Лёд / 3
Мохо
19.22.
Тверская улица, дом 6.
Темно-синий «пежо-607» въехал во двор. Остановился.
Боренбойм сидел с газетой на заднем сиденье: 44 года, среднего роста, лысоватый, блондин, умное лицо, голубые глаза, узкие очки в золотой оправе, темно-зеленая тройка.
Дочитал. Кинул на переднее сиденье. Взял узкий черный портфель.
— Завтра полдесятого.
— Хорошо, — кивнул шофер: 52 года, продолговатая голова, пепельные волосы, большой нос, большие губы, коричневая куртка, голубая водолазка.
Боренбойм вышел. Направился к подъезду № 2. В кармане у него зазвонил мобильный. Он вынул его. Остановился. Приложил к уху:
— Да. Ну? Так уже ж договорились. В девять, там. Не, давай наверху, там кухня лучше, и потише. Чего? А чего он мне в контору не позвонил? А? Леш, ну что за разговоры... испорченный телефон какой-то! Как я могу заочно давать советы? Пусть приедет нормально. Вообще по облигациям сейчас — порядок полный, они пухнут уже второй месяц, там предмета для разговора нет. А? Давай. Все... Да, Леш, ты про Володьку слышал? Там ночью экскаватор подогнали и два банкомата ковшом вырыли. Да! Мне Савва рассказал. Ты расспроси, он знает подробности. Вот такие сибирские помидоры. Ну, все.
Боренбойм вошел в подъезд.
Кивнул вахтерше: 66 лет, худощавая, парик, очки, серо-розовая кофта, коричневая юбка, валенки.
Он сел в лифт. Поднялся на третий этаж. Вышел. Достал ключи. Стал отпирать дверь.
Вдруг ему в спину что-то уперлось. Он стал оборачиваться. Но кто-то сильно схватил его за левое плечо:
— Не оглядываться. Смотреть вперед.
Боренбойм посмотрел на свою дверь. Она была стальной. Окрашенной серым.
— Открывай, — приказал низкий мужской голос.
Боренбойм дважды повернул ключ.
— Входи. Дернешься — кладу на месте.
Боренбойм не двигался. В щеку ему уперся торец пистолетного глушителя. Он пах ружейным маслом.
— Не понял? До одного считаю.
Боренбойм толкнул дверь рукой. Вошел в темную прихожую.
Рука в коричневой перчатке вынула ключ из двери. Мужчина вошел вслед за Боренбоймом. И сразу закрыл за собой дверь.
— Свет включи, — приказал он.
Боренбойм нащупал широкую клавишу выключателя. Нажал. Сразу вспыхнул свет во всей пятикомнатной квартире. И зазвучала музыка: Леонард Коэн, «Сюзанн».
— На колени, — мужчина ткнул Боренбойма пистолетом между лопаток.
Боренбойм опустился на бежевый коврик.
— Руки назад.
Он выпустил портфель. Протянул руки назад. На запястьях щелкнули наручники. Мужчина стал обыскивать карманы Боренбойма.
— Деньги в кабинете в столе. Около двух тысяч. Больше нет, — пробормотал Боренбойм.
Мужчина обыскивал его. Достал из карманов бумажник. Мобильный телефон. Золотую зажигалку «GUCCI».
Все положил на пол.
Открыл портфель: деловые бумаги, две курительные трубки в кожаном футляре, банка с табаком, сборник рассказов Борхеса.
— Встать, — мужчина взял Боренбойма под руку.
Боренбойм встал. Покосился на незнакомца.
Мужчина: 36 лет, невысокий, крепкого телосложения, блондин, голубые глаза, короткая стрижка, тяжелое лицо, полоска светлых усов, стального цвета плащ, светло-серый шарф, черный кожаный рюкзак за спиной.
— Вперед, — мужчина ткнул Боренбойма пистолетом.
Боренбойм пошел вперед. Миновали первую гостиную с круговым аквариумом и мягкой мебелью. Вошли во вторую. Здесь стояла низкая японская мебель. На стенах висели три свитка. И плоский телевизор. В углу стоял музыкальный центр. В виде черно-синей пирамиды.
Мужчина подошел к пирамиде. Посмотрел:
— Как вырубить?
— Вон пульт, — Боренбойм мотнул головой в сторону низкого квадратного стола. Черно-синий пульт лежал на краю.
Мужчина взял. Нажал кнопку «POWER». Музыка прекратилась.
— Сидеть, — он нажал на плечо Боренбойма. Усадил на низкое сиденье с красной подушкой.
Убрал пистолет в карман. Снял рюкзак. Развязал. Достал молоток и два стальных альпинистских костыля.
— Какие стены в доме?
— В смысле? — напряженно моргал бледный Боренбойм.
— Кирпич, бетон?
— Кирпичные.
Мужчина сдернул со стены два свитка. Примерился. И в три удара вбил костыль в стену. На уровне своих плеч. Отошел от него метра на два. И вогнал второй костыль. На том же уровне. Потом достал мобильный. Набрал номер:
— Все в норме. Давай. Там открыто.
Вскоре в квартиру вошла Дибич: 32 года, высокая, худая, широкоплечая, блондинка, голубовато-серые глаза, жесткое костистое лицо, серовато-синее пальто, синий берет, синие перчатки, сине-желтый шарф, продолговатая спортивная сумка.
Осмотрелась. Мельком глянула на сидящего Боренбойма:
— Хорошо.
Мужчина достал из рюкзака веревку. Разрезал ножом пополам.
Они подняли Боренбойма. Сняли с него наручники. Стали снимать пиджак.
— Вы по-человечески можете сказать, что вам нужно? — спросил Боренбойм.
— Пока не можем. — Дибич взяла его правую руку, обвязала веревкой.
— Я не храню деньги дома.
— Нам не нужны деньги. Мы не грабители.
— А кто вы? Страховые агенты? — Боренбойм нервно усмехнулся. Облизал сухие губы.
— Мы не страховые агенты, — серьезно ответила Дибич. — Но ты нам очень нужен.
— Для чего?
— Расслабься. И ничего не бойся.
Они привязали его за руки ко вбитым в стену костылям.
— Вы садисты? — Боренбойм стоял. С разведенными в стороны руками.
— Нет. — Дибич сняла пальто. Под ним был синий костюм в тончайшую полоску.
— Чего вам надо? Какого хера? — Голос Боренбойма сорвался.
Мужчина залепил ему рот клейкой лентой. Дибич расстегнула сумку. В ней лежал продолговатый мини-холодильник. Она открыла его. Вынула ледяной молот.
Мужчина расстегнул Боренбойму жилетку и рубашку. Разорвал майку. Внезапно Боренбойм ударил его ногой в пах. Мужчина согнулся. Зашипел. Опустился на колени:
— Мудак...
Дибич ждала. Оперлась на молот.
— Ой, блядь... — морщился мужчина.
Дибич подождала немного. Посмотрела на висящий на стене свиток:
— Лед тает, Обу.
Мужчина приподнялся. Они приблизились к привязанному. Боренбойм попытался ударить ногой Дибич.
— Держи его ноги, — сказала она.
Мужчина кинулся. Обхватил колени Боренбойма. Сжал. Замер.
— Говори сердцем! — Дибич красиво размахнулась. Молот со свистом описал полукруг. Обрушился на грудь Боренбойма.
Боренбойм зарычал.
Дибич приложила ухо к его грудине:
— Говори, говори, говори...
Боренбойм рычал. Дергался.
Дибич отшагнула. Размахнулась. Ударила. Изо всех сил.
Молот треснул. Куски полетели в стороны.
Боренбойм застонал. Повис на веревках. Голова упала на грудь.
Дибич приникла:
— Говори, говори, говори...
В грудине возник звук.
Дибич вслушалась.
Мужчина слушал тоже.
— Мо... хо... — произнесла Дибич.
Удовлетворенно выпрямилась:
— Его зовут Мохо.
— Мохо, — произнес мужчина. Поморщился. Улыбнулся.
Брат и сестры
Боренбойм открыл глаза.
Он сидел в треугольной ванне. Теплые струи воды приятно обтекали его тело. Напротив сидели две голые женщины.
Ар: 31 год, полная, блондинка, голубые глаза, большая грудь, округлые полные плечи, простоватое улыбчатое деревенское лицо.
Экос: 48 лет, маленькая, стройная, блондинка, голубые глаза, лицо внимательное, умное.
В просторной ванной комнате был полумрак. Только три толстые голубые свечи горели по краям ванны.
— Здравствуй, Мохо, — произнесла маленькая женщина. — Я Экос. Твоя сестра.
— Здравствуй. Мохо, — улыбалась полная. — Я Ар, сестра твоя.
Боренбойм вытер влагу с лица. Огляделся. Задержал взгляд на свече:
— А я Боренбойм Борис Борисович. Моя единственная сестра, Анна Борисовна Боренбойм-Викерс погибла в автомобильной катастрофе в 1992 году. Близ города Лос-Анджелес.
— Теперь у тебя будет много сестер и братьев, — произнесла Экос.
— Сомневаюсь. — Боренбойм потрогал обширный синяк на груди. — Мама уже на том свете. Отец лежит после инсульта. И вероятность, что он осчастливит меня братом или сестрой, практически равна нулю.
— Родная кровь не единственная форма братства.
— Конечно. Есть еще братство по несчастью, — кивнул Боренбойм. — Когда живьем в братскую могилу кладут.
— Есть сердечное братство, — тихо произнесла Ар.
— Это когда один другому сердечный клапан продает? А себе искусственный ставит? Слышал про такое. Неплохой бизнес.
— Мохо, твой цинизм скучен. — Экос взяла его левую руку. Ар — правую.
— А я вообще скучный человек. Поэтому и живу один. А цинизм — это единственное, что меня спасает. Вернее — спасало. До второго марта.
— Почему только до второго марта? — Экос гладила под водой его запястье.
— Потому что второго марта я принял ошибочное решение. Я решил ездить только с водителем, а охранника не брать. Временно отдать его Рите Солоухиной. Которой? Нужен водитель. Потому что? Она ошпарила руку. Когда? Делала фондю. Сыром расплавленным, сыром...
— Ты жалеешь, что помог ей? — Ар гладила его другую руку.
— Я жалею, что на время изменил своему цинизму.
— Тебе стало ее жалко?
— Не то чтобы... просто мне нравятся ее ноги. И как она работает.
— Мохо, но это довольно циничный аргумент.
— Нет. Если бы он был по-настоящему циничным, я бы не оказался лохом. Лохом. Которого взяли голыми руками.
— Разве они были не в перчатках? — подняла тонкие брови Экос. Они с Ар засмеялись.
— Да, — серьезно пожевал губами Боренбойм, — эти суки были в перчатках. Кстати, девочки, а где мои очки?
— Ты ложишься в ванну в очках?
— Иногда.
— Они же потеют.
— Это мне не мешает.
— Видеть?
— Думать. Где они?
— Сзади.
Он обернулся. Рядом с его головой на мраморном подиуме лежали очки и часы. Часы показывали 23.55.
Он надел очки. Стал надевать часы.
В приоткрытую дверь вошла голая девочка: 12 лет, угловатое худое тело, безволосый лобок, русые короткие волосы, большие голубые глаза, спокойное и доброе лицо.
Она угловато перекинула ногу через невысокий край ванны, ступила в нее. Подошла к Боренбойму и опустилась перед ним на колени:
— Здравствуй, Мохо.
Боренбойм сумрачно глянул на нее.
— Я Ип.
Боренбойм собрался сказать что-то, но заметил большой белый шрам на груди девочки. Он посмотрел на свой синяк.
— Можно, я положу тебе руку на грудь? — спросила девочка.
Боренбойм перевел взгляд на ее шрам, потом посмотрел на женщин. В центре груди у каждой тоже были шрамы.
— Вас что... тоже? — поправил он очки.
Женщины кивнули, не переставая улыбаться.
— Меня били в грудь ледяным молотом шестнадцать раз. — Ар приподнялась на коленях. — Смотри.
Он увидел заросшие рубцы на ее груди.
— Я трижды теряла сознание. Пока мое сердце не заговорило и не назвало мое истинное имя: Ар. После этого меня отнесли в купальню, обмыли, наложили повязку на раны. И потом один из братьев прижался к моей груди своей грудью. И его сердце заговорило с моим сердцем. И я плакала. Первый раз в жизни я плакала от счастья.
— А меня били семь раз, — заговорила Экос. — Вот... видишь... один большой шрам и два небольших шрамика. А я тогда просто обливалась кровью. Меня взяли на даче. Привязали к дубу. И били ледяным молотом. А сердце молчало. Оно не хотело говорить. Не хотело просыпаться. Оно хотело спать до самой смерти. Чтобы сонным сгнить в гробу, как у миллиардов людей... У меня тонкая кожа. Лед прорвал ее сразу. И крови было много. Молот был весь в крови. И когда сердце заговорило и назвало мое настоящее имя — Экос, меня поцеловал стучащий. В губы. Это был мой первый братский поцелуй.
— Поцеловал?
— Да.
— Стучащий?
— Стучащий.
— То есть — стукач? — нервно усмехнулся Боренбойм, глядя в большие глаза девочки.
— Называй так, если тебе удобно, — спокойно ответила Экос.
— Твой цинизм — это броня. Единственная защита от искренности. Которая тебя всегда пугала, — гладила его руку Ар.
— Как только она рухнет, ты станешь не просто счастливым. Ты поймешь, что такое настоящая свобода, — добавила Экос.
Девочка по-прежнему стояла на коленях. По-детски вопросительно смотрела на Боренбойма.
— М-да... наверно... — Он с трудом оторвал взгляд от глаз девочки. — А вот меня стукач не поцеловал. А жаль.
Решительно поправил очки. И неожиданно резко встал. Вода плеснула на женщин.
— Вот что, девочки мои. Подводный массаж мне сейчас не в кайф. Значит, расслабляться мы не будем. Времени у меня нет. Зовите ваших быков. Пусть скажут на правильном русском: сколько, где и когда.
— Здесь нет никаких быков. — Экос вытерла ладонью лицо.
— Тут только мы и служанка, — улыбалась Ар.
— И еще кошка, — произнесла девочка. — Но она сейчас спит в корзине. У нее скоро будут котята. А можно мне положить руку тебе на грудь?
— Зачем? — спросил Боренбойм.
— Чтобы поговорить с твоим сердцем.
Боренбойм вышел из ванны. Взял полотенце. Протер очки. Стал вытираться. Поморщился от боли.
— Значит, быки снаружи. Ясно.
— Снаружи? — Экос погладила свое плечо. — Там тоже нет быков. Там только березы.
— И снег. Но он уже плохой, — добавила девочка.
Боренбойм угрюмо покосился на нее. Обвязал свой худощавый торс полотенцем:
— Где моя одежда?
— В спальне.
Он вышел из ванной комнаты. Оказался в просторном многокомнатном помещении. Богато обставленном: ковры, дорогая мебель, хрустальные люстры, картины старых мастеров. Тихо звучала музыка Моцарта.
Он подошел к окну. Отвел штору зеленого бархата. Глянул: ночной березовый лес, белеющие в полутьме остатки снега. Где-то далеко лаяла собака.
— Что жилаете випить? — раздался женский голос с акцентом.
Он обернулся.
Поодаль стояла таиландка: 42 года, невысокая, некрасивая, полноватая, серый спортивный костюм, синие с блестками шлепанцы на смуглых босых ногах с лиловым педикюром.
— Где спальня? — Боренбойм брезгливо покосился на ее ноги.
— А вот издес, — она повернулась. Пошла.
Он двинулся за ней.
Подвела. Показала морщинистой рукой.
Спальня была небольшой: по стенам индийская льняная ткань с желто-зеленым орнаментом, зеркало с подзеркальным столиком, индийский парчовый пуф, две большие бронзовые вазы по углам, двуспальная кровать под индийским покрывалом. На кровати — аккуратной стопкой одежда Боренбойма.
Он подошел. Взял. Проверил карманы: бумажник, ключи. Мобильный остался в портфеле.
Он надел трусы. Брюки. Вместо разорванной майки была новая.
— Оперативные... — усмехнулся он.
Надел майку, рубашку, жилетку. Стал завязывать галстук.
— Можно, я поговорю с твоим сердцем? — раздался голос девочки.
Он оглянулся: голая Ип стояла в двери спальни. На детском теле ее блестели капельки воды.
Покончив с галстуком, он надел ботинки, пиджак. Застегнул две нижние пуговицы на пиджаке. Покосился на себя в зеркало. Вышел из спальни, задев мокрое плечо Ип.
— Что жилаете випить? — Таиландка стояла посередине гостиной.
— Випить, — скривил он губы. — Осинового сока нет?
— И что? — не поняла она.
— Осинового сока. Или березового молока, на худой конец?
— Бе-резо-ва? — наморщила она маленький лоб.
— Ааа... — обреченно махнул рукой Боренбойм. — Где выход?
— А вот издес, — послушно двинулась она.
Прошла в прихожую. Открыла белую дверь в тамбур. Надела прямо на шлепанцы большие валенки с галошами. Накинула серый пуховый платок. Открыла толстую входную дверь. Сошла вниз по мраморным ступеням.
Боренбойм вышел из дома. Двор и сам дом были подсвечены. Березовый лес густо стоял на участке.
Служанка шла по широкой асфальтированной дороге. К стальным воротам в высоком кирпичном заборе. Шаркала валенками.
Боренбойм огляделся. Поднял ворот пиджака. Вдохнул сырой ночной воздух. Напряженно двинулся за служанкой.
Она подошла к воротам. Вставила ключ в скважину. Повернула.
Ворота поехали в сторону.
— Можно, я поговорю с твоим сердцем? — раздалось сзади.
Боренбойм оглянулся: дом. Два этажа, белые стены, серая черепица, две трубы, ажурные решетки на окнах, медное солнце над дверью. На фоне подсвеченного дома стояла едва различимая голая фигурка. Она бесшумно подошла. В полумраке глаза Ип казались еще больше.
В полутемных окнах дома — никого.
— Можно? — Ип взяла влажными руками его руку.
Боренбойм глянул в открытые ворота: за ними пустая ночная улица. Лужи. Столб. Щербатый забор. Обыкновенный дачный поселок.
— Ты простудишься, — произнес он.
— Нет, — серьезно ответила Ип. — Пожалуйста, можно? Потом ты поедешь к себе.
— О’кей, — по-деловому кивнул он. — Только быстро.
Она оглянулась, посмотрела на качели возле беседки, потянула его руку:
— Идем туда.
Боренбойм пошел. Потом остановился:
— Нет. Мы не пойдем туда.
Он глянул на ворота:
— Мы пойдем туда.
— Хорошо, — она потянула его к воротам.
Они вышли за ворота. Ип потянула Боренбойма к обледенелому сугробу на обочине дороги. Он пошел за ней. Под его ботинками похрустывал лед. Босая Ип передвигалась бесшумно и легко.
«Ангел, блядь...» — подумал Боренбойм. И произнес:
— Только быстро, полминуты. Серьезно говорю.
Маленькая таиландка в валенках сиротливо стояла у открытых ворот. Подмосковный ветер трепал концы ее пухового платка.
Ип подвела Боренбойма к сугробу. Взобралась на него. Лицо ее оказалось вровень с лицом Боренбойма. Очки его поблескивали в темноте.
Девочка осторожно обняла его худыми, но длинными руками, прижалась своей грудью к его. Он не противился. Их щеки соприкоснулись.
— О’кей, — он слегка отвернулся, отстраняя лицо.
Посмотрел на подсвеченный дом. Запел басом:
— Darling, stop confusing me with your...
Но вдруг вздрогнул всем телом. И замер.
Ип тоже замерла.
Они стояли неподвижно.
Таиландка смотрела на них.
Прошло 23 минуты. Девочка разжала руки. Боренбойм бессильно упал на обледенелую дорогу. Ип опустилась на сугроб. Всхлипнула, втянула воздух сквозь сжатые зубы и жадно задышала. Уличный фонарь тускло освещал ее хрупкое белое тело.
Боренбойм зашевелился. Слабо вскрикнул. Сел. Застонал. Потом опять упал, растянувшись. Жадно задышал. Открыл глаза. В черном небе промеж клочковатых облаков слабо поблескивали звезды.
Девочка сошла с сугроба, еле слышно хрустнув снегом. Пошла к воротам. Скрылась в них. Раздалось слабое гудение, и ворота закрылись.
Боренбойм заворочался, хрустя льдом. Встал на четвереньки. Пополз. Потом оттолкнулся руками от земли. Тяжело встал. Пошатываясь, выпрямился:
— Оооо... нет.
Посмотрел на улицу. На сугроб.
— Нет... о, боже мой... — затряс головой.
Подошел к воротам. Стал шлепать по ним грязными руками:
— Эй... эй... ну эй...
Прислушался. За воротами было тихо.
Боренбойм кинулся на ворота. Замолотил по ним руками и ногами. Очки слетели.
Он прислушался. Тишина.
Он заскулил, прижавшись к воротам. Сполз на землю. Заплакал. Встал, отошел от ворот, пробежал на полусогнутых ногах и с разбега ударил ногой в ворота.
Прислушался. Нет ответа.
Он набрал в грудь побольше воздуха и закричал изо всех сил.
Эхо разнесло крик по окрестности.
Где-то далеко залаяла собака. Потом другая.
— Ну я прошу... ну умоляю! — вскрикивал Боренбойм, стуча в ворота. — Ну я же умоляю! Ну я же умоляю! Ну умоляю!! Блядь... ну я же умоляю!!!
Истошный крик его оборвался хрипом. Он замолчал. Облизал губы.
Тонкий месяц выплыл из-за тучи. Две собаки неохотно лаяли.
— Нет... это нельзя так... — Боренбойм отступил от забора. Очки хрустнули под ногами. Он наклонился, поднял. Левое стекло треснуло. Но не вылетело.
Он вытащил платок, протер очки. Надел. Платок кинул в лужу. Всхлипнув, вздохнул. Побрел по улице.
Дошел до перекрестка. Свернул. Дошел до другого. И чуть не столкнулся с машиной. Красная «Нива» резко затормозила. Его обрызгало из лужи.
— Ты чего, охуел? — открыл дверь водитель: 47 лет, худое морщинистое лицо, впалые щеки, стальные зубы, кожаная кепка.
— Извини, друг. — Боренбойм оперся руками о капот. Устало выдохнул: — Отвези в милицию. На меня напали.
— Чего? — зло сощурился водитель.
— Отвези, я заплачу... — Боренбойм вытер водяные брызги с лица. Полез во внутренний карман. Вынул бумажник, раскрыл. Поднес под грязную фару: все четыре кредитные карты на месте. Но, как всегда, ни одного рубля. И? Еще одна карточка: VISA Electron. С его именем. Такой у него никогда не было. У него была VISA Gold. Он повертел новую карточку:
— What’s the fuck?
В углу карточки он разглядел написанный от руки пин-код: 6969.
— Ну, чего, долго стоять будем? — спросил водитель.
— Щас, щас... Слушай... а тут какая станция?
— «Кратово».
— «Кратово»? — Боренбойм посмотрел на его кепку. — Новорязанское шоссе... Отвези в Москву, друг. Сто баксов.
— Так. Отошел от машины, — зло ответил водитель.
— Или до милиции... то есть до Рязанки... до Рязанки подвези!
Водитель захлопнул дверь. «Нива» резко тронулась. Боренбойм отпрянул в сторону.
Машина свернула за угол.
Боренбойм посмотрел на карточку:
— Блядь... дары волхвов... и с пин-кодом! Туфта, сто процентов.
Спрятал карточку в бумажник. Сунул его в карман. Пошел по улице. Мимо заборов и темных дач. Ежился. Сунул руки в карманы брюк.
В окнах одной дачи горел свет.
Возле глухих ворот была калитка. Боренбойм подошел к ней. Дернул. Калитка была заперта.
— Хозяин! — крикнул он.
В доме залаяла собака.
Боренбойм подождал. Никто не откликнулся. Он крикнул еще раз. И еще. Собака лаяла.
Он зачерпнул мокрого снега. Слепил снежок. Кинул в окно веранды.
Собака продолжала лаять. Никто не вышел.
— И не князя будить — динозавра... бля... — Боренбойм сплюнул. Двинулся по темной улице. Улица стала сужаться. Превратилась в грязную тропу. Зеленый и серый заборы сдавили ее.
Боренбойм шел. Тонкий ледок хрустел под ногами.
Вдруг тропа оборвалась. Впереди оказался резкий спуск. Грязный. С водой и снегом. И смутно виднелась неширокая река. Черная. С редкими льдинами.
— Кончен бал, погасли свечи, fuck you slowly...
Боренбойм постоял. Поежился. Повернулся. Пошел назад. Поравнялся с освещенным домом. Слепил снежок. Подбросил в воздух. Пнул ногой. И вдруг зарыдал в голос, по-детски, беззащитно. Побежал, рыдая. Вскрикнул. Остановился:
— Нет... ну не так... ооо, мамочка... ооо! Мудак... мудак ебаный... ооо! Это просто... просто... мудак...
Высморкался в ладонь. Всхлипывая, пошел дальше. Свернул направо. Потом налево. Вышел на широкую улицу. По ней проехал грузовик.
— Эй, шеф! Эй! — хрипло и отчаянно закричал Боренбойм. Побежал за грузовиком.
Грузовик остановился.
— Шеф, подвези! — подбежал Боренбойм.
— Куда? — пьяно посмотрел из окна водитель: 50 лет, грубое желто-коричневое лицо, кроликовая шапка, серый ватник, сигарета.
— В Москву.
— В Москву? — усмехнулся водитель. — Ёптеть, я спать еду.
— Ну, а до станции?
— До станции? Да это ж рядом, чего туда ехать-то?
— Рядом?
— Ну.
— Сколько пешком?
— Десять минут, ёптеть. Иди вон так... — он махнул из окна грязной рукой.
Боренбойм повернулся. Пошел по дороге. Грузовик уехал.
Впереди показались фары. Боренбойм поднял правую руку. Замахал.
Машина проехала мимо.
Он дошел до станции. Возле ночной палатки с напитками стояли белые «Жигули». Водитель покупал пиво.
— Друг, слушай, — подошел Боренбойм. — У меня большая проблема.
Водитель недоверчиво покосился: 42 года, высокий, упитанный, круглолицый, коричневая куртка:
— Чего?
— Мне... надо тут дом один найти... я не запомнил номера...
— Где?
— Тут... тут рядом
— Сколько?
— Пятьдесят баксов.
Водитель прищурил заплывшие поросячьи глазки:
— Деньги вперед.
Боренбойм автоматически достал бумажник, но вспомнил:
— У меня нет наличных... я заплачу, заплачу потом.
— Не канает, — качнул массивной головой водитель.
— Ну, погоди... — Боренбойм тронул грязной рукой свою щеку. Потом снял с левой руки часы:
— Вот, часы... швейцарские... они тыщу баксов стоят... понимаешь, на меня напали. Поедем, найдем их.
— Не играю в чужие игры, — мотал головой водитель.
— Дружище, ты в убытке не останешься!
— Если напали, иди в милицию. Тут рядом.
— На хер мне нужна милиция... ну в чем проблема, тыща баксов! «Морис Лакруа!» — тряс часами Боренбойм.
Водитель подумал, шмыгнул носом:
— Не. Не пойдет.
— Фу, блядь... — устало выдохнул Боренбойм. — И что ж ты такой неполиткорректный...
Огляделся. Других машин не было.
— Ладно. Я их потом найду... Ну а в Москву хотя бы можешь отвезти? Дома я тебе дам рубли или доллары. Что хочешь.
— А куда в Москве?
— Тверская. Или нет... лучше — Ленинский. Ленинский проспект.
Водитель прищурился:
— За двести баксов поеду.
— О’кей.
— Но деньги вперед.
— Блядь! Но я ж тебе только что сказал — меня ограбили, напали! Вот залог — часы! Карточки могу тебе кредитные показать!
— Часы? — Водитель посмотрел, словно увидел часы впервые. — Сколько стоят?
— Тыщу баксов.
Тот засопел скучающе, вздохнул. Взял. Посмотрел. Сунул в карман:
— Ладно, садись.
Крысиное дерьмо
03.19.
Ленинский проспект, д. 35.
«Жигули» въехали во двор.
— Минуту подожди. — Боренбойм вылез из машины. Подошел к двери подъезда № 4. Набрал на панели домофона номер квартиры.
Долго не отвечали. Потом сонный мужской голос спросил:
— Да?
— Савва, это Борис. У меня проблема.
— Боря?
— Да, да. Открой, пожалуйста.
Дверь запищала.
Боренбойм вошел в подъезд. Вбежал по ступеням к лифту. Поднялся на третий этаж. Подошел к большой двери с телекамерой. Дверь тяжело открылась. Савва выглянул из-за нее: 47 лет, большой, грузный, лысоватый, заспанное лицо, бордовый халат.
— Борьк, чего стряслось? — сонно щурился он. — Господи, где ты извалялся?
— Привет. — Боренбойм поправил очки. — Дай двести баксов с таксистом расплатиться.
— Ты в загуле? Тебя что, отпиздили?
— Нет, нет. Все серьезней. Давай, давай, давай!
Они вошли в просторную прихожую. Савва отодвинул панель полупрозрачного платяного шкафа. Полез в карман темно-синего пальто. Достал бумажник. Вытянул из него две стодолларовые бумажки. Боренбойм вырвал их у него из пальцев. Вышел. Спустился вниз. Но «Жигулей» не было.
— Тьфу, блядь! — Боренбойм сплюнул. Прошел за угол дома. Машины нигде не было.
— Временами дико сообразительный народ... — Он зло засмеялся. Скомкал купюры. Сунул в карман: — Fuck you!
Вернулся к Савве.
— Хватило? — Савва пошел на кухню. Зажег свет.
— Вполне.
— У тебя очки разбиты. Грязный весь... чего, напали, что ли? Давай, ты это... сними, надень... дать тебе чего-нибудь надеть? Или сразу в душ?
— Сразу выпить. — Боренбойм снял испачканный пиджак, кинул его в угол.
Сел за круглый стеклянный стол с широкой каймой из нержавеющей стали.
— Может, душ сначала? Тебя били?
— Выпить, выпить. — Боренбойм подпер подбородок кулаком, закрыл глаза. — И покурить чего покрепче.
— Водки? Вина? Пиво... тоже есть.
— Виски? Или нет?
— Обижаешь, начальник. — Савва размашисто ушел. Вернулся с бутылкой «Tullamore dew». И с пачкой папирос «Богатыри»: — Крепче нет ничего.
Боренбойм быстро закурил. Снял очки. Потер свои надбровья кончиками пальцев.
— Со льдом? — Савва достал стакан.
— Straight.
Савва налил ему:
— Чего стряслось?
Боренбойм молча выпил залпом.
— Одна-а-ако, отче! — пропел Савва на церковный манер. Налил еще.
Боренбойм отпил. Повертел стакан:
— На меня наехали.
— Так. — Савва сел напротив.
— Но я не знаю, кто они и чего они хотят.
— Ихь бин не понимайт. — Савва пошлепал ладонями по своим пухлым щекам.
— Я тоже. Не понимайт. Пока.
— И... когда?
— Вчера вечером. Я вернулся домой. И возле двери мне какой-то хер пушку приставил. Вот. А потом...
На кухню вошла заспанная Сабина: 38 лет, рослая, спортивная.
— Zum Gottes Willen! Боря? У вас мужское пьянство уже? — заговорила она с легким немецким акцентом.
— Бинош, у Бори проблема.
— Что-то случилось? — Она пригладила взлохмаченные волосы. Наклонилась. Обняла Боренбойма. — Ой, ты совсем грязный. Это что?
— Так... мужские дела. — Он поцеловал ее в щеку.
— Серьезное?
— Так. Не очень.
— Хочешь есть? У нас там салат остался.
— Не, не. Ничего не надо.
— Тогда я спать пойду, — зевнула она.
— Schlaf Wohl, Schätzchen, — Савва обнял ее.
— Trink Wohl, Schweinchen, — она шлепнула его по лысине. Ушла.
Боренбойм взял папиросу. Прикурил от окурка. Продолжил:
— А потом вошел со мной в квартиру. Надел мне наручники. Вошла одна баба. Они вбили в стену два таких кронштейна. На них — по веревке. И распяли меня, блядь, на стене, как Христа. Вот. И потом... это вообще... очень странно... они открыли такой... типа кофра... а там лежал такой странный молоток какой-то... странной такой архаической формы... с такой рукояткой из палки простой... неровной такой. Но сам молоток этот был не стальной, не деревянный, а ледяной. Лед. Не знаю — искусственный, натуральный, но лед. И вот, представь, этим молотком эта баба стала меня молотить в грудь. И повторяла: скажи мне сердцем, скажи мне сердцем. Но! Самое странное! Они мне рот залепили! Такой клейкой лентой. Я мычу, она меня лупит. И лупит, блядь, изо всех сил. Так, что лед этот просто разлетался по комнате. Лупит и говорит эту хуйню. Дико больно, прямо пронизывало всего. Никогда такой боли не чувствовал. Даже когда мениск полетел. Вот. Они меня лупят, лупят. И я просто отрубился.
Он глотнул из стакана.
Савва слушал.
— Сав, это вообще на бред похоже. Или на сон. Но — вот, посмотри... — он расстегнул рубашку. Показал обширный синяк на груди: — Это не сон.
Савва протянул пухлую руку. Потрогал:
— Болит?
— Так... когда давишь. Голова болит. И шея.
— Выпей, Борь, расслабься.
— А ты?
— Я... мне рано ехать завтра, то есть сегодня.
Боренбойм допил виски. Савва сразу налил еще.
— Но самое интересное началось потом. Я очнулся: сижу в джакузи. Со мной две бабы. Вода бурлит. И эти бабы начинают меня гладить потихоньку и плести мне что-то про братство какое-то, что мы с ними братья-сестры, про искренность, про непосредственность и так далее. Их, оказывается, тоже пиздили такими же молотками в грудь, они мне шрамы показывали. Реальные шрамы. И пиздили до тех пор, пока они не заговорили сердцем. И что у нас у всех, у нашего ебаного братства, свои имена. У них — Вар, Мар, не помню. А меня зовут — Мохо. Понимаешь?
— Как?
— Мохо!
— Мохо? — Савва смотрел маленькими подслеповатыми глазами.
— Меня зовут Мохо! — выкрикнул Боренбойм и захохотал. Откинулся на спинку стула из нержавеющей стали. Схватился за грудь. Сморщился. Закачался.
Савва внимательно смотрел на него.
Боренбойм нервно хихикал. Раскачивался на стуле. Достал платок. Вытер глаза. Высморкался. Потер грудь.
— Когда смеюсь — больно. Вот, Савочка. Но и это не все. Сидели мы, сидели в этой джакузи. И вдруг вошла девочка. Совсем еще маленькая... ну, лет одиннадцать, наверно. Русая такая, с большими голубыми глазами. И с такими же шрамами на груди. Вошла и так рядом села со мной. Думаю: так, щас будут мне малолетку на хуй насаживать. Но она просто сидит. И я вдруг вижу — все они голубоглазые и блондинки. И те двое, что пиздили меня молотом, тоже были голубоглазые и блондины. Как и я! Понимаешь?
Савва кивнул.
— И до меня дошло, что это не совсем обычный наезд. Я говорю: девушки, хватит плескаться, зовите ваших бычар, я спрошу, чего они хотят. Они говорят: а бычар тут и нет никаких. И я сразу поверил. Да! А эта девочка... дюймовочка эта голубоглазая, она повторяла, как кукла, одно и то же: дай я поговорю с твоим сердцем, дай поговорю, дай поговорю... И я просто встаю и иду оттуда на хер! Одежда моя была там. Оделся я. Осмотрелся. Это такой кондовый новорусский домина, жирный такой. Никого там нет, кроме служанки. Вышел я на участок, иду к воротам. А эта девочка голенькая — за мной. А служанка ворота отперла: пожалуйста. Я вышел. Улица, нормальная такая дачная, это все в Кратово. А девчонка голая — за мной! И опять: дай мне поговорить с твоим сердцем. Ну, хер с тобой — давай, говори! Она так подошла ко мне, обняла и прилипла к груди, как мокрица. И ты знаешь, Савва, — голос Боренбойма задрожал, — я... ну ты знаешь меня двенадцать лет... я взрослый деловой человек, прагматик, я, бля, знаю, откуда ноги растут, меня развести вообще-то трудно, но... понимаешь... то, что было потом... — тонкие ноздри Боренбойма затрепетали, — я... это... я не знаю до сих пор, что это было... и что это вообще такое...
Он замолчал, достал платок и высморкался. Отпил из стакана.
Савва налил еще:
— Ну и?
— Щас... — Боренбойм выдохнул, облизал губы. Вздохнул и продолжил: — Понимаешь, она обняла меня. Ну, обняла и обняла. А потом вдруг такое странное чувство возникло... словно... все во мне стало... как-то медленней, медленней. И мысли, и вообще... все. И я как-то остро почувствовал свое сердце, как-то охуительно остро... очень такое... острое и нежное чувство. Это трудно объяснить... ну, вот есть как бы тело, это просто мясо какое-то бесчувственное, а в нем сердце, и это сердце... оно... совсем не мясо, а что-то другое. И оно стало так очень неровно биться, как будто это аритмия... вот. А девочка... эта... застыла так неподвижно. И я вдруг почувствовал своим сердцем ее. Просто как своей рукой чужую руку. И ее сердце стало говорить с моим. Но не словами, а такими... как бы... всполохами что ли... всполохами... а мое сердце как-то пыталось отвечать. Тоже такими всполохами...
Он налил себе виски, выпил. Взял из коробки папиросу, размял. Вздохнул. Положил в коробку.
— И когда это началось, все вокруг, вообще все, весь мир, он как бы остановился. И все стало как-то... сразу... так хорошо и понятно... так хорошо... — он всхлипнул, — я... никогда так... никогда так... никогда ничего такого... не чувствовал...
Боренбойм всхлипнул. Зажал рукой рот. Волна беззвучного рыдания накатила на него.
— Слушай, может, тебе... — начал привставать Савва.
— Нет, нет... нет... — затряс головой Боренбойм. — Сиди... по... посиди...
Савва сел.
Приподняв очки, Боренбойм вытер глаза. Шмыгнул носом:
— И это еще не все. Когда у нас все кончилось, она ушла в дом. Я там... стоял и стучал. В ворота. Очень хотел... чтобы она была со мной еще. Не она. А ее сердце. Вот. Но никто не открыл. Таковы, блядь, правила игры. И я пошел. Вышел к станции. Нанял там лоха одного. Да! А когда в карман полез, в бумажнике нашел вот что...
Боренбойм достал бумажник. Вынул карточку VISA Electron. Бросил на стол.
Савва взял.
— И вот теперь — все, — выпил Боренбойм. — У меня предчувствие, что это не просто кусок пластика. Там что-то лежит. Видишь, в уголке там?
— Пин-код?
— А что еще?
— Вполне может быть. — Савва вернул ему карточку.
— Юграбанк. Ты знаешь такой?
— Слышал. Газпромовская контора. В Югорске. Далековато.
— Знаешь там кого-нибудь?
— Нет. Но это не проблема, найти. Хотя, а чего ты узнать хочешь?
— Ну, кто положил. Я уверен, что там есть деньги.
— Чего гадать. Дождись утра. Слушай, а эти... которые тебя молотили?
— Я их больше не видел.
Савва помолчал. Пожевал губами. Тронул свой маленький нос:
— Борь, а как он тебе мог пушку приставить, если ты с охраной ходишь?
— В том-то и дело! Вчера я отдал охранника одной сотруднице. Она руку ошпарила, не может водить. Ну, я и... помог девушке человечинкой. Мудак человеколюбивый.
Савва кивнул.
— Ну, что скажешь?
— Пока — ничего.
— Почему?
— Слушай, Борь. Только не обижайся. Ты... нюхаешь часто?
— Уже месяц ни пылинки.
— Точно?
— Клянусь.
Савва наморщил лоб.
— Ну, что мне делать? — Боренбойм взял папиросу. Закурил.
Савва пожал мясистыми плечами:
— Позвони Платову. Или своим.
Захмелевший Боренбойм усмехнулся:
— Я это и так сделаю! Часика через три. Но мне хочется понять... хочется услышать твое мнение. Что ты об этом думаешь?
Савва молчал. Разглядывал острый подбородок Боренбойма. На подбородке выступили бисеринки пота.
— Сав?
— Да.
— Что об этом думаешь?
— Как-то... ничего.
— Почему?
— Не знаю.
— Ты что, не веришь мне?
— Верю. Верю, — закивал головой Савва. — Борь, я теперь во все верю. Третьего дня ко мне в банк санэпидемстанция приперлась. В соседнем подвале морили тараканов. Ну и у нас заодно. Начали-то с тараканов, а нашли горы крысиного дерьма. И знаешь где? В вентиляционной системе. Горы просто, залежи. Пиздец какой-то! И самое замечательное — этих крыс никто никогда не слышал. Ни сотрудники, ни охрана, ни уборщицы. Да и питаться у нас им нечем было. С чего б они так много срали? Или что — они жрали где-то, а ко мне в банк залезали, чтобы просраться? Мистика! Я подумал-подумал. И собрал совет директоров. Говорю, господа, похоже, что это провокация. Крыс-то ни хера не было! А дерьмо есть. Значит, его кто-то специально подложил. Нам намекают на что-то? На что? Все молчат. Ты же знаешь, мы от Жорика только-только отбились. А Гриша Синайко, толковый парень, он в «Кредит Анштальдте» просидел четыре года, посмотрел так на меня внимательно, и говорит: «Савва, никакой это не намек. Если бы подложили человечье дерьмо — вот это был бы явный намек. Тогда бы надо было париться. А крысиное дерьмо — никакой не намек. Это просто кры-си-ное дерь-мо! И если есть крысиное дерьмо, значит, его высрали крысы. Обыкновенные московские крысы. Поверь моему опыту». Борь, я подумал. И поверил.
Боренбойм резко встал. Поднял пиджак с пола. Пошел в прихожую:
— Дай мне рублей на такси.
Савва тяжело приподнялся. Двинулся за ним.
— Слушай, Борь, — он положил тяжелую руку на худое плечо Боренбойма, — я тебе очень советую...
— Дай мне рублей на такси! — перебил его Боренбойм.
— Борь. Хочешь, я Мишкарику позвоню, в ФСБ? Они тебе точно чего-то скажут...
— Дай мне рублей на такси!
Савва вздохнул. Скрылся в темных комнатах.
Боренбойм надел пиджак, ударил ребром ладони по стене. Сжал кулаки. Со свистом выдохнул.
Вернулся Савва с пачкой сотенных купюр.
— Надень мое пальто. Тебе же холодно так будет.
Боренбойм вытянул из пачки две сотни. Вынул из кармана две смятые в комок стодолларовые купюры, с силой вложил в Саввину ладонь:
— Thanks a lot, honey child.
Открыл дверь. Вышел.
Крысиное сердце
4.00.
Тверская улица, д. 6.
Боренбойм отпер дверь своей квартиры. Вошел. Включил свет.
Зазвучала музыка. И привычно запел Леонард Коэн.
Боренбойм стоял возле приоткрытой двери.
Смотрел в квартиру. Все было по-прежнему.
Он закрыл дверь. Прошел по комнатам. Заглянул в ванную. На кухню.
Никого.
В японской гостиной на низком столе лежали: портфель, мобильный, зажигалка.
Он посмотрел на стену. Все три свитка висели на прежних местах. Он подошел. Сдвинул левый свиток. Дыра от вбитого костыля была тщательно заделана. Влажная водоэмульсионная краска еще не высохла. Вторая дыра под другим свитком была заделана так же.
— Ну, бля... — покачал головой Боренбойм. — Безотходное производство. Фирма веников не вяжет.
Усмехнулся.
Открыл портфель. Полистал бумаги: все на месте. Достал трубку. Набил табаком. Закурил. Подошел к полукруглому аквариуму. Свистнул. Рыбки оживились. Всплыли к поверхности.
Он вынул из ниши в стене китайскую чашку с крышкой. Открыл. В чашке был корм для рыбок. Он стал сыпать корм в аквариум:
— Голодающие мои...
Рыбки жадно хватали корм.
Боренбойм закрыл чашку. Поставил в нишу.
Выключил музыку. Вынул из японского шкафчика бутылку виски «Famous Grouse». Налил полстакана. Отпил. Сел. Взял мобильный. Положил на стол. Встал. Пошел на кухню. Открыл холодильник.
Он был пуст. Только на второй полке стояли четыре одинаковые чаши с салатами. Закрытые прозрачной пленкой.
Он взял чашу со свекольным салатом. Поставил на стол. Достал ложку. Сел. Стал жадно есть салат.
Съел весь.
Поставил пустую чашу в мойку. Вытер губы салфеткой.
Вернулся в японскую комнату. Взял телефонную трубку. Набрал номер. Махнул рукой:
— Shutta fuck up!
Кинул трубку на стол. Налил еще виски. Выпил. Выбил погасшую трубку. Стал набивать табаком. Бросил. Встал. Подошел к аквариуму.
Смотрел на рыб.
— Darling, stop confusing me with your wishful thinking... — пропел он.
Вздохнул. Печально скривил тонкие губы. Щелкнул по толстому стеклу.
Рыбки метнулись к нему.
Он прошел в ванную. Пустил воду. Поставил стакан с виски на край ванны. Разделся. Посмотрел на себя в зеркало. Потрогал синяк на груди.
— Говори, сердце... говори, митральный клапан... Козлы!
Устало рассмеялся.
Залез в ванну.
Допил виски.
Закрыл воду.
Откинул голову на холодную впадину подголовника.
Облегченно вздохнул.
Заснул.
Ему приснился сон: он подросток, на даче отчима в Сосенках, стоит у калитки и смотрит на улицу. По улице к нему приближаются Витька, Карась и Гера. Они должны вместе пойти на Саларевскую свалку. Ребята подходят. У них в руках палки для ворошения помойки. Он берет свою палку, стоящую у забора, выходит на улицу. Они быстро и весело идут по улице. Раннее утро, середина лета, сухая нежаркая погода. Ему очень приятно и легко идти. Они доходят до свалки. Она огромная, до самого горизонта.
— Будем ворошить с юга на север, — говорит Карась. — Там турбины лежат.
Они ворошат помойку. Боренбойм проваливается по пояс. Потом еще ниже. Там подземелье. Нестерпимая вонь. Тяжкий и липкий мусор колышется, как болото. Боренбойм кричит от страха.
— Не бзди! — хохоча, ловит его за ноги Гера.
— Это положительные катакомбы, — объясняет Витька. — Тут живут родители ускорителей.
По катакомбам ходят люди, двигаются причудливые машины.
«Надо найти компьютерное тесто, тогда я дома сделаю сапоги перемещения для супермощных тепловозов», — думает Боренбойм, вороша мусор.
В мусоре мелькают всевозможные предметы. Вдруг Карась с Герой проламывают палками стену. Из проема несется угрюмый гул. «Это турбины», — понимает Боренбойм. Он заглядывает в проем и видит громадную пещеру, посередине которой высятся голубоватые турбины. Они угрюмо ревут, дым стелется от них. Он ест глаза.
— Валим отсюда, пока не сплющили! — советует Витька.
Они бегут по извилистому ходу, увязая в липком, хлюпающем мусоре. Боренбойм натыкается на кусок компьютерного теста. Серебристо-сиреневое, оно пахнет бензином и сиренью. Он вытягивает тесто из груды мусора.
— Ты его слепи по форме, а то распаяется! — говорит Карась.
Вдруг из компьютерного теста выпрыгивает крыса.
— Сука, она программу сожрала! — орет Витька.
Витька, Гера и Карась начинают бить крысу палками. Серое тело ее сотрясается от ударов, она жалобно пищит. Боренбойм смотрит на крысу. Он чувствует ее трепещущее сердце. Это нежнейший комочек, от которого по всему миру идут волны тончайших вибраций, прекрасные волны любви. И что самое замечательное — они никак не связаны с агонией и ужасом погибающей крысы, они — сами по себе. Они пронизывают тело Боренбойма. Его сердце сжимается от сильнейшего приступа умиления, радости и счастья. Он расталкивает ребят, поднимает окровавленную крысу. Он рыдает, склоняется над ней. Влажные крысиные глазки закрываются. Сердце ее трепещет, посылая последние прощальные волны любви. Боренбойм ловит их своим сердцем. Ему понятен язык сердец. Он непереводим. Он прекрасен. Боренбойм рыдает от счастья и жалости. Крысиное сердце содрогается в последний раз. И останавливается: НАВСЕГДА! Ужас потери этого маленького сердца охватывает Боренбойма. Он прижимает окровавленное тельце к груди. Он рыдает в голос, как в детстве. Рыдает долго и беспомощно.
Боренбойм проснулся.
Голое тело его вздрагивало в воде. Слезы обильно текли по щекам. Он с трудом поднял голову. Сморщился: грудь и шея болели еще сильнее. Сел в остывшей воде. Вытер слезы. Вздохнул. Глянул на часы: он спал 1 час 21 минуту.
— О-ля-ля... — Он тяжело вылез из ванны. Снял со змееобразной сушилки полотенце. Вытерся. Повесил полотенце на место. Повернулся к зеркалу. Приблизился. Заглянул в свои голубые глаза. Черные зрачки напомнили ему влажные крысиные глазки.
— Компьютерное тесто ела... — пробормотал он. Всхлипнул: — Ела... ела и ела... сволочи...
Лицо его исказилось судорогой. И слезы хлынули из глаз.