкого, мы утром покинули Москву.

Через трое суток в Красноярске на вокзале нас встречали Ауб, Ном и Рэ. Всех их мы с Адр вернули к жизни в подвале Большого Дома.

Так я оказалась в Сибири.

Темным декабрьским утром мое сердце дважды содрогнулось от боли: в далекой Москве расстреляли Ха и Адр. Мясные машины навсегда остановили их горячие и сильные сердца.

И мы не смогли помешать этому.

Прошло шесть лет.

Я вернулась в Москву.

Трое братьев умерли своей смертью. Умерла и старая Юс. Свет Изначальный, сиявший в них, воплотился в другие тела, только появившиеся на земле. И нам предстояло найти их заново.

Лагерь по добыче ЛЬДА распустили. Профессоров, обосновавших важность изучения «тунгусского ледяного феномена», посмертно окрестили лжеучеными, секретный проект «Лед» был ликвидирован. Ликвидировали и «шарашку», где изготовляли ледяные молоты.

Тем не менее братство крепло и росло. Запасов льда, добытого еще в сталинские времена, хватало на все. В 1959-м мы были благодарны зекам лагеря № 312/500. Своими кирками они заложили необходимую ледяную базу. Кубометры льда спали в холодильниках и подземных хранилищах, ожидая своего часа. Часть льда уходила за границу по старым каналам МГБ. Из оставшегося льда мы делали ледяные молоты.

Их пускали в дело редко, так как поиск НАШИХ сузился. Он стал более локальным. Теперь, без поддержки МГБ, мы искали своих осторожно, тщательно готовясь к простукиванию. Вокзалы, кинотеатры, рестораны, концертные залы и магазины были главными местами нашего поиска. Русых людей с голубыми глазами выслеживали, похищали и простукивали. Но больше всего нам везло почему-то в библиотеках. Там всегда сидели тысячи мясных машин и занимались молчаливым безумием: внимательно перелистывали бумажные листы, покрытые буквами. Они получали от этого особое, ни с чем не сравнимое удовольствие. Толстые потертые книги были написаны давно умершими мясными машинами, портреты которых торжественно висели на стенах библиотек. Книг были миллионы. Их непрерывно размножали, поддерживая коллективное безумие, чтобы миллионы мертвецов благоговейно склонились над листами мертвой бумаги. После чтения они становились еще мертвее. Но среди этих оцепеневших фигур были и наши. В громадной Библиотеке имени Ленина мы нашли восьмерых. В Библиотеке иностранной литературы — троих. В Исторической — четверых.

Братство росло.

К зиме 1959-го в России нас было уже 118.

Наступили бурные шестидесятые.

Время потекло быстрее.

Появились новые возможности, открылись перспективы.

Наши стали продвигаться по службе, занимать ответственные посты. Братство снова проникало в советскую элиту, но теперь снизу. У нас появились три новых брата в Совете Министров и один в ЦК КПСС. Сестра Чбе стала министром культуры Латвии, братья Энт и Бо заняли руководящие посты в Министерстве внешней торговли, сестра Уг вышла замуж за командующего войсками ПВО, брат Не стал директором Малого театра.

И самое главное — братья Ауб, Ном и Мир организовали в Сибири научное общество по изучению ФТМ (феномена тунгусского метеорита). Оно было поддержано в Академии наук и существовало на государственные деньги. Почти ежегодно к месту падения снаряжались экспедиции.

И ледяные глыбы снова потекли в Москву.

Мы работали.

В семидесятые могущество братства усилилось.

Обретенный брат Леч стал директором СЭВ. Самое поразительное, что его дочь и внук тоже оказались нашими. Это был первый случай, когда семья была живой. Леч, Март и Борк стали оплотом братства в советской номенклатуре. СЭВ заработал на нас. Благодаря Леч мы установили тесные контакты с нашими в Восточной Европе. Мы стали поставлять им лед напрямую, минуя сложно законспирированные каналы, созданные Ха еще при Сталине.

Я заняла небольшую руководящую должность в СЭВ.

Это позволило мне часто выезжать в соцстраны. Я увидела лица наших европейских братьев. Я познала их сердца. Говоря на разных земных языках, мы прекрасно понимали друг друга.

Мы знали, ЧТО делать и КАК.

Братство росло.

В 1980-м в России нас стало 718.

А в мире — 2405.

Восьмидесятые принесли много хлопот и неприятностей.

Умер Брежнев. И началось традиционное для России перераспределение власти. Четверо наших потеряли большие посты в ЦК КПСС и в Совмине. Трое из Госплана были понижены в должности. Брат Ёт, видный функционер ВЦСПС, был исключен из партии «за протекционизм» (он слишком активно продвигал наших в руководство профсоюзами). Двое братьев из Внешторга попали под кампанию борьбы с коррупцией и были осуждены на длительные сроки. Сестры Фэд и Ку потеряли посты в ЦК комсомола за «аморальное поведение» (их застали за сердечным разговором). А Шро, мой верный и решительный, был осужден за нанесение тяжких телесных повреждений (один из простукиваемых вырвался, убежал и донес).

Но Леч уцелел.

И двое наших, Уы и Им, стали полковниками КГБ.

Лед добывали и экспортировали в 28 стран.

И ледяные молоты стучали в сердца.

Умерли Андропов и Черненко.

Пришел Горбачев.

Началась эпоха Гласности и Перестройки.

СССР стал разваливаться. Был упразднен СЭВ. И почти сразу умер Леч. Это была большая потеря для нас. Наши сердца горячо простились с великим Леч. Для братства он сделал очень много.

Партия все больше и больше теряла власть в стране. В верхних эшелонах власти началась паника: советская номенклатура чувствовала в надвигающейся демократизации смертельную опасность, но сделать ничего не могла.

Возникло частное предпринимательство. Наиболее умные представители номенклатуры стали переходить в бизнес. Пользуясь старыми связями, они быстро делали деньги.

НАШИ тоже быстро сориентировались. Было решено создавать торговые фирмы, банки и акционерные общества.

В августе 1991-го рухнул СССР.

По иронии судьбы в тот день мы с тремя братьями оказались на Лубянской площади и наблюдали за сносом памятника Дзержинскому. Когда его обвязали стальными тросами и подняли в воздух, я вспомнила арест, мою камеру-холодильник, допросы, янтарных змей, злые лица и мертвые сердца следователей.

Демонтажем памятника руководил белобрысый парень в тельняшке и танкистском шлеме. У него были голубые глаза. Мы познакомились, а через пару часов в специально оборудованном подвале мы простучали Сергея. И сердце его назвало истинное имя: Дор.

Так Дзержинский помог нам найти брата.

Понеслись стремительные девяностые.

Началась веселая и страшная эпоха Ельцина.

Для братства настало золотое время. Мы добились того, о чем мечтали: прочно вошли во власть, создали мощные финансовые структуры, основали ряд совместных предприятий.

Но главным успехом братства стало проникновение наших в высшие властные структуры.

Брат Уф, обретенный в конце семидесятых в Ленинграде, за два года сумел сделать фантастическую карьеру: от доцента инженерно-экономического института до вице-премьера в российском правительстве. Он руководил экономическими реформами и приватизацией государственной собственности. Продажа сотен заводов и фабрик шла через руки Уф. Практически в первой половине 90-х он был хозяином недвижимости России.

Невозможно переоценить его вклад в дело братства. Благодаря рыжему Уф мы стали по-настоящему экономически свободными. Вопрос денег для нас был навсегда решен. А деньги на планете мясных машин двигали все.

Я боготворила рыжего Уф.

Его небольшое, но неистовое сердце часто говорило с моим.

Уф возглавил радикальное крыло братства. Радикалы старались любыми средствами увеличить количество наших и дожить до Великого Преображения.

В отличие от них, мы не были столь эгоистичны и работали на грядущие поколения.

Но Уф своим великим экономическим рывком приблизил будущее: к 1 января 2000 года НАС во всем мире стало 18 610.

И я впервые поверила, что ДОЖИВУ!

Узким кругом мы справляли Новый год в загородном доме Уф. Это был единственный приемлемый для нас праздник из всех праздников мясных машин: ведь каждый новый год приближал час Великого Преображения.

После недолгого сердечного разговора мы сидели на ковре вокруг горы фруктов и молча ели. Мы вообще старались не разговаривать на языке мясо-машин.

И вдруг Уф замер со сливой в руке. Серо-синие глаза его прищурились, маленький упрямый рот приоткрылся:

— Через год и восемь месяцев мы все станем лучами света!

Я замерла. Замерли и остальные.

Уф обвел нас пронзительным взглядом. И добавил твердо:

— Я знаю!

Вмиг глаза его увлажнились, губы задрожали, слива выпала из пальцев. Слезы потекли по его щекам.

Я бросилась к нему, обняла.

И, обливаясь слезами, стала целовать его веснушчатые руки.

Я проснулась, как обычно, утром.

От нежных прикосновений сестры Тбо. Ее руки гладили мое лицо.

И я сразу вспомнила: сегодня особый день. День Приветствия.

Я открыла глаза: моя просторная спальня с нежно-голубыми стенами и золотистым потолком, голубоглазое лицо Тбо, ее мягкие руки. Зазвучала тихая музыка. Тбо сняла с меня одеяло. Я перевернулась на живот. Руки сестры стали массировать мое немолодое тело.

Неслышно вошли братья Мэф и Пор. Дождавшись окончания массажа, они подняли меня и понесли в ванную комнату. Там мне помогли освободить кишечник и мочевой пузырь. Затем меня погрузили в ванну из бурлящего коровьего молока. Минут через десять меня вынули, смыли молоко, растерли грудь кунжутным маслом, наложили на лицо маску из спермы юных мясных машин. Сестра Вихе уложила мои волосы, сделала макияж. Я переместилась в платяную комнату, где Вихе помогла мне выбрать платье на сегодняшний день.

Для особого дня я одеваюсь во все голубое. Я выбрала платье сдержанно-голубого крепдешина, таблетку голубого шелка с голубой вуалью, голубые лакированные сапожки, серьги и браслет из бирюзы.

Меня перенесли в столовую.

Большая, полукруглая, она была выдержана в тех же золотисто-голубых тонах. Белые розы и лилии стояли в четырех золотых вазах. За широкими окнами зеленел еловый лес.

Восседая за сервированным золотом столом, я протянула руки. Мэф и Пор сразу же обернули их теплыми влажными салфетками. Брат Рат подал блюдо с тропическими фруктами. Вошел один из шести моих секретарей — брат Га. Стал читать сводки.

Слушая его, я неторопливо ела.

Он кончил читать и удалился.

Завершив трапезу, я снова протянула руки. И снова две влажные салфетки бережно обтерли их.

Меня перенесли в зал для сердечного общения. Он был круглым, без окон. Стены в зале были отделаны голубой яшмой.

В центре зала на коленях стояли трое голых братьев. Я опустилась на колени рядом с ними. Руки их обняли меня.

Сердца наши заговорили.

Я учила их словам.

Но не долго: объятия наши разжались со сладостным стоном, меня перенесли в комнату отдыха.

Тихая, с золотисто-голубой мягкой мебелью, комната была пропитана восточными благовониями. Пока я полулежала в мягком кресле, мне массировали руки. Затем я выпила чай из алтайских трав.

Вошел секретарь.

Я поняла: пора.

Меня вынесли из дома. Перед мраморным крыльцом стояла моя темно-синяя бронированная машина и две машины охраны. Было солнечно и по-весеннему свежо. Остатки снега сошли, зеленая травка пробивалась на газонах. Дятел стучал по сухой ветке. Садовник Эб восстанавливал пирамиду в каменном саду. Охранник с автоматом прогуливался возле ворот.

Меня усадили в машину.

И мы поехали в Москву.

Тяжелый лимузин бесшумно несся, мягко покачивая меня. Я смотрела в окно. Я обожала Подмосковье, это удивительное сочетание дикой природы и дикого жилья. Здесь земная жизнь казалась мне менее ужасной. Дорога неслась сквозь массивы леса, среди деревьев мелькали силуэты дач. Так они мелькали и сорок лет назад. В Подмосковье ничего не изменилось с тех самых сталинских лет. Только заборы стали повыше и побогаче.

Зато Москва сделалась совсем другой. Она расползлась. Ее стало слишком много.

По Рублевскому шоссе мы ехали мимо белых панельных домов. Мясо-машины считают их уродливыми, предпочитая дома из кирпича. Но что вообще такое — дом человеческий? Страшное ограниченное пространство. Воплощенное в камне, железе и стекле желание спрятаться от Космоса. Гроб. В который человек вываливается из материнской утробы.

Они все начинают свою жизнь в гробах. Ибо мертвы от рождения.

Я смотрела на окна панельных домов: тысячи одинаковых гробиков.

И в каждом готовилась к смерти семья мясных машин.

Какое счастье, что МЫ другие.

Проехав по Мосфильмовской улице, лимузин свернул к Воробьевым горам. Здесь было, как всегда, пусто и широко. Только памятником сталинскому времени высился МГУ.

Несколько плавных поворотов — и мы подъехали к нашей реабилитационной клинике. Ее построили пять лет назад. В ней лежали обретенные братья и сестры. Здесь им врачевали раны от ледяных молотов.

Сестра Харо подкатила к моей машине кресло. Мне помогли сесть в него и повезли в клинику. В коридоре меня встретили опытные Мэр и Ирэ. Я приветствовала их сердца всполохом.

— Они готовы, — сообщила Мэр.

Меня отвезли в палату.

Там, на большой белой кровати лежали трое обретенных. Они были измождены сердечным плачем, неделю сотрясавшим их сердца.

Мое сердце стало осторожно теребить эти три проснувшихся сердца.

За полминуты я узнала про них все.

Когда они проснулись, я заговорила:

— Урал, Диар, Мохо. Я — Храм. Приветствую вас. Ваши сердца рыдали семь дней. Это плач скорби и стыда о прошлой мертвой жизни. Теперь ваши сердца очистились. Они не будут больше рыдать. Они готовы любить и говорить. Сейчас мое сердце скажет вашим сердцам первое слово на самом главном языке. На языке сердца.

Трое обретенных смотрели на меня.

И мое сердце заговорило с ними.