Волны
Корабельные сосны скрипели по-разному: зимой громче и протяжнее, летом — тише и глуше. А ночью они, как ей казалось, очень старались не скрипеть. Ночью они просто стояли. И наверно — спали. Как слоны. Или как новые телеграфные столбы, идущие от станции к дачному поселку.
Она любила корабельные сосны, окружающие их дом. Любила на них смотреть. Их слушать. И трогать.
Она зевнула. И открыла глаза. Левая створа окна была зашторена, правая — распахнута в негустую июльскую ночь. Там стояли корабельные сосны. И ущербная луна висела в их рваных кронах.
Она скосила глаза: свет из его кабинета проникал в полуприкрытую дверь спальни. Он отрывисто кашлянул, двинул стул. И зашелестел бумагами. Это означало конец работы. И она неизменно просыпалась к этому моменту. Всегда.
Щелкнул выключатель настольной лампы. Желтый свет погас.
Он вошел в спальню. Млечный лунный свет коснулся его сутулой фигуры в полосатой пижаме, высветил лысину, сверкнул в очках. Он стал раздеваться. Как всегда неловко, путаясь в широких штанинах и оступаясь. Он делал неловко все. Кроме рыбной ловли и своей работы.
— À la fin... — в тысячный раз произнесла она.
— Не спишь, Маргоша? — в тысячный раз произнес он.
Лежа на левой половине их двуспальной кровати, она с его стороны откинула край легкого летнего одеяла. Он снял очки, сложил, убрал в футляр, положил на заваленную книгами тумбочку. Сел на кровать, вынул длиннопалые ноги из тапочек. И, сутулый, худощавый, в длинных черных трусах и майке полез под одеяло.
— Ты опять нарушил договор, — она посмотрела на светящийся циферблат часов.
— Маргоша, масса дел. Завалы и завалы... — он натянул одеяло до шеи и, держась за него, зевнул во весь рот, долго, со стоном, так, что лунный свет дотянулся до коренных, запломбированных золотом зубов.
— Завтра поедем купаться. На дальнее. И будем там до-о-олго-предолго плавать.
— Непременно, родная... непременно... — он зачмокал большими, всегда влажными губами. — Что у нас завтра?
— Воскресенье.
— Да, да. Вчера — пятница, Бармин.
Он глубоко вздохнул, закрыл глаза. Она положила ему ладонь на большой теплый лоб. Стала гладить:
— Ты стал жутко много работать по ночам.
— Да, да. Это временно.
— Жутко много.
— Да, да...
Рука ее, погладив его впалые щеки, легла ему на безволосую грудь. Подвинувшись к нему, она коснулась губами его уха с большой мочкой:
— Милый.
— Да, Маргоша.
— Мы с тобой давно что-то не делали. Что-то очень приятное. А?
— Да, Маргошенька.
Ее рука заскользила по его телу:
— Что-то очень-очень приятное...
— Да, Маргошенька...
— То, что очень любит мой олень.
— Да, Маргоша...
— И то, что так любит его олениха.
— Да, Маргоша.
Она подвинулась к нему еще ближе, обняла. Он заворочался, суча ногами, сбивая одеяло, повернулся к ней. Руки их сплелись. Она целовала его большие, влажные, неумелые губы. За двенадцать лет она так и не научила его целоваться. Ее рука скользнула под одеяло:
— Вот... олень хочет свою олениху...
— Да, Маргошенька...
— Олень поднимает свои прекрасные рога...
— Да, Маргошенька...
— Олень бьет золотым копытом...
— Да, милая...
— Олень трубит призывно...
— Да, да...
— Олень готов к бою...
Она отстранилась, встала на колени, неторопливо сняла с себя ночную рубашку. Лунный свет протек по голому телу: округлые сильные плечи, большая грудь, полные большие бедра, крепкая талия со складкой на пупке. Она встряхнула густыми каштановыми волосами, распуская их. Наклонилась, взялась за одеяло, стянула на пол.
Он лежал на спине, подслеповато глядя на нее.
Не спеша, она сняла с него майку и трусы. Легла рядом, обняла, припала губами. Сильная нога ее протиснулась под его худые ноги, сильные руки сомкнулись за его сутулой, даже в постели, спиной. Она плавно перевалила его на себя, положила между ног, оплела мощными бедрами, помогла рукой:
— Вот так...
Он зашевелился, уперся руками и ногами в кровать, уронив свою большую плешивую голову в роскошные волосы жены. И стал неровно и неритмично двигаться. Он словно карабкался по ней. Она же осторожно помогала:
— Вот так, милый... вот так...
Он стал покряхтывать в ее волосы. Спина его напряглась и словно окостенела. Худощавые ягодицы дрожали и покачивались в лунном свете.
— Вот так... вот так... — шептала она в его большое холодное ухо.
Его движения стали резче. Он застонал громче. Она глубоко вздохнула, руки ее разжались, скользнули по простыне, с силой уперлись ладонями в кровать. Тело ее ожило и стало двигаться волнообразно. Она качала его на себе. Он кряхтел, ерзал и стонал. Она же качала плавно, уверенно, сильно. И умело:
— Вот так... вот так...
Волна проходила по ее телу от желтоватых, упершихся в кровать пяток по крепким, гладко выбритым голеням, набирала силу в могучих бедрах, содрогалась ягодицами, вздымалась широким лобком и двигалась выше, выше, выше, перекатываясь по мягкому животу, литым грудям и затухая в ключицах, в упрямой шее.
— Вот так... вот так... вот так...
Неловкие движения его прекратились. Он замер. Волна ее тела несла его.
— Вот так... вот так... вот так... — горячо дышали ее губы.
Это длилось и длилось. Он бессильно покачивался на ней, уткнувшись лицом в ее волосы. Но вдруг вздрогнул всем телом, глухо ойкнул. Она встрепенулась, бедра ее взметнулись, ноги и руки оплели его:
— Да! Да! Да!
Он протяжно и беспомощно, как раненый, застонал. А потом закашлял. Она вскрикнула, сжала его в объятьях. Голова ее коротко и сильно дернулась, как от удара:
— Ой, все, милый...
Он сухо, отрывисто кашлял. Потом затих. Минуту они лежали неподвижно, залитые луной.
Затем руки и ноги ее разжались, бессильно опустились на простыню. Она вздохнула полной грудью. Он же был неподвижен. Истома и сладкая усталость стремительно поволокли его слабое тело в сон. Но мозг, его могучий мозг не спешил засыпать:
«... как она... как она это делает... делает так хорошо... так хорошо... так непонятно хорошо... качания... колебания... непонятно и сладко... расходящиеся круги, интерференция затухающих волн, волн... волн... океан... она океан... она мой океан... маленький океанчик... Маргошенька... как мне с ней повезло... океан... океан... инертная масса океана... кинетическая энергия волны... динамика жидкой массы нарастания... нарастающая масса... гравитационные волны почти не теряют энергии... а если — волна? волна! волна! изделие — на торпедный аппарат... пуск с подводной лодки в нейтральных водах... или даже с корабля... легче... изделие 100 мегатонн... наш максимум... и взрыв на глубине... чем глубже, тем лучше, тем выше волны... затопить ее там сначала поглубже... нет... опасно... раздавит обшивку... сделать мощную стальную оболочку... пускай крушит торпеду, но изделие уцелеет... ну пятьсот метров глубина... взрыв по сигналу... или по глубинометру... взрыв... и пошла, пошла, пошла волна... какая она будет... так 100 мегатонн... 1 мегатонна = 1 триллиону килокалорий... 100 триллионов... значит... поток энергии на погонный метр волнового фронта... полная уносимая волнами энергия останется практически постоянной... так... прикинем... значит, значит... при удалении эпицентра взрыва на 200 километров от суши высота волны у берега составит... 80 метров! колоссально! а если 400 километров от берега — 40 метров... тоже весьма эффективно... весьма, весьма... энергия и разрушительная сила волны связана с ее высотой квадратично... при удвоении высоты энергия волны возрастает вчетверо... потрясающая мощь!.. высота восемьдесят метров... она смоет Нью-Йорк... Бостон... что там у них еще... восемьдесят метров волна... интересно, сколько это... наша дача 3+2,5+ мансарда ну, приблизительно 2 метра... это семь с половиной... 10,6 наших дома в высоту... колоссально!... она не только снесет город, но затопит территорию на десятки километров... да! и ведь не волна, не одна! волны! волны будут накатывать одна за другой, интервал зависит от глубины взрыва и от мощности изделия... да, десяток волн... и не сразу они будут затухать, не сразу... колоссально!.. затопит почти все... Ваня, Гарик и Королев бьются над средствами доставки... а тут проще пареной репы — пустил торпеду и все... а если два изделия взорвать — одно на их западном побережье другое на восточном... одновременно... им посмывает все города... Лос-Анджелес... Сан-Франциско... что там у них еще... и затопит... все затопит... затопит полстраны... и все в течение получаса... и не надо никаких ракет и самолетов не нужно дальней авиации и риска взлета с изделием... под водой пройдут две торпеды... можно сделать глубинные торпеды со сверхтолстой, мощнейшей оболочкой... каждая как подлодка... толстая легированная сталь... обтянуть вулканизированной резиной... моряки сделают... никто не засечет... или просто подлодку переоборудовать под изделие... и не надо никаких ракет... как просто и гениально... колоссальная идея... завтра обрадую наших... нет, завтра воскресенье... отдохну... надо распихать с проектом и пораньше поехать на море... в первых числах августа... а там и Маргошин день рождения... справим в Форосе... с Сергеем и Лялькой... двенадцатого... двенадцать — хорошее число... делится на два фундаментальных числа... а три и четыре — это семь... семь... семь планет... семь пуговиц на курточке, а восьмую тетушка отрезала ножницами трофейными... ножницы-журавль... ножницы-журавль... длинноносые... улетели навсегда... убежали навсегда... ускакали навсегда... как высокая вода... это... и это... как... волна... вода... и водя... водя... ные... командиры...»
Он заснул.
Она осторожно выбралась из-под него, встала, подняла одеяло с пола, накрыла спящего мужа. Достала из платяного шкафа полотенце, вытерла его сперму между ног и на бедрах. Бросила полотенце на пол. Взяла с тумбочки коробку папирос «Тройка», закурила, подошла к окну. Сосны стояли, ярко освещенные луной.
«Рита отравилась, не приедет. Харитончики идут на свадьбу. Будем совсем одни завтра...» — она выпустила дым в окно.
Дым заклубился в лунном свете.
«Не нравится мне его кашель. Сухой какой-то... В Москву вернемся — погоню его к Матвееву, пусть сделает флюорографию. Да и я сто лет не делала, курю как паровоз...»
Она докурила, погасила окурок в мраморной пепельнице на тумбочке. Легла на свою половину кровати, накрылась. И быстро заснула.
Ей приснился сон:
Она в пионерском лагере «Коминтерн» под Серпуховом, она девочка, их третий отряд идет в лес помогать местному лесничеству собирать еловую шишку, она идет по залитому солнцем лесу вместе с Диной Гординой и Тамаркой Федорчук, а Дина несет в корзине своего ребенка, который погибнет в войну вместе с ее матерью в горящем поезде, и они с Тамаркой знают это, и знают, что скоро будет война, но завидуют Дине, что она пионерка, но уже замужем за рабфаковцем и уже родила, да к тому же еще она и звеньевая, и ничего не говорят Дине и делают вид, что все хорошо, смеются и дурачатся, а ребенок спит в корзинке, и она смотрит под ноги, ищет шишки, но шишек совсем нет, вернее, они слишком старые, она поднимает их, а они разваливаются у нее в руках в какую-то серую золу с жучками и червячками, она не знает, что делать, и черпает эту кишащую золу прямо с земли корзинкой, и в лесу очень хорошо, до слез хорошо, как бывает только в детстве, и она видит каждую елку, каждую иголочку, каждую травинку под ногами, и девчонки хохочут, а Дина держится серьезно, и она старается не смотреть на Дину, не обращать на нее внимания, не видеть спящего и ужасно красивого ребенка, она обгоняет всех, идет вперед и смотрит в лес, и вдруг впереди в лесу она видит что-то черное и огромное, и с каждым шагом это черное-огромное приближается, раздвигая зелень, она идет вперед к черно-огромному и упирается в громадную черную стену, которая нависает над ней, она поднимает голову и замирает от ужаса: стена высоченная, черная-пречерная, она заслоняет солнце и тянется в стороны, и от нее идет ужас такой, что дрожат и плавятся ноги, они плавятся и гнутся, как резина, и она вязнет в мягкой лесной земле и запрокидывает голову и смотрит на стену, сжав зубы от ужаса, а стена нависает, нависает, нависает, и она не может закричать, потому что сжаты зубы, и сзади подходит Дина со своим прекрасным спящим ребенком и говорит ей спокойно: не бойся, это черная волна, она тут давно ползет, многие годы, и берет ее за руку и кладет руку на черную волну, и она чувствует, что черная волна твердая и холодная, как железо, и что волна эта ползет, но ползет дико медленно, может по сантиметру в день, но все-таки ползет, и от того, что она ползет так медленно и так неумолимо, становится еще страшнее, и она просыпается.
Солнце просачивалось в спальню из-под двери кабинета.
И слышно было, как за окном перекликаются птицы, а внизу на кухне домработница Нина готовит обед.
Она села, сбросила одеяло, потерла лицо. Вспомнила, что она заказывала Нине на обед: котлеты из телятины, суп-пюре, вишневый кисель и творожную запеканку.
Муж спал, открыв свой рот с большими детскими губами и похрапывая. Она встала, прошла в ванную комнату, привела тело в порядок, приняла душ. Подколов свои красивые волосы, подвела кончики глаз, напомадила губы, выбрала платье на день: югославское, на бретельках, юбка колоколом с красными кругами и желтыми зигзагами. Прихватила мочки ушей круглыми янтарными клипсами, надела на правую кисть янтарный браслет, на левую — платиновые часики, колечко с белым янтарем, на шею — цепочку с золотым дельфином. Прыснула на шею духами «Мицуко», подаренными Корой Ландау на Новый год.
И пошла будить мужа.
Он спал по-прежнему, открыв рот и прижавшись к подушке. Слюна оставила след на наволочке.
— А кто-то разоспался... — она наклонилась и поцеловала его слегка седеющий висок.
Он зачмокал губами, тяжко вздохнул и приоткрыл глаза. Она снова поцеловала его.
— Маргоша... — пробормотал он и заворочался. — Который час?
— Двенадцатый.
— Встаю.
Вставал он всегда быстро, не мешкая. В черных, до колена трусах прошел в ванную. Долго «приводил перистальтику в порядок», шурша «Вечерней Москвой». Шумно умывшись, «капитально чистил жевательный аппарат» порошком «Бодрость», страдальчески отплевываясь белым. Затем брился и ни разу не порезался. Протерев очки замшевой тряпочкой, надел свою синюю полосатую пижаму и спустился вниз по лестнице.
Летом они завтракали всегда в саду.
Громко поздоровавшись с хлопочущей у плиты домработницей, он взял со стола в гостиной номер «Нового мира», заложенный письмом от матери на середине «Матрениного двора», сошел по крыльцу на усыпанную гравием дорожку, глубоко вдохнул и сощурился от солнца.
Было тепло, солнечно, безветренно и безоблачно. Тонкие стройные стволы корабельных сосен стояли часто, тянулись к кронам, отсвечивая бронзой. Три темные густые ели тесно срослись и непримиримо высились посередине соснового бора. Они были старше сосен. Сорока трещала в сумрачной еловой зелени. Из открытого окна своей комнаты высунулся вечный охранник — плотноватый и лысоватый капитан госбезопасности Олег, со служебной улыбкой поприветствовал хозяина. Тот ответно, как всегда громко, поздоровался. Его высокий, слегка дребезжащий голос раскатился по сосновому лесу, огороженному зеленым заплотом с бегущей поверху колючей проволокой.
— А кто-то уже спустился? — жена с черной иностранной пластинкой в руках стояла в широком окне веранды.
— Маргоша... — улыбнулся он ей.
— А погодка у нас по спецзаказу, — нараспев повторяла жена.
— Чудесная погода...
— А там у нас уже все-все накрыто, — протерев пластинку, она наклонилась, поставила, щелкнула проигрывателем.
И запел Ив Монтан.
Сорока сразу притихла. С «Новым миром» под мышкой он пошел к яблоням, сутуло косясь по сторонам, шаркая шлепанцами по гравию, усыпанному сосновыми иглами. Под яблонями стоял круглый стол, накрытый скатертью и сервированный для завтрака. Он сел на свое место, открыл журнал, стал читать. Очнулся, когда сидящая напротив жена стала наливать ему кофе:
— Решил снова перечитать? Не доспорили с Барминым?
— Так... просто вспомнить... — пробормотал он, не отрываясь от журнала. — Язык у него, конечно, не совсем обычный... какой-то... не знаю...
— Ты ничего не сказал о моем платье.
Он закрыл журнал, посмотрел на жену внимательно, склонив голову набок:
— Чудесно. Очень красиво.
— Это для тебя.
— Спасибо, родная.
Она добавила ему в кофе сливок и положила два кусочка сахара:
— Будешь творог?
— Непременно.
— С вареньем или с медом?
— С медом.
Она положила ему творога на тарелку, полила медом.
— Я не спросила, что мама пишет?
— Все в порядке, но почки беспокоят, — он склонился к тарелке и стал быстро есть творог.
— Совершенно не понимаю, почему она не хочет хотя бы летом пожить с нами...
— Маргоша, это старый разговор... — он громко причмокивал большими губами, — ...стоит ли снова заводить?
— Сложный характер, — она отпила кофе.
— Да. Сложный характер. Но тебя она очень любит. — Жуя, он вынул из журнала письмо, протянул. — Хочешь, прочти.
— Потом, милый.
— Как хочешь... — он сунул письмо в карман пижамы и вдруг перестал жевать, замер с полной творога ложкой, заглянул в карман. — Ага...
— Что такое? — она подняла густые, как и волосы, брови.
Он усмехнулся, оттопырив нижнюю губу, вымазанную в твороге, склонив голову набок, вынул из кармана брикетик, завернутый в фольгу:
— А я-то думаю — что мне так карман тянет?
И он положил брикетик на стол.
— Господи! — усмехнулась она. — Ты его все время таскал?
— Выходит, что так! — засмеялся он, обнажая большие зубы.
Это был плавленый сырок, привезенный в пятницу Барминым. В Москве открыли большой цех молочных продуктов, изготовляемых и пакуемых по новым технологиям. Бармина и Несмеянова пригласили на открытие. Цех был полностью автоматизированным. И лихо производил и паковал молочные продукты. Бармин привез им молоко в треугольном бумажном пакете, сметану в пластиковом стаканчике, творожную массу в целлофане и два плавленых сырка. Бармин смеялся:
— Теперь в СССР есть треугольное молоко!
Они съели один сырок. Вкус его большого впечатления на них не произвел.
— Натуральный сыр все-таки лучше, — сказала тогда она, и муж с ней согласился, сунув второй сырок в карман пижамы.
Так и проходил два дня с плавленым сырком в кармане.
— Рассеянный с улицы Бассейной... — пробормотал он и перевернул сырок.
На синеватой этикетке с белым корабликом было написано «Волна». И мелко внизу: «сыр плавленый».
— Волна... — прочитала она.
— Волна... — поправил очки он, склоняя голову набок.
И каждый сразу вспомнил свою волну.
Иллюстрации Александра Котлярова