Голубое сало / 6
Пастернак-1
Пизда
Взошла пизда полей
В распахнутом пространстве –
Пизда поводырей,
Печаль непостоянства.
Высокое зенит
Над замершей землею,
Он в воздухе звенит
Консолью неземною.
Но час пизды лесов
Нависшей бомбой страшен,
Сурьмяной кровью сов
Ольховый лист окрашен.
С пиздою темных рек
Столкнулся мир спокойный,
Пизда немых калек
Сменить ее достойна.
Пиздою диких псов
Она неспешно станет,
Тугую завязь снов
Лучом тяжелым ранит.
В пизде подробных гор
Движенья ужас ожил,
Долин слепой простор
Лавиной потревожил.
Уставший слушать бор
Пиздой гнилых скворешен,
Как рыцаря убор,
На крепости подвешен.
Растет пизда домов,
Дворов и переулков,
Пизда литых мостов
И виадуков гулких.
Задумалась пизда
Полуприкрытых ставен,
Ее узор всегда
Тяжел и музыкален.
Рояль, как антрацит,
Застыл пиздою черной.
Он в сумраке блестит
Пюпитром непокорным.
Огонь какой пизды
Проступит новой раной?
От лезвия звезды
Он ускользнет, упрямый.
Взойдет пизда путей,
Раскроются бутоны,
Нет места для гостей,
Все полночи – бессонны.
Пизда больных ветров,
Оплавленных огарков,
Распиленных дубов
Пиздой накрытых парков.
P.S. Ты знаешь, я терпеть ненавижу русмат. Поэтому и не комментирую. Но что замечательно – Пастернак-1 – единственный из семи совершенно не изменившийся и не притронувшийся ни к интерьеру, ни к erregen-объекту.
Его тело лемура со спокойным благообразием выполнило скрипт-процесс, свернулось в белый клубок и впало в анабиоз. Что это значит, рипс нимада табень? Смотрел дважды по следам и по микрополям – все чисто. Пока не понимаю. Поэтому этот текст мне особенно близок.
Попросил полупьяного ефр. Неделина выбрать самого большого клон-голубка. Он уже гремит замком голубятни – и через пару минут пернатый монстр с этой капсулой в желудке полетит к тебе. Пожелай ему попутного ветра, рипс нинь хао.
Boris.
20 января.
Сегодня наступил красный день, которого я мучительно ждал с самого приезда.
ПРОСТАТА.
Воспылала, несмотря на жир ящерицы да-бйид. И несмотря на «Пять Хороших». Во времена Ивана Грозного сажали не только на быстрый кол (смазанный бараньим салом), но и на медленный (сухой осиновый).
Если в первую ночь здесь я посидел на быстром, то теперь равнодушный и прекрасный Космос пересадил меня на медленный.
Боль такая, что я (о ужас!) думаю об обезболивающем. покоящемся в желтых аптечках наших вояк.
Я старый и слабый байчи, раб своего гунмынь. Последняя надежда – прижигания. Попробую через полчаса.
История с последним объектом – Толстым-4 – отвлекает ненадолго от проклятой боли. Не знаю почему, но только этот случай из всех семи вызывает у меня спазм беспричинного смеха. Я смеюсь и сажусь на свои ладони, чувствуя свой красный ванвэй.
Толстой-4 весь процесс проплакал. Он писал и плакал, писал и плакал. К erregen-объекту он не прикоснулся вовсе. Зато сжевал стекла у двух керосиновых ламп, в результате чего они быстро выгорели и погасли. Хотя освещение его ничуть не беспокоило: он писал в темноте. Громадные веки его полиловели от потоков слез, фиолетовый нос напоминает клубень батата. В накопительный анабиоз он впал, стоя в углу и рыдая. В таком положении он застыл памятником самому себе.
Я жду от него не менее восьми (!) кг голубого сала.
Толстой-4
XII
Сильные морозы, простоявшие с самого Рождества, отпустили скованную ими землю только к февралю.
Старый князь Михаил Саввич, проведший всю зиму в Поспелове, узнал про дуэль Бориса слишком поздно, когда рана сына уже затянулась, а вместе с нею затянулась и покрылась коркою вся история ссоры с Несвицким. Старик Арзамасов принадлежал к той редкой и ныне вымирающей породе светских львов, которые после десятилетий бессмысленного растрачивания душевных сил, к преклонным годам вдруг начинают задумываться над своей бесполезной и пустой жизнью, не становясь от этого честнее к самим себе, а наоборот – впадая в самообольстительный обман как бы проснувшихся людей.
Повинуясь этому самообольщению, старый князь подавил в себе порыв гнева и решил простить сына.
«Так будет лучше и для нас, и для его положения в свете, а с другой стороны – так будет и по-христиански», – умно заключил князь, и, оставшись чрезвычайно довольным собою, сразу же отписал сыну письмо с приглашением приехать в Поспелове на медвежью охоту
Через неделю молодой Арзамасов уже целовал впалые щеки отца.
Хотя Борис и вернулся в Поспелове с чувством вины, письмо отца приободрило его, не вызвав и признаков раскаянья.
«Разве могу я быть виноватым?» – говорили его быстрые черные глаза и всегда румяное круглое лицо.
Старик Арзамасов не стал докучать сыну расспросами, даже не поинтересовался о ране, решив задвинуть эту историю в самый дальний угол своей памяти, как задвигают разочаровавшую книгу на самую верхнюю пыльную полку в библиотеке, меж таких же неинтересных книг.
«Охота все успокоит и всех примирит», – думал Михаил Саввич.
Решено было идти в первый четверг на Масленицу
Утро выдалось солнечным и морозным. Борис, проснувшись по обыкновению поздно, с удовольствием различил узкий клин ярко-голубого неба в просвете глухих штор и сладко потянулся всем своим молодым телом. Быстро собравшись, он сбежал с крыльца и по идеально ровно расчищенной от снега дорожке поспешил на скотный двор.
Старый князь был уже там; облаченный в короткий полушубок, с ножом на поясе, в пушистой волчьей шапке, он ничем не отличался от двух его верных охотников – камердинера Степана и поспеловского мужика Ваньки Сиволая. Оба были страстными медвежатниками и бессменными товарищами князя по охоте, взявшие с ним шестьдесят два медведя. Степан – коренастый, с узким волчьим лицом и въедливыми глазами, первым заметил молодого князя, и, сняв лисий треух, привычно поклонился. Ванька – высокий широкоплечий богатырь с глуповато-благодушным выражением на круглом, как тыква, лице, неловко сгреб с головы трепаный малахай и тяжело согнулся в пояс. Стоявшие поодаль шестеро мужиков с рогатинами нехотя сняли шапки и тоже поклонились.
– А, это ты, – повернулся к Борису старый князь, бросая на снег рваный подуздок и подставляя сыну щеку – Здравствуй.
Борис поцеловал отца.
– С такой аммуницией они у тебя к чертям разбегутся, разбойник! – сурово, но без злобы заговорил старик, забывая про сына.
Горбатый скотник Гаврила виновато стоял перед ним, теребя нагайку.
– Чего уставился, разбойник! Выводи! – крикнул Арзамасов.
Гаврила заскрипел мерзлыми воротами, скрылся в хлеву и тотчас вывел на цепях трех давил – Шкворня, Сигея и Ноздрю. Завидя охотников, давилы завопили на все лады и рванулись к господам.
Гаврила ловко поддернул их и подвел к старому князю.
Давилы подползли к нему на четвереньках и стали лизать его высокие, блестящие от сала сапоги.
– Не кормил! – утвердительно спросил старик, улыбаясь давилам.
– Как же, барин? – обиделся Гаврила. – На что же их кормить-то перед травлей?
– Ну, что скажешь? – старый князь с усмешкой посмотрел на сына. – Хороши мои давилы?
– Хороши, – ответил Борис, беря за изодранное ухо Сигея и поворачивая к себе его смоляную лохматую голову – А где же Свищ?
– Свища я весною Семену Васильевичу продал, – старый князь вытянул из тулупа свою неизменную серебряную фляжку с кориандровой настойкой. – Он, mon cher, сперва меняться предлагал на его Броню, да на что мне. Продал за тысячу. Тройки нам всегда довольно было. Свищ только под ногами путался. Верно, Степан?
– Точно так, ваше сиятельство! – серьезно согласился Степан, отпихивая прыгающего на него Шкворня. – Тройкой давить ухватистей.
– Свищ один мог шатуна задавить, – сказал сам себе Борис, сразу вспомнив рыжеволосого, конопатого Свища, любителя говяжьих костей и тоскливых повечерних песен без слов.
Ноздря, узнав Бориса, прыгнул, гремя искусанной цепью, ему на грудь, вцепился в плечи узловатыми черными пальцами и, радостно визжа, потянулся своей щекастой задубевшей мордой к румяному лицу князя.
– Капо! – пробормотал Борис, пнув Ноздрю в живот коленом, и давило радостно отпрянул, бормоча свое обычное «ети-петь, ети-петь».
Ноздря был матерым сорокалетним давилой, сокрушившим ребра не одному десятку медведей и прозванному так за свою отроческую привычку жадно вылизывать по утрам господам и прислуге ноздри. От других давил он отличался неимоверно широкой грудью, волосатыми, длинными мускулистыми руками, беспокойные пальцы которых непрерывно теребили растянутые соски на его груди.
Ноздрю непременно на всех охотах ставили на прием – то есть первым на пути рвущегося из берлоги зверя.
– Гаврила, седлай! – приказал старый князь, убирая фляжку и стремительно пряча свои маленькие руки и рукавицы.
Вокруг все зашевелилось.
«Вот оно, началось!» – весело подумал Борис, подпоясываясь поданным Степаном парчевым кушаком и затыкая за него кривой ятаган.
Вскоре вся охота выехала со скотного по направлению к Старому бору. Соня Соня Соня убери молоток из из из шкапа.
XIII
До берлоги оставалось полверсты и князь Михаил Саввич приказал всем спешиться и привязать лошадей, чтобы не поднять зверя раньше времени.
Горбатый Гаврила, ехавший позади охоты на своей каурой Нечаве, проворно спрыгнул в снег и полез принимать гнедого Карбона старого князя и спокойную; муруго-пегую, равнодушную ко всему Сиси, на которой ехал Борис. Шестеро мужиков с рогатинами слезли со своих неказистых лошадок и побрели по глубокому снегу вслед за Ванькой, протаптывая тропу господам. За ними двинулся торопило Фомка со сворой давил.
– Его (медведя) Ванька еще до Рождества отследил, – говорил князь сыну, следуя за Фомкой. – Он до пороши не залег, а и в шатуны тоже не сподобился, Старик, сам пять, вот и привередлив.
Борис с улыбкой отметил про себя прежнюю черту отца – во время охоты говорить по-мужицки.
– Старик, ваше сиятельство, то правда! – заговорил было бредущий следом с тремя рогатинами Степан, но князь поднял руку, приказывая умолкнуть.
Вдруг давило Сигей, месящий снег на своре, прыгнул вверх, стал на ноги, втянул ноздрями свежий морозный воздух и издал тонкий продолжительный свист.
Старый князь остановился, и сразу остановилась вся охота.
– Видать, по мелочи, ваше сиятельство! – определил Степан.
– Пускай сработает! – разрешил князь.
Фомка отстегнул повод и показал Сигею палец. Сигей опустился на четвереньки, пригнул книзу крутолобую башку и вдруг сделал четыре стремительных прыжка в сторону от тропы. Из-под снега с шумом стали подниматься дремлющие в нем тетерева. Сигей метнулся к ним и схватил черно-синего, лирохвостого черныша. Мелькнули белые подкрылья тетерева, раздался хруст его костей.
– Апорт! – скомандовал князь.
Сигей подбежал, протянул птицу. Михаил Саввич взял еще подрагивающего черныша за ноги, встряхнул. Черное перо лучилось и играло на морозном солнце, надбровья алели, нежнейший белый пух виднелся в подкрыльях. Было странно видеть эту красивую теплую птицу зимой, на фоне застывшего под снегом леса.
– Кинь потрох, заслужил! – приказал князь Степану, отдавая ему птицу.
Степан концом своего огромного ножа вмиг вспорол чернышу брюхо, выдрал розово-перламутровые кишки и метнул Сигею. Давило поймал их налету и, к зависти Ноздри и Шкворня, проглотил в мгновенье ока.
– Ну, теперь – всем тихо! – скомандовал старый князь, и Борис почувствовал нарастающие удары своего сердца.
«Хоть бы мой Шкворень задавил!» – взмолился он и потрепал плосконосого, рыжего Шкворня по жестким, как солома, волосам.
Шкворень улыбнулся во весь свой щербатый рот и проговорил хриплым басом:
– Отрепь, отрепь, полостель.
Подошли к берлоге.
Медведь залег в низине, поросшей кустами и молодым ельником.
Старый князь и Ванька расставили мужиков-обложиников, Степан подал господам две рогатины со стальными наконечниками. Трое мужиков раздали давилам давилки, или по-охотничьи – дубовые рукавицы, – шесть дубовых комельев с выдолбленными внутри ухватками. Давиды надели их на руки.
Старый князь с Ноздрей встал прямо перед берлогой, Степан с Сигеем по левую руку от него, Борис со Шкворнем по правую.
Мужики в долгополых сермяжных тулупах, как ратники на поле брани, выстроились вперемешку с елками по ту сторону берлоги и выставили вперед рогатины.
– Держи! – подмигнул старый князь Борису и кивнул Степану. – С Богом!
Степан достал из пазухи пороховую бомбу, закатанную в тесто, чиркнул кресалом, запалил и кинул почти точно в отдушник берлоги.
Все замерли.
«Господи, помоги мне!» – успел подумать Борис, отстегивая повод Шкворня.
Бомба рванула не сильно, подняв кверху хлопья снега. Сизое облако дыма повисло над берлогой, и несравнимый ни с чем запах пороховой гари ударил всем в ноздри. Борису вмиг показалось, что медвежья морда, раздвигая дым, движется на него, но берлога не пошевелилась.
«Неужели ошибся Сиволай?» – подумал Борис, как вдруг, потемневший от пороха снег вздыбился кверху и огромный худой медведь легко выскочил из берлоги на обложников.
– Держи! – высоким женским голосом крикнул им старый князь.
Раздался треск ломающихся рогатин, медведь кинулся вправо, взбив тучу сверкающей на солнце снежной пыли, на него прыгнул спущенный Степаном Сигей, но промахнулся; зверь сжался в бурый комок, стремительным прыжком перемахнул копошащегося в снегу Сигея и рванулся между старым князем и Борисом, Не помня себя, Борис отпустил ошейник рвущегося вперед Шкворня и закричал, оглушая самого себя:
– Дави!!
Шкворень прыгнул и с размаха обрушил на голову медведя сразу обе дубовые рукавицы. Медведь встряхнулся, встал на задние лапы и пошел на него. Шкворень размахнулся и нанес медведю страшный удар в грудь, способный перебить хребет быку. Медведь хрюкнул и двинул нападавшего лапой. Шкворень отлетел прочь. Но слева на зверя уже летел Ноздря, – мелькнула давилка, раздался звон промерзлого дерева и оглушенный, но не сбитый медведь завертелся на месте, рыча и отмахиваясь лапами. Очухавшийся Шкворень поднялся и со зверским лицом кинулся на зверя.
Раздался протяжный вопль Сигея: «порууут!» и его давилки врезались медведю в спину. Давилы взяли медведя в треугол и принялись месить без разбору. Зверь сел, наконец, на гачи и яростно отмахивался, прижав короткие уши и скаля не по-медвежьи длинную, словно внезапно вытянувшуюся морду.
– Сидит! – все тем же бабьим фальцетом выкрикнул старый князь, рванувшись с рогатиной вперед, но увы, зацепившись под снегом за валежник.
Степан и Ванька поспешили к медведю, но, как показалось Борису, ноги их, как в известном каждому человеку кошмарном сне, стали гнуться, словно лыко, и вязнуть в снегу. Волосы зашевелились под смушковой шапкою Бориса, необъяснимый ужас происходящего подтолкнул его и, с рогатиной наперевес, он кинулся к месту схватки. Давилы, визжа, причитая и крича, окучивали вертящегося на гачах медведя, голые спины их мелькали перед Борисом. С трудом найдя просвет между этими спинами, он зарычал как зверь и вонзил острогу в мохнатое вертящееся тело.
Медведь заревел, дернулся; сжимавшие древко руки Бориса сразу ощутили нечеловеческую силу зверя, – дубовая рогатина выгнулась дугой, затрещала и сломалась как спичка. Медведь взмахнул когтистыми лапами, отшвырнул Шкворня и Ноздрю и поворотил к Борису умную и страшную морду со слезящимися стариковскими глазками и черным свиным пятаком носа. Морда эта стала стремительно вытягиваться и расти, раздвигая все вокруг – и облитый солнцем заснеженный лес, и высокое синее небо, и звенящий чистый морозный воздух, и копошащихся давил с их деревяшками и голосами, – от морды пошел густой запах прелой земли, мокрые вислые губы разошлись, обнажая нежно-розовые десна с белесой сыпью и мощные кривые пожелтелые зубы, янтарем засверкавшие на солнце. Рука Бориса потянулась к ятагану и только успела сжать маленькую, как бы игрушечную и ненастоящую костяную рукоятку совсем бесполезного оружия, но Ванька Сиволай уже был позади зверя: широкое каленое лезвие его рогатины вошло в горбатую спину медведя и Борис услышал, как под слоем сала треснули позвонки.
Медведь отчаянно зарычал и рванулся, но по этому реву и отчаянному движению стало ясно, что ему конец. Давилы с новой силой набросились на него. Борис вытянул ятаган из ножен и стоял с ним, не зная, как подступиться к зверю.
– Пади! – раздался крик старого князя и, по-стариковски тяжело дыша, Михаил Саввич воткнул свою рогатину в медвежью шею, едва не задев вихрастой головы Шкворня. Этот удар оказался завершающим – медведь рухнул и уже не поднимался.
Подоспел Степан, запоздало размахнулся, но его узкая, как половецкое копье, рогатина вошла уже в смертельно вздрагивающее тело – медведь испустил дух.
Валко подбежали сермяжные обложники, Фомка и Степан оттащили разъяренных давил.
Старый князь вытянул свою рогатину из туши, кинул в снег, подошел к сыну, обнял и поцеловал, щекоча редкими заледеневшими усами:
– Ай-да молодец, mon cher ami! Коли б не ты – ушел бы, разбойник! Tres bien! Perforatio pectoris, благодетели сиволапые! Подарю тебе голову! Голову на стену! Шкворушко! Шкворушко, герой наш ратоборец!
Фомка отпустил ошейник визжащего Шкворня, давило прыгнул к старику и восторженно завертелся у его ног своим голым, порозовевшим на морозе телом. Из разорванного плеча его обильно текла кровь.
– Удержал, удержал, родимый! Ишь, порвал как тебя, побродяга! Степан! Прижми его!
Степан наступил валенком Шкворню на спину, придавив его к снегу. Старый князь достал свою фляжку, склонился над Шкворнем и вылил всю кориандровую настойку на разорванное плечо.
Давило завизжал. Михаил Саввич вытянул из рукава полушубка свой кружевной батистовый платок и умело перетянул раненое плечо давилы. Тонкий батист тотчас намок кровью. Князь оглянулся, подозвал мужика:
– Скидавай тулуп!
Мужик разделся, оставшись в косоворотке и козлиной душегрейке.
– А ну – рви подол да вяжи ему плечо! – приказал старик. – Чай, не chair a canon… Бориска! – он завертел головой и обнял сына. – Как мы, а? Ухватили, благодетели запечные! Ну, пошли глянем!
Охотники обступили поверженного зверя.
Медведь лежал навзничь, уставившись открытыми глазками в небо и раскинув свои совсем еще недавно могучие лапы с черными полированными когтями, словно собираясь с силой, чтобы встать и сгрести в охапку весь этот чистый, морозный и яркий мир, не понятно для чего потревоживший его сон, навалившийся на него и лишивший его жизни.
«Погодите немного, вот я сейчас», – словно говорил вид этого лежащего на снегу медведя.
Из узкой клиновидной груди его торчал обломок рогатины Бориса; густая, вишневого тона кровь сочилась из-под лезвия, поблескивая на солнце и пропадая в медвежьей шерсти.
Соня, убери молоток из шкапа.
XIV
После охоты отец и сын Арзамасовы с аппетитом отобедали, распив бутылку бордо. Молодой князь пошел спать, старый – обдирать со Степаном медведя, класть мазь на рану Шкворню, вместо слегшего в горячке управляющего толковать с пильщиками льда для ледника, указать бабам куда пересыпать прошлогодний ячмень, точить со столяром фигурку шахматного ферзя, взамен обглоданной борзым кобелем Разгоном, – и так до самого вечера.
Вечером же была устроена баня.
Старый князь выпарился как всегда первым и в одиночку. Борис пошел после него.
Баня в имении Арзамасовых была особенная, если не сказать больше. Двадцать пять лет назад покойная супруга Михаила Саввича Мария Федоровна, проведшая с мужем шесть лет в Париже, где он служил по дипломатическому ведомству, сразу по приезде в Поспелове приказала выстроить возле пруда турецкую баню. Ее строили по проекту грекаархитектора силами поспеловских мужиков почти полтора года, наконец построили, и Мария Федоровна выписала из Парижа турка-банщика, которому Аллахом было уготовано провести в русском Поспелове остаток своей банной жизни, пропарить и промять сотни раз тела четы Арзамасовых и их заезжих гостей, чтобы потом нелепо погибнуть – не от русского мороза, не от шальной пули на охоте и не от пьяного кучера, а просто утонуть в заросшем приусадебном пруду.
Мария Федоровна не сильно пережила банщика. После ее кончины быстро выяснилось, что сам Михаил Саввич вовсе не большой любитель турецких бань.
Печь приказано было сломать и переложить на русский манер. От былой экзотики остались лишь мозаика да купальня, которой князь никогда не пользовался.
Борис отправился в баню в сопровождении лакея Ваньки.
Было морозно и темно, несмотря на полную луну в дымчатом нимбе. На деревне визжала собака и стояла та глухая, непроницаемая тишина, какая опускается на русскую землю только зимой.
В предбаннике Ванька раздел молодого князя и проводил в парную, где на мозаичном турецком полу орудовал банщик Семен – кривоногий чернобородый мужик с лицом, изуродованным ударом лошадиного копыта, отчего лицо его всегда имело грозно-плаксивое выражение. Он был голый по пояс, в исподних портах, мокрых от пара и пота.
– Здравия желаем, вашество, – поклонился Семен, держа в узловатых руках пушистое лыковое мочало.
– Здравствуй, Семен, – проговорил Борис, усаживаясь на самый низкий из четырех полков и с удовольствием вдыхая густой и крепкий пар. – Какого парку изволите – мятного, аль квасного?
– Давай квасного.
Семен зачерпнул ковш кваса и стал плескать на раскаленную каменку. Булыжники загудели, и Борис сразу почувствовал запах свежевыпеченного ржаного хлеба.
– Как изволите выпариться, вашество, по-простому, аль со стоном? – спросил из облака пара Семен.
– Давай уж со стоном.
Семен сунул в свой перекошенный рот два мокрых пальца и свистнул. Дверь кладовой отворилась, и в парную вошла Акуля – невысокая шестнадцатилетняя девка в паневе, с красивым правильным лицом, большими карими глазами и густыми распущенными каштановыми волосами. Она поклонилась князю и неподвижно встала, глядя на него исподлобья совсем по-детски.
– Раздевайси! – скомандовал Семен.
Девка сняла паневу с исподницей, свернула валиком и положила на подоконник. Несмотря на малый рост, она была прекрасно сложена и имела большую развитую грудь с розовыми пятнами вокруг коричневых, уже сосанных не одним ребенком сосков.
Князь влез на самую верхнюю проступню полка и лег на нагретое сухое дерево. Акуля взошла по проступням и ничком легла на спину князя, так что ее живот прижался к его пояснице, а грудь – к голове и шее. Голова Акули оказалась рядом с головой князя и ее густые, свежевымытые волосы накрыли лицо Бориса. Своими маленькими, но крепкими ногами и руками она оплела его тело и еще теснее прижалась к нему. Ее белая кожа оттеняла смуглую, мускулистую фигуру князя, маленький круглый зад лежал рядом с плоским задом князя.
Семен вытянул из деревянного корыта с водой березовый веник и толстый ивовый прут, встряхнул веником над каменкой и новое облако пара окутало лежащих.
– Виноватая, ох, виноватая! – захныкала Акуля и, придавленный ее нетяжелым телом, князь улыбнулся, вспомнив старый добрый обычай дома Арзамасовых.
Семен взял прут в левую руку, веник в правую и принялся проворно и сильно бить прутом по заду Акули, а веником – по заду князя.
– Виноватая, ох и винова-а-а-тая! – сильней и протяжней запричитала Акуля, вздрагивая всем телом.
Ее ноги терлись о бедра князя, руки тискали его плечи, прохладная грудь давила ему на шею. Ее волосы заслонили глаза князю, и в узких просветах этих густых, рассыпчатых волос мелькали блестящие мускулистые руки Семена. Если дышащий паром веник опускался на зад Бориса с глухим шорохом, то моченый прут сек плоть девушки со свистом.
Борис оцепенел от неизъяснимого блаженства, целиком отдавшись своим ощущениям. Ему было невероятно приятно лежать в клубах пара, придавленным к горячему полку молодым, полным сил и жажды жизни телом девушки, которую он видел впервые и, вероятно, никогда больше не увидит, и чувствовать и слышать, как содрогается и стонет на нем ее беззащитное тело, как дергается она от каждого удара урода-банщика, а затем и самому принимать удар, но другой – нежный, опьяняющий, пробирающий бархатным жаром до костей.
Князь закрыл глаза.
Три совершенно разных звука возникали попеременно в пространстве парной, переплетаясь, сливаясь в сложный аккорд совсем нечеловеческой, неземной музыки, разделялись снова и снова соединялись воедино: хлесткий удар прута, стон, шорох веника, снова прут, веник и стон, вскрик протяжный, прут и веник.
«Боже, Боже мой, как же это все хорошо, – думал Борис в полузабытьи. – Здесь, в этой нелепой бане, в пару, отъединившись и запершись от всего мира, от зимы и заледенелых деревьев, от глухой деревни и заметенных дорог, от крепко спящих мужиков, от собак, от снежной долины, от далеких людей в далеких городах, от родных и незнакомых, от звенящего морозного воздуха и этой круглой мутной луны, висящей над всем миром, – как чудесно нам, трем теплым и голым людям делать то, что так необъяснимо опьяняет и потрясает нас».
Семен стал бить сильнее, и Акуля уже не вздрагивала, а непрерывно тряслась, ерзая от боли на пояснице Бориса, крики ее переходили в протяжный стон:
– Винова-а-а-а-атая! Мамушка, ох и винова-а-а-а-атая!
Ее детские пальцы намертво вцепились в плечи Бориса, голова билась о полок.
– Винова-а-а-а-атая! Винова-а-а-а-атая! – кричала она все громче и громче и, вдруг смолкнув, забилась на спине Бориса, как в припадке падучей.
Семен вмиг отшвырнул прут и веник, схватил шайку, полную ледяной воды с плавающим в ней снегом, и окатил этой водой лежащих. Девушка сразу оцепенела, словно заснула. Ледяная вода шумно потекла вниз по проступням.
«Наверно можно и умереть от этого», – подумал Борис и открыл глаза.
Кусок снега лежал на полке возле его лица. Он дотянулся до него губами и взял в рот. Ему сразу заломило зубы.
Акуля лежала, не дыша, как мертвая.
Вода стекала и капала на мозаику. Пунцовый Семен сел на пол и тяжело дышал От пара и работы лицо его стало страшным.
Вдруг девушка вздрогнула, приходя в себя. Пальцы и ноги ее разжались и из груди вырвался стон слабости. Она заворочалась, силясь приподняться, но снова замерла, и князь почувствовал, как струя ее горячей мочи ударила ему в поясницу. Моча протекла по его телу, смешалась с ледяной водой и закапала вниз.
Акуля с трудом приподнялась и сползла с полка. Зад ее светился сплошным розовым пятном с косыми багровеющими следами кровоподтеков. Хромая и морщась от боли, Акуля взяла свой валик с подоконника и скрылась в кладовой.
– Ну как, вашество, исправно выпарил, аль нет? – спросил Семен, готовя шайку для омовения.
– Хорошо, – ответил Борис, с трудом сползая с полка и чувствуя, что начинает терять сознание.
Семен кинулся ему помогать.
Радужные круги поплыли в глазах князя, он шагнул в предбанник, как пробующий ходить младенец и, потеряв силы, опустился на спасительный холодный пол.
– Никак головушка закружилась? – захлопотал вокруг него Семен, приподнимая его, усаживая на скамью и накрывая простыней. – За снегом сбегать, вашество?
– Не надо, – прошептал князь, приходя в себя. В предбаннике было холодно, несмотря на то, что он отапливался общей печью. Три оплывшие свечи в шандале скупо освещали грубые каменные стены, по-турецки обмазанные белой, сильно истрескавшейся глиной. Здесь пахло сухими вениками и нежилым каменным домом.
– Вашество, позвольте снежку принесть, – бормотал Семен. – К головушке приложить, чтоб кровя враз отошли.
– Не надо, ступай, – князь потянулся к жбану с квасом и вдруг поморщился от резкой боли в левом боку.
«Рана!» – подумал он и глянул вниз, себе под левую руку. На прилипшей к телу простыне проступило маленькое алое пятно.
– Sacre nom… – пробормотал, морщась, князь.
– Чевоито? – повернулся Семен, уже было шагнувший через порог в адский белый воздух парной.
Борис раскрыл простыню. Рана, полученная им на дуэли с Несвицким и вот уже месяц как затянувшаяся розовым рубцом, неожиданно напомнила о себе: в рубце появилась тонкая трещина и сочилась сукровицей.
– Царица небесная! – с неподдельным притворным крестьянским испугом, будто это он и только он нанес князю рану, воскликнул Семен. – Никак на охоте, вашество?
– Нет, брат, это не на охоте, – Борис дотянулся до жбана, зачерпнул ковшом квасу и с удовольствием осушил ковш до дна.
– А как же теперя-то? – тоскливо почесал Семен свой плоский живот. – Нешто за корпией сходить?
Борис смотрел на сочащийся шрам, не думая ни о чем; его телом овладел тот ни с чем не сравнимый, легкий и бессловесный покой, приходящий только после русской бани. Ему было совершенно все равно, кто он, зачем он здесь и что это за рана в боку, – просто хотелось сидеть в прохладном предбаннике, пить квас и до слез в глазах смотреть, смотреть на свою сочащуюся кровь.
Зато Семен всерьез, но ненадолго задумался, шевеля отвислыми губами. И его осенило:
– Вашество! А на рожна корпию? Пущай Ноздря залижет! Он надысь его сиятельству волдырь так разлизал – и следов не осталось!
Борис с трудом вспомнил, кто такой Ноздря, но не вышел из своего забытья. А вокруг него засуетились люди, заскрипели просевшие двери и мерзлые половицы, завизжал от радости Ноздря, подведенный на заиндевелой цепи, поднесли еще огня, стали осторожно спрашивать о чемто важном, но князь не отвечал. И лишь когда широкий, влажный и теплый язык Ноздри коснулся его раны и жадно слизал кровь, Борис вздрогнул и пришел в себя.
Ноздря стоял перед ним на коленях и быстро лизал, похрюкивая от удовольствия приплюснутым лиловым носом; глаза его были полуприкрыты, а поросшее клочковатой, серой бородой лицо выражало сосредоточенность и переживание высшей благодати, которая в очередной раз снизошла на него от господ, осветив суровую жизнь давилы божественным светом. Нежный, но сильный язык его словно отрезвил князя, и Борис вспомнил все – и бессмысленно-страшную встречу с Татьяной, и белое, с трясущейся нижней челюстью лицо Несвицкого, и два выстрела в Сеченой роще, и быстрые руки Морозова с холеными женскими ногтями, и свою кровь на желтом кленовом листе.
«Как все быстро разрешилось», – подумал он и положил руку на косматую голову Ноздри.
Молоток из Соня шкап убери.
Вот и все тексты. Как тебе? По-моему – топ-директ.
Это поинтересней, чем тексты проекта ГС-1. Там, как ты помнишь, было ТРИ реконструкта: Цветаева-1, Маршак-4 и Булгаков-2. Что из этого вышло – знают два пеньтань шагуа из МИНОБО, шесть чуньжень из ГЕНРОСа, двадцать три пиньфади дао бай син в синей униформе и один мошуцзя, шлющий тебе гнилые письма.
Теперь ОЧЕНЬ серьезно: я безусловно люблю тебя, как собственную селезенку, но если ты не сбережешь эти каракули, я тебя выверну наизнанку и на каждом твоем внутреннем органе черной японской тушью напишу по-русски его китайское название.
Думай, рипс хушо бадао.
Boris.
P.S. Письмо это понесет тебе последний клон-голубь из бетонной голубятни ефр. Неделина. Новый выводок этих тварей проклюнется только через месяц – инкубатор уже заряжен. Еще через пару месяцев они смогут подняться в наше линялое небо. У нас будет время НЕ думать друг о друге.