Голубое сало / 5
Чехов-3
Погребение Аттиса
Драматический этюд в одном действии
Виктор Николаевич Полозов, помещик.
Арина Борисовна Знаменская, молодая актриса.
Сергей Леонидович Штанге, врач.
Антон, пожилой лакей.
I
Часть яблоневого сада в имении Полозова. Антон роет яму меж двух старых яблонь. Вечереет.
АНТОН (тяжело дыша). Господи... Иисусе Христе... помилуй нас, грешных. Это надо же такое удумать — в саду хоронить. Будто других мест нет. До чего же мы дошли, прости господи. А мне-то грех на старости лет. Да и барину-то стыдно... ой, как стыдно-с! Жаль, старый барин помер, а то б сказал, как бывало, — выкинь ты, Витюша, эти кардыбалеты из головы.
Входит Знаменская с веткой сирени; на ней забрызганный грязью плащ и испанская шляпа с широкими полями.
Господи, Арина Борисовна!
ЗНАМЕНСКАЯ. Ты узнал меня, Антон. Как это славно! Здравствуй.
АНТОН (кланяется). Желаю здравствовать! Как же — не узнать! Как же — не узнать! (Суетится, бросает лопату.) Помилуйте, позвольте, я сию минуту доложу.
ЗНАМЕНСКАЯ. Не надо никому ничего докладывать.
АНТОН (торопится идти в дом). Как же! Как же!
ЗНАМЕНСКАЯ (останавливает его). Постой. Я говорю — не надо.
АНТОН. Да барин ведь, поди, давно ждет вас.
ЗНАМЕНСКАЯ. Милый, хороший Антон. Меня здесь давно уже никто не ждет. (Осматривается.) За два года ничего не изменилось. И дом все тот же. И сад. И даже флюгер над мезонином все такой же ржавый.
АНТОН. Да кто ж туда полезет красить-то, барыня, голубушка! Я уж в летах, а работников барин нанимать не желают-с, потому как денег нет. Уж и управляющего рассчитал, и горничную. Один я остался. Что уж тут до флюгера — крыльцо поправить не на что!
ЗНАМЕНСКАЯ. А где качели? Они висели вон на той яблоне.
АНТОН. Веревки сопрели, вот я и срезал. А барин и не заметили-с, кому ж качаться теперь? Наталья Николавна с детьми больше не приезжают. (Спохватывается.) Барыня, голубушка, вы же все сзади забрызгаться изволили! Позвольте плащик!
ЗНАМЕНСКАЯ (облокачивается на ствол яблони). Оставь.
АНТОН. Вы, чай, со станции?
ЗНАМЕНСКАЯ. Да. Я постою здесь немного и пойду. А ты не говори ему ничего. Слышишь?
АНТОН. Да как же это?
ЗНАМЕНСКАЯ. Ответь мне, что, он по-прежнему... (Задумывается.)
АНТОН. Чего изволите?
ЗНАМЕНСКАЯ. Нет, ничего. Прощай. (Бросает ветку сирени, идет прочь, но сталкивается с Полозовым. Он во фраке и белых перчатках, держит на руках мертвую борзую собаку.)
ПОЛОЗОВ. Арина... Арина Борисовна.
ЗНАМЕНСКАЯ (отворачивается). Виктор Николаевич.
ПОЛОЗОВ (в оцепенении). Я...
ЗНАМЕНСКАЯ. Простите за беспокойство.
ПОЛОЗОВ (с трудом говорит). Вы... нисколько. Позвольте. Это так...
ЗНАМЕНСКАЯ. Я зашла посмотреть на ваш сад. Просто так. У вас умерла собака? Постойте, неужели это та самая? На руках она такая маленькая.
ПОЛОЗОВ (кладет собаку на землю). Я очень рад вас видеть. Это так неожиданно, но очень хорошо. Очень хорошо.
ЗНАМЕНСКАЯ. Что — хорошо?
ПОЛОЗОВ. Что вы здесь.
ЗНАМЕНСКАЯ. Так странно... Когда я шла со станции через рощу, меня обогнал пьяный мужик на лошади. Голый по пояс, с какой-то механической вещью в руке, наверно отломанной от какой-то машины. Он ею стучал по стволам берез и кричал: «На постой, на постой!» Сумасшедший мужик. На какой постой? Совсем сумасшедший мужик. И очень злобный.
АНТОН (качает головой). Это, видать, востряковские озоруют.
ПОЛОЗОВ (Антону). Поди, собери нам чаю.
АНТОН. Сию минуту, батюшка. (Уходит.)
ЗНАМЕНСКАЯ (наклоняется к собаке, гладит ее). Да. Это тот самый пес. Древнегреческий, как говорила ваша сестра. А я забыла, как его звали: Антиной? Орест? Алкид?
ПОЛОЗОВ. Аттис.
ЗНАМЕНСКАЯ. Аттис! Милый Аттис. Да-да. Я вас еще тогда спрашивала: кто это — Аттис? А вы отвечали — любовник Кибелы. Но я не знала историю Кибелы. А признаться в этом стеснялась. А теперь — вовсе не стесняюсь. Мы брали Аттиса всегда с собой на прогулки. Он был таким быстрым, красивым. А однажды кинулся трепать барана. И вы так накричали на него. Виктор Николаевич, что у вас с лицом?
ПОЛОЗОВ. Ничего. Кажется — ничего.
ЗНАМЕНСКАЯ. Скажите, это ужасно, что я здесь?
ПОЛОЗОВ. Это очень хорошо.
ЗНАМЕНСКАЯ. Я вам признаюсь — я не прочла ни одного вашего письма.
ПОЛОЗОВ. Я догадался.
ЗНАМЕНСКАЯ. Все восемнадцать писем я сожгла в камине. Это гадко, я знаю. Но мне что-то мешало их прочесть. Я очень скверная?
ПОЛОЗОВ. Арина Борисовна, пойдемте в дом. Здесь сыро.
ЗНАМЕНСКАЯ. Нет, нет. Останемся, останемся. Я так любила ваш сад. В мае особенно. Помните, когда приехали Панины? И вы с Иваном Ивановичем стреляли по бутылкам. А вечером мы катались на лодке. И Кадашевский упал в воду. А на следующее утро все яблони зацвели. Все сразу. И вы сказали, что это оттого, что я здесь. А Панин сказал, что это к войне.
ПОЛОЗОВ. Да... припоминаю.
ЗНАМЕНСКАЯ. Но войны не случилось. Только в Коноплеве мужик зарубил свою семью.
ПОЛОЗОВ. Это я тоже помню (берет ее за руку). Пойдемте в дом. Вам надо отдохнуть и прийти в себя.
ЗНАМЕНСКАЯ (смотрит на мертвую собаку). Странно все-таки.
ПОЛОЗОВ. Что?
ЗНАМЕНСКАЯ. Мертвые собаки похожи на живых собак. А мертвые люди вовсе не похожи на живых. Когда я хоронила своего отца, я знала, что это не он лежит в гробу, а совсем другой человек. Поэтому я до сих пор не верю, что мой отец умер. Он жив. Да и вообще, то, что лежало в гробу, не было похоже на человека. Вы не согласны?
ПОЛОЗОВ. Да-да. Вы правы. Хотя...
ЗНАМЕНСКАЯ. Что?
ПОЛОЗОВ. Вон отсюда!
ЗНАМЕНСКАЯ (непонимающе смотрит на него). Что?
ПОЛОЗОВ (кричит). Вон отсюда! Вон! Сейчас же — вон!
Знаменская делает два шага назад, неотрывно глядя ему в лицо, затем поворачивается и убегает. Появляется Антон.
АНТОН. Звали, барин?
ПОЛОЗОВ. Нет... то есть — да. Помоги мне. (Берет пса на руки и осторожно опускает в яму.)
АНТОН. А что же Арина Борисовна? Чай пить пойдут-с? Я накрыл уж.
ПОЛОЗОВ. Помолчи. (Смотрит на мертвого пса, кидает на него горсть земли.) Закапывай.
Антон сваливает землю в яму.
Семь лет. Всего семь лет. Для дворовой собаки это — ничто. А для борзой — срок жизни.
АНТОН. Как же! У борзых-то вся жизнь на бегу. Продыху нет. А пес славный был. По ладам-то чистый, густопсовый. А разметной-то! Страсть! Так и стелется, так и стелется! Заглядишься, бывало. Ваш покойный батюшка, бывало, говаривал: у нашего Аттиса щипец что у крокодила — зайца пополам перекусит. Сорок три лисицы затравил. Вот дела какие.
Полозов медленно бредет к дому.
II
Гостиная в доме Полозова; Виктор Николаевич сидит в кресле и курит сигару; подле него — китайский чайный столик, накрытый на двоих; с краю стоит графин с водкой. Входит Антон с тарелкой соленых огурцов.
АНТОН. Вот, батюшка, все, что есть. А каперцы у нас еще на Крещенье кончились. Какие уж тут каперцы, коли скоро хлеба купить не на что будет.
ПОЛОЗОВ. Ступай.
АНТОН (ставит огурцы на столик, прижимает руки к груди). Батюшка барин, помилосердствуйте! Что же вы такое с собой творите?
ПОЛОЗОВ. Ступай.
АНТОН. У меня сердце кровью обливается, глядючи! Я же вас с пеленочек знаю! Как же так, Господи Иисусе Христе! Почто вы себя эдак губить изволите-с?
ПОЛОЗОВ. Ступай!
АНТОН. Да иду, иду уж. Господи! Пропадем ни за грош... (Выходит.)
В полуоткрытое окно просовывается трость и открывает его. Показывается голова Штанге.
ШТАНГЕ. Виктор Николаич, мамочка, приветствую! У тебя, брат, ворота настежь! Сразу видать широкую натуру! Ты прости, мамочка, я уж через окно, по-флибустьерски! (Влезает в окно; на нем нанковая тройка, белая шляпа, в руках трость и кулек с бутылкой мадеры.) Ну, здравствуй, мамочка!
Полозов, не вставая, подает ему руку.
ШТАНГЕ. Что это ты — чай огурцами закусываешь? (Замечает графин с водкой.) А, pardon, водка! Прелестно! А я к тебе тоже с питейным трофеем! (Ставит на стол бутылку мадеры.) Ein Geschenk, mein lieber Freund! Крымскую мадеру я предпочитаю испанской. Ты один?
ПОЛОЗОВ. Один.
ШТАНГЕ. Что такой пасмурный? Случилось что?
ПОЛОЗОВ. Аттис умер.
ШТАНГЕ. Издох? Ай-яй-яй. Жаль. Славный пес был. Помнишь, как по осени тогда? Ату, ату! Жаль, черт возьми. Искренне жаль. (Садится.) Угости-ка, брат, сигаркой.
Полозов молча открывает пустую коробку из-под сигар, показывает ему.
ШТАНГЕ. Вышли все? Черт с ними. (Оживленно.) Ну, мамочка моя, я тебе доложу — Крым весной, это такое безэ, такая прелесть! Мы по глупости туда все осенью да зимой норовим, а весной здесь родную грязь месим. А ты съезди в Ялту в апреле — другим индивидуумом вернешься. Чудо, просто чудо. Все цветет, тепло, сухо, воздух специально для наших бронхов. По набережной дамы прогуливаются. И весьма недурственные.
Полозов молча смотрит на Штанге.
ШТАНГЕ. Что?
ПОЛОЗОВ. Ничего. (Пауза.)
ШТАНГЕ. Я глупости говорю?
Полозов молча курит.
Давай водки выпьем. (Наполняет рюмки.) Крымский воздух. Опьяняет и оглупляет. Там все как-то мягко, красиво. Иногда даже — приторно. Я не любитель десерта, ты знаешь, но в Крыму вдруг начинаю играть этакого метафизического сладкоежку. Гипероптимиста с позитивистским флером. И поверь — нахожу в этом удовольствие. Prosit! (Выпивает.) А вернешься к родным осинам, опять тоска наваливается, да все это вместе — грязь, гадость и скука. Впряжешься в работу — и вперед, птица-тройка! (Пауза.) Что ты так смотришь? Я околесицу несу? (Усмехается.) Завтра мне директора банка резать. Представляешь, мамочка, банкир и вдруг — грыжа! С чего бы это у банкира грыжа? Что он — на ассигнациях надорвался?
ПОЛОЗОВ (выпивает свою водку). Сейчас здесь была Арина Борисовна.
ШТАНГЕ. Знаменская? Скажи на милость! Я слышал, у нее был бенефис. Она не осталась?
ПОЛОЗОВ. Я ее выгнал.
ШТАНГЕ. Ты с ума сошел, мамочка.
ПОЛОЗОВ. Я ее выгнал. А сейчас хочу выгнать тебя. (Пауза.)
ШТАНГЕ. Выгони, сделай одолжение. Но, может, сперва выпьем? (Наполняет рюмки.)
Полозов мрачно смотрит на него.
ШТАНГЕ (ставит рюмку, не выпив). Послушай, ты из-за нее так разлимонился? Я тебе давно говорил — сия особа твоих чувств не стоит. Помнишь наш давнишний спор? Кто прав оказался? Не связывайся с актрисами, не порть себе кровь. У меня были две актрисы — в Тамбове и в Одессе, две истории буйного помешательства. Забудь ее, забудь совсем и навсегда, как друг советую! Давай лучше сегодня подопьем, а завтра я тебя к Ивашевым свожу. Ты у них, поди, лет семь не был? Напрасно! Там теперь все переменилось, заправляет всем Нина Львовна, а следовательно — по четвергам литературные вечера, со всеми вытекающими, так сказать. Собирается приличная публика, есть очень неглупые люди. Поедем, поедем обязательно! Проветришь мозги, мамочка. Нельзя гнить заживо в сорок лет. Ну, давай, брат, пить! За твое здоровье, потом за мое, потом за наше. (Поднимает рюмку, но опять ставит ее на столик.) О, mein Gott! Я осел. Это же ты из-за дома куксишься, право — из-за дома! А я, телятина, запамятовал! Ну так, мамочка, ты сам виноват. Что ты уцепился за этот дом, как Плюшкин? У нас в губернии нынче все имения заложены-перезаложены! У кого из помещиков теперь деньги водятся? Разве что у Ряжского. Ну так он — альфонс, это каждая собака знает. По правде сказать — в России нынче нельзя ничего иметь недвижимого. Я вон всю жизнь по чужим квартирам, а счастливее тебя — omnia mea mecum porto! Это родовое гнездо тебе как хомут на шее, право. Заложи, заложи, умоляю тебя. А сейчас — выпей со мной на счастье. (Выпивает, бросает рюмку об пол.) Вот так!
Полозов выпивает, ставит пустую рюмку на столик. Штанге хватает ее и кидает об пол.
ШТАНГЕ. Поцелуемся, брат! (Целует Полозова, возбужденно прохаживается по гостиной.) Все, все продать! И как можно скорее! Всю эту рухлядь, весь этот тлен и мусор гробовой. Ваза китайская, чучело акулы, эти кубки хрустальные — на кой черт они тебе?! (Подходит к коллекции холодного оружия, развешанного на стене.) Разве что это оставить. (Трогает.) Мачете, наваха, кинжал дамасский... а это что? (Берет нож с короткой металлической рукояткой в виде креста.)
ПОЛОЗОВ. Мексиканский метательный нож.
ШТАНГЕ. Значит, его метать надо? Позволь, брат, я метну.
ПОЛОЗОВ. Метни. (Пьет.)
ШТАНГЕ. Во что изволишь?
ПОЛОЗОВ. Во что угодно.
Штанге кидает в дверь, но неудачно — нож падает на пол.
ШТАНГЕ. Из ружья у меня лучше получается. Когда на тягу пойдем?
ПОЛОЗОВ. Когда-нибудь. (Поднимает нож с пола, разглядывает его.)
ШТАНГЕ. Да-да. На тягу. Непременно на тягу. Слава богу, просека еще не заросла. (Садится за рояль, берет несколько аккордов.) Рояль тоже продай... На тетеревиный ток я уж опоздал. А ты без меня ходил?
ПОЛОЗОВ. Ходил.
ШТАНГЕ. Скольких срезал?
ПОЛОЗОВ. Ни одного.
ШТАНГЕ. Вот, мамочка, а все потому, что без меня ходил! А стреляешь в три раза лучше моего! (Наигрывает на рояле.) Басы у тебя дребезжат, как в бочке. Так и не подтянули? Хотя ты же, брат, не играешь?
ПОЛОЗОВ. Не играю.
ШТАНГЕ (напевает под собственный аккомпанемент). Не игра-а-ю, не игра-а-ю, не игра-а-а-а-ю. Послушай, я не спросил — отчего твой Аттис издох?
Полозов смотрит на Штанге, потом вдруг с силой метает в него нож. Нож по самую рукоять впивается Сергею Леонидовичу в левый бок. Штанге на мгновенье замирает, словно прислушиваясь к чему-то, затем медленно встает, смотрит на Полозова, открывает рот и замертво падает на ковер.
АНТОН (осторожно приотворяет дверь). Звали, батюшка?
ПОЛОЗОВ. Нет. Ступай.
Антон закрывает дверь. Полозов подходит к мертвому Штанге, садится подле него на ковер, долго сидит, глядя на убитого.
Я хочу что-то рассказать тебе. Собственно, я еще никому не рассказывал об этом. Поэтому мне трудно говорить. Очень трудно. Это произошло совсем недавно. Даже очень недавно. Минуты три или четыре тому назад. Хотя думал об этом я очень давно, лет с шестнадцати. Но открылось это сегодня. Сейчас. В тот самый момент, когда ты стоял посередине гостиной и перечислял находящиеся в ней вещи. Даже не перечислял, а называл их: китайскую вазу, чучело акулы, горку с хрусталем, коллекцию ножей, рояль. Ты стоял свободно, говорил несколько насмешливо, довольно легкомысленно, как часто у тебя выходило, но... (пауза) ты не представляешь, каким серьезным делом занимался ты в эту минуту. Ты называл имена вещей. И все вещи соответствовали своим именам. И это потрясло меня как гром. Да! Все вещи соответствуют своим именам. Китайская ваза была, есть и будет китайской вазой. Хрусталь навсегда останется хрусталем и будет им, когда Луна упадет на Землю. Ты стоял посреди мертвых вещей — живой, теплокровный человек, — и ты один не соответствовал своему имени. И дело вовсе не в свойствах твоей души, не в твоей порядочности или безнравственности, честности или лживости, не в добре и зле, наполняющих тебя. Просто у тебя не было имени. Как и у нас всех. У человека нет имени. Сергей Леонидович Штанге, господин доктор, homo sapiens, мыслящее животное, образ и подобие Божие — это все не имена. Это всего лишь названия. А имени нет. И не будет. (Пауза. Полозов встает с пола, садится в кресло, сидит некоторое время.) Антон. Антон! Антон!! Антон!!!
Занавес медленно опускается.
Что-то есть в этом скрипте M-неприятное, рипс табень.
Не могу понять — что?
Когда вернусь (прости за хушо бадао), спрошу у тебя понежнее — маленький мой сяотоу, что M-неприятного в тексте Чехова-3? А ты, рипс шагуа, ответишь, как всегда, вопросом на вопрос — а что L-приятного в нем? И я, Boris, не дам тебе ответа.
17 января.
Набоков-7.
Это ВЫСШЕЕ. И не только из-за высокого процента соответствия. Высшее по определению. Во время процесса объект вел себя чудовищно агрессивно: стол, стул и кровать он превратил в щепы, стилос сожрал, erregen-объект (норковую шубу в меду) разодрал на клочья и приклеил их к стенам (используя в качестве клея собственный кал). Ты спросишь — чем же писал этот монстр? Щепкой от стола, которую он макал в свою левую руку, как в чернильницу (старрус). Таким образом, весь текст писан кровью. Что, к сожалению, не получилось у оригинала.
Набоков-7
Путем Кордосо
Все счастливые семьи несчастны одинаково, каждая несчастливая семья счастлива по-своему. Все началось с обыкновенного карандаша. Синий карандаш за двадцать пфеннигов торчал из сухой, как фраза берлинского почтмейстера, руки Александра: один конец был заточен, другой безжалостно обмотан бинтом, и Светлана, пропитав его дешевым коньяком, прикладывала на ночь к своим соскам. Она делала это поздно вечером, процедура затягивалась и превращалась в подозрительный ритуал. Светлана сидела на подоконнике большого окна с голландским переплетом, смотрела в ночной сад, держа карандаш чаще у левой груди. Лунный свет беспрепятственно тек по ее слишком покатым плечам, скользил по слишком тонкой шее, по бесстыдно прямой спине, щадя лишь смутные овалы впадин ключиц. Светлана понимала, что она делает, но не осознавала всю меру ответственности за содеянное. Недаром, разбудив утром Александра быстрыми, почти истеричными поцелуями, она показывала ему свою правую ладонь, затем кошачьим движением вытягивала из-под розовой подушки серебряную орднунг-бокс Штайнмайера, плоскую, как шутка лифтера, но начищенную, словно пряжка ефрейтора. Потягиваясь и музыкально хрустя суставами, Александр усаживался на теплую кровать, открывал орднунг-бокс и осторожно, чтобы не пролить трансформаторное масло, вынимал полоску алюминиевой фольги. Светлана держала наготове полотенце. Хищно промокнув фольгу, Александр прижимал ее к бледному лбу жены и не менее хищно накрывал плисовым платком. Светлана вглядывалась в потрескавшийся потолок и бессмысленно улыбалась. В свои двадцать два года она была мудрой женщиной, исповедующей в отношениях с полнеющими мужчинами два железных принципа: встречаться только после предварительного соблезия и брать деньги непременно до накачивания больных камнерезов. Александр почти соответствовал ее идеалу латентного мужа, хотя за шесть месяцев совместного существования она так и не привыкла к его ритуальным мешкам, ржавые пятна от которых давали ей повод для колкостей и упреков, вызывавших у нее снежную лавину истерики. «Я ем только белое мясо!» — кричала она ему, наклоняясь вперед до хруста в позвоночнике и касаясь узким подбородком края серебряного блюда, полного простат юношей, запеченных под тертым сыром и нещадно спрыснутых лимоном. Александр разочарованно кашлял и поспешно накрывал блюдо бриадловой салфеткой. Большинство знакомых откровенно осуждали их двусмысленный союз, считая его мезальянсом, и лишь Лука Вадимович, с его ежеминутной готовностью рубить головы невидимым запорожцам, слепо поддерживал выбор Светланы. «Опристи прэтт, дорогая!» — повторял он, жмурясь и нюхая. Светлана любила целовать его вялую старческую руку, напоминавшую ей о сонном детстве в Торжке, о кудрявом Николае, просверлившем в тачке 126 отверстий и каждое утро полирующем их дождевыми червями, о прыжках через спеленатого и жалобно хрипящего Борла, о нашпигованных жаканами березах, о лунном блиндаже и конечно же — о первой встрече с Коломбиной. Отдавая Александру свое переспелое тело, она вспоминала проворный язычок Коломбины, ее тонкие пальцы, раздробленные угрюмо-услужливым комиссаром Гердом, и приторная волна греобии обрушивалась на Светлану. «Почему ты не делаешь боковую вставку? — спрашивал Александр, надевая на член сандаловый чехол. — Отчего я давно уже лишен удовольствия созерцать Ороламу?» Светлана молча отводила медвежьи глаза и шла в Белый зал, где на резном столе-поступателе покоился торс Штайнмайера. Она рассеянно смотрела на пятна тления, шрамы и следы от побоев, покрывающие торс, поднималась по нефритовым ступеням, присаживалась и, склонив голову, следила, как густая сперма Александра, покидая ее влагалище, сочно падает на грудь торса. «Запустить в него мышей или ласточек? — думала она, впиваясь ногтями в свои подозрительно округлые колени. — Амбарные мыши вряд ли приживутся, а доставать перламутровых — морока. Запущу лучше ласточек. Ширина грудной клетки позволяет». Александр не одобрял ее увлечение стекорой. «Ты лишний раз даешь повод сплетникам, — говорил он. — Пойми, дорогая, мы рождены для опосредованных прикосновений. Наши чувства — это всего лишь элементарные геометрические фигуры, вырезанные из спрессованных костей предков и погруженные в аквариум с розовым маслом. И поверь моему сенсорному опыту, в этом аквариуме способно обитать только одно живое существо — головоногий моллюск с портативным кислородным аппаратом, осознавший разницу между водой и розовым маслом как достаточную необходимость. Он обречен совершать плавные круги вокруг шара, куба и пирамиды, мимикрируя и блезиась. Его обожженная сущность подражает фигурам, как мы подражаем его подражанию». «Но почему нам нечего терять?» — спрашивала Светлана. «Нам нечего терять, ангел мой, оттого, что все свое сознательное существование мы приобретали не феномены, а ноумены», — отвечал он, и Светлана на время успокаивалась. Супружеское бытие их протекало синусоидально, подчас с навязчивой рекуррентностью, впрочем, которая раздражала только непосвященных. По средам и субботам Александр ездил в присутствие. Служба, как хорошо просушенная колода мясника, не слишком отягощала его, но, будучи человеком принципа, он отдавался ей целиком, забывая не только Светлану, но и орднунг-бокс Штайнмайера. «Если я твердо уверен в чем-либо, бонрое для меня вовсе не существует, следовательно, я могу совмещать несовместимое», — говорил он Самсону, и тот непонимающе кивал. Сослуживцы любили Александра за прямодушие и нелицеприятность, хотя его титановые протезы последней модели, а также усыпанный прыщами бриллиантов подлокотник вызывали у них вспышки беспричинного гнева. Плюясь и рыдая, они натягивали волосяные перчатки, связанные, промасленные и пронумерованные расстрелянным Людвигом Фаркони, срывали пломбы с опечатанной ванны, зачерпывали пригоршни жидкого стекла и изо всех сил метали в дряблые бедра старика Шварца, еле успевающего обнажаться. «Я возьму целое!» — визжал побагровевший Самсон. «В день святого Валентина мы зальем ртуть в наперстки!» — угрожал Тиберий Иванович. «Двенадцать!» — рычал тапироподобный Гашек. Шварц не успевал орудовать казенными скребками. Александр все переносил спокойно. «Господа, я всегда на стороне слабого. Voilà le premier acte», — говорил он, обтирая золотые кирпичи. Начальство его побаивалось, но ценило. Спиравленко, этот грузный ороламистый мужлан, увешанный, как рождественская елка, орденами и фистулами, вызывая Александра к себе в кабинет, часами ездил вдоль витражей, звеня рельсами и бухая противовесом, прежде чем начать беседу. Александр молча ждал, вставив указательные пальцы в мясные шкатулки. «Вы не отдаете себе отчет, Кордосо», — произносил наконец Спиравленко, останавливаясь и усмерствуя. «Я отдаю себе отчет, Гордон Жакович», — с зубодробительной твердостью отвечал Александр и, освободив пальцы, показывал, как он отдает отчет. Спиравленко пыхтел, краснел, седел, болел, потел, смердел, но вскоре отпускал его с миром. Когда Александр выезжал из его кабинета на новеньком гобте, сослуживцы завистливо показывали ему припудренные гениталии. «Везет вам, Кордосо!» — угрюмо подтирался Самсон. «Везет всегда сильному!» — парировал Александр, застегивая березовый корсет и направляясь в столовую. Домой он возвращался сильно за полночь, когда чернильные тени до костей разъедали туши агонизирующих бездомных коров. Светлана всегда ждала его в предспальной, напрезнившись и погрузив свои ступни в вазу с хорьковым паштетом. «Умораб пришел!» — кричал он ей из прихожей. «Изаберия ждет своего Умораба!» — пела Светлана, опрокидываясь на болгарские потроха. Переоблачившись в мужскую кожу, свежесодранную слугой Афанасием с очередного донора-добровольца, Александр вползал в предспальную. «Что возжелает геобноробдистый Умораб?» — спрашивала Светлана, перебирая потроха узловатыми пальцами, унизанными марсельскими кольцами для выбивания медуз. «Умораб жаждет истошного!» — скрипел зубами Александр. Светлана начинала целовать свои колени. Через 28 секунд Александр крепко спал, уткнувшись лицом в хорьковый паштет. По понедельникам и пятницам они выезжали поужинать в белорусский ресторан «Сапфирий». Швейцар и официанты встречали их как родных: Александра принимались бить уже в прихожей, Светлане давали войти в зал и там набрасывались на нее. Ему, как настоящему мужчине, доставались увесистые тумаки, ее же награждали звучными пощечинами, от которых немело лицо и долго ныли предплечья. Усаживаясь за стол № 18, Светлана немедленно прикладывала к лицу легкое банкира. «Сегодня они, признаться, в неважной форме», — разочарованно стонал Александр, залезая в бирут и истерично требуя меню. Супруги никогда не изменяли своим гастрономическим предпочтениям, заказывая неизменное токийское 1889 года, салат из болотных трав, корни зубов мудрости престарелых пролетариев, маренго из болонок, пархацию с жабьей икрой, мениски футболистов белорусской 3-й лиги под рвотными массами. На десерт Светлана брала горный хрусталь со взбитой бычьей слюной или «Укрывище». Насытившись, они перемещались в инкрустированную рубанками дарохранительницу, минут сорок протирали призмы и топтали хомяков, затем скатывались по сальному желобу в гардероб. «Степень предназначения!» — улыбался Александр. «Копье! Да шестьдесят вторые!» — рыдала от удовольствия Светлана. Домой они возвращались под утро. И все было бы благополучно в их совместном существовании, все продолжалось бы стерно и обредно, жизнь супругов проскользила бы по сальному желобу под счастливый хохот и деликатный визг до самой гробовой машины, не захоти Светлана ребенка. Поначалу она говорила о нем исподволь, невзначай, вскользь, впопыхах, вполголоса, между делом, походя, полунамеком, полушутя, полусерьезно, полугронезно. Но с каждым днем разговоры эти обретали все более угрожающий смысл, обрастая реальностью, как обрастают дымящейся плотью желтые скелеты, вылезшие в полночь из могил заброшенного цыганского кладбища, вставшие в круг и с трудом поднявшие вверх поросший белым мхом тысячелетний мраморный тор с еле заметными отверстиями, чтобы весенний ветер выдавил из мраморного горла тора звук вечного возвращения. «Это необходимо нам как воздух, как вода, как горсть твоего черного порошка, — повторяла Светлана, покрывая плечи мужа молниеносными уколами раскаленной иглы. — Если мы жембраимся, стоэмир никогда не простит нам этого!» Александр сперва отмалчивался, отмахивался, отнекивался, отшучивался, пропускал мимо ушей, не принимал близко к сердцу, не брал в голову, не обращал внимания, игнорировал, делал вид, что не понимает, о чем, собственно, идет речь. Но жена оказалась до заворота кишок настойчива: прошли всего три недели, а белый резиновый шланг уже покоился в кастрюле с липовым медом, в то время как твидовое платье Александра пронизали сотни новых градусников. Последний бастион Александра — уритко — рухнул еще через неделю, после того как Светлана выварила в козьем молоке дубовый стол мужа и наполнила ящики слоновьим пометом. «Хорошо. Поступай как знаешь, — расправил сухожилия Александр. — Но предупреждаю тебя — я приму в этом активное участие, так как идея не моя». — «Милый, я ничего не пожалею для сочного счастья!» — заверила в меру отекшая супруга, разорвала себе кожу на левом виске, облачилась в первоклассно замороженные желатиновые доспехи и поспешила в МОООРЗ. «Жебраим, жебраим, жебраим», — мечтательно рычала она, несясь по заваленной трупами улице. Оставшись на 14 часов в одиночестве, Александр предался размышлению. «Безусловно, я обязан понять и принять ее порыв, — думал он, расположившись с молоком и червями в тихой и затемненной горлорезной. — Она женщина, она хочет быть матерью, хочет теребить и двигать, считать и печатать. Ей не терпится испытать то архаическое чувство материнства, что заставляет женщин обезжиривать свои кости, стрелять в темноте, плакать на телеграфные столбы, сосать морскую гальку, дробить и стомлобствовать. Но способен ли я распилить пополам камень ее чувства? Достаточно ли у меня сил, надфилей и берестяных чемоданов? Смогу ли я всю ночь напролет бросать в окно второго этажа укоризненные взгляды? Надавливать сапогом на гнилую часть эвкалипта? Пропускать электроток через собаку? Сниться своей теще, а затем теще ближайшего друга? Рыть неглубокие ямы? Гуманно убивать майских жуков? Теребить и двигать?» И чем больше вопросов задавал он себе, тем все тоньше и рельефней становилась платиновая корка, покрывающая розовый клубень его уверенности. Прошло время. Хлебные часы промяли 5.45 утра. Дверь горлорезной бесшумно отворилась, вошли резники с утренней жертвой и, поклонившись Александру, приступили к делу. Один прижал к жертвенному рукомойнику бритоголового японского юношу, другой кривым туркменским ножом вспорол ему горло. Но если раньше этот хорошо знакомый с детства ритуал всегда успокаивал Александра, навевая сон и благодушие, то сейчас горлорезанье подействовало на него неожиданно возбуждающе. Когда резники стали выдавливать своими грузными телами кровь из агонизирующего японца, Александр вскочил, подбежал и со всего маху поцеловал собственную ладонь. Резники испуганно покосились на него. Когда они вышли, он опустил руки в теплую кровь. «Я должен, — сосредоточенно думал он, — должен как муж, должен как монада». Омовение придало ему силы. Подпрыгнув, он проломил головой потолочную балку. Светлана вернулась радостная, с ворохом смешных мортелл. «Сегодня!» — закричала она в безволосую грудь Александра. «Я готов, недорогая!» — набычился и ознезил Александр. Зачатие проводили в полдень. Светлана убрала спальню бинтами и заусенцами. Муж мучил ее долго, набрасываясь со стеклярусом и отступая с домашней выпечкой. «Хохореп, хохореп, хохореп!» — пела она, активно мешая ему. «Сислов! Сислов! Сислов!» — ревел Александр, изо всех сил стараясь потеть. Слуга Афанасий ловко подмахивал им. Часов через восемь Александра вырвало спермой на прорезиненную простынь. «Слишком кесси, обродо...» — забормотала побледневшая Светлана, подтягиваясь на пальпотивной веревке и вибрируя торсом. Афанасий умело запихивал в нее сперму Александра. «Ровней, скотина!» — вдруг закричала она, обрушив на оторопелое лицо слуги лавину слюнявых поцелуев. «Фердинанд носовой...» — выдохнул Александр, погружаясь в неглубокий сон. Запечатав влагалище ореховой вязью, Светлана поспешила в инкубатор. Через девять месяцев шерстяного безмолвия, напоминающего профиль молодого Рузвельта, они встретились в детской. Муж приветствовал жену розами, медовым нарезом, сушеным выменем, колуном, цветом и перхотью, преподнесенными со свойственным ему остервенением. «Я чудовищно соскучился, недорогая дорогая! — истерично захохотал он и заскрежетал зубами от зависти. — Я боготворю тебя, гадина!» Светлана с трудом сдерживала равнодушие, чувствуя подступающий приступ випра. «Не помогай мне?» — спросила она. «Я буду пререкаться!» — хохотал и плакал Александр. «Не помогай мне?» — повторила она, прижимаясь к нему. «Наполни молоком!» — изгибался он. «Не помогай мне!» — выпрямилась Светлана и тотчас родила. Александра обдало чужой жизнью. «Покружи его, покружи!» — завизжала Светлана, едва справляясь с вылезшими кишками. Афанасий принялся кружить ребенка. «А часы?» — обнажил протезы Александр. «Снова лок!» — хохотала Светлана, подпрыгивая и фикорясь. Афанасий свистел в пупок ребенка среднерусским посвистом, тер ему запястья, дул в позвоночник. Ребенок рос прямо на глазах. «Он хочет меня!» — разочарованно усмехнулась Светлана, опрокидываясь навзничь. Александр кинулся помогать, не щадя ногтей. Афанасий бросился за клюшкой. «Звезды!» — взвизгнула Светлана, с хрустом обнимая сына. Афанасий взмахнул клюшкой. От удара палево-изумрудный берег реки, нависавший над жирной водой горбатой великаншей, треснул и стал медленно и страшно рушиться вниз. Проворные руки Светланы вошли в тело ребенка. Афанасий хохотал, тщательно подмигивая своей тени. Ветер нес мельчайшие куски мозга Александра над вечерним полем.
Хочу спать, рипс.
Жаль, что здесь нет гипероновых подушек.
Цени то, что имеешь, мальчик мой, не будь кэбиди лянмяньпай.
Наступит время, когда никакой мошуцзя не спасет тебя от потерь и разочарований. Помни «Дао дэ цзин»: «Я бережлив, поэтому могу быть щедрым». Великий Лао писал это о любви, я уверен, рипс лаовай.
В наше сомнительное время очень просто раскрасить носорога. Гораздо сложнее вылепить солдатика из простатного гноя и остаться этически вменяемым существом.
Ярких снов тебе, дитя необычной нежности.
И тихих мыслей о моей простате.
Я боюсь.
Boris.
P.S. Потрясающий сон! Давно так не SMEялся: я в плюс-плюс-директе, океан, огромный айсберг из голубого сала. По нему, как блохи (старрус.), прыгают наши 7 объектов. Длинные затяжные прыжки с долгим зависанием в воздухе. Они ищут, ищут друг друга. (Слепые?) Наконец, находят: olo у всех (кроме Ахматовой-2) встают. Набоков пронзает Платонова, Платонов — Чехова, Чехов — Пастернака, Пастернак — Достоевского, Достоевский — Толстого, а тот, рыдая, — Ахматову. А она, L-позитно хохоча и dis-активно визжа, раскрывает свою мокрую раковину и писает на голубую кожу айсберга. И ее моча размывает голубое сало. Словно это простой лед.
Как? 88 % L-гармонии.
Спать дальше!
18 января.
Пастернак-1.
Даю без комментариев. Потом узнаешь почему.
Сегодня невероятная погода, никогда в жизни не видел такой: бледно-голубое плюс-директно высокое небо с еле заметным изумрудным оттенком на западе, ослепительно холодное солнце, потрясающая видимость.
И –32°C.
Но. Несмотря на мороз, дышится легко. Вышел ненадолго пострелять белых рябчиков. Сержант Прут объяснил мне, как пользоваться «Циклопом-238 МС». Убойная штука, доложу тебе: мало того, что в прицел видно все как на ладони, оказывается, можно еще и регулировать силу заряда.
Начал с обыкновенной бессловесной пули, а закончил... бедные рябчики и вековая сосна, приютившая их.
Подошел — не поверил: щепки и белые перья на белом снегу. «Циклопом» можно спокойно прорубить просеку в нашей тайге до океана. А там угнать вонючий китайский флайер и долететь до твоих острых лопаток.