Тексты

Голубое сало / 17

Она полистала страницы «Нового мира» и начала читать своим приятным, живым голосом:

К. Симонов
Стакан русской крови

Пьеса в четырех действиях

Действующие лица:

Миша Бронштейн, молодой архитектор.
Рита Варейкис, молодая скрипачка, его подруга.
Иван Бородулин, рабочий-метростроевец, сосед Риты.
Никита Иванович, кокаинист.
Георгий Валентинович Мезенцев, полковник в отставке.
Князь Александр Михайлович Нащекин, изобретатель.
Сергей Шаповал, капитан МГБ.
Ефрем Рутман, банкир разорившегося банка.
Глеб Борисов, его любовник.

Действие первое

Большая московская квартира Риты Варейкис со старомодной довоенной обстановкой. Вечер. Рита играет на скрипке партиту Баха. Входит Миша Бронштейн. Его пальто испачкано землей и известкой; клетчатый шарф выбился из-за ворота.

РИТА (прекращает играть, напряженно смотрит на Мишу). Ты?

МИША (снимает шляпу, бросает на диван). Как видишь.

РИТА. Но... ты же в Витебске? Боже!

МИША. Не урони скрипку (подходит, устало обнимает Риту, целует ее).

РИТА. Неужели?

МИША. Да! Да! Да!

Стоят обнявшись.

РИТА. Я сегодня видела странный сон. Странный и страшный. Я целый день думаю о тебе... ничего не могу делать... играла как дровосек... Нет! Не может быть!

МИША. Может, милая. (Забирает у нее скрипку и смычок, кладет на рояль.) Прижмись ко мне. И ты сразу поверишь.

РИТА (прижимается к нему, обхватив руками за шею). Это... здесь?

МИША. Крепче. Крепче!

РИТА. Да... вот. Я умру сейчас...

МИША. Мы вместе умрем.

РИТА (просовывает руку к нему под пальто, трогает). Да... да... о, эта теплота... эта... невероятная теплота...

МИША (прижимает ее руку своей). Теперь ты веришь?

РИТА. Я умру сейчас, милый... я умру, Мишенька...

МИША. В поезде я считал секунды... сидел и смотрел на часы... (Устало и нервно смеется.) Пассажиры косились на меня! Думали, что я сумасшедший.

РИТА. Солнце мое... я обожаю тебя (целует его).

МИША (освобождается, подбегает к окну, задергивает штору). От всех! От всех закрыться! Боже... как я устал... (Садится на пол.) Я не спал сутки. Закрой! Запри все! Я... кажется, дверь не запер...

РИТА (выбегает, возвращается). Все заперто, милый. Нам никто не помешает.

МИША. Где Иван?

РИТА. Он в ночную сегодня.

МИША. Слава богу.

РИТА. Нет... (смеется)... нет, нет!

МИША. Что?

РИТА. Я не верю, что ты здесь. Это первое.

МИША (трогает грязными руками ее лицо). А второе?

РИТА. А второе: я не верю, что ты принес.

МИША (молча трогает ее лицо). Я и сам не верю. Каждый раз.

Пауза.

РИТА. Начинать?

МИША. Погоди. Не хочется торопиться. Мне всегда кажется потом, что мы все сделали наспех, что мы спешили...

РИТА. Я... уже вся дрожу. Посмотри, у меня зрачки широкие?

МИША. Да.

РИТА. У тебя тоже. Во все глаза... У тебя страшные глаза каждый раз. Начинать?

МИША. Минуту, еще минуту... минуту. Давай растянем, давай чуть-чуть помедлим... (Мучительно трет свое лицо ладонями.) Всю жизнь мы куда-то торопимся... и самое приятное делаем наспех. Словно в будущем будет еще лучше.

РИТА. Как сердце бьется... давай, я что-нибудь... ты хочешь чаю?

Миша смотрит на нее. Они смеются.

Прости, милый.

МИША. Ты много занималась сегодня?

РИТА. Не очень. Руки с утра тяжелые. Играла из ряда вон. Партита еще ничего, а концерт — ужасно. Остается неделя, а я совершенно не готова.

МИША. Ты все сделаешь. Ты сильная. Скажи, а что Семен? Как его Брамс?

РИТА. Ну, Сеня — perpetuum mobile. У него не может быть провалов. Дома он работает как часы. Встает в восемь. Два часа играет, потом прогулка, потом опять два часа, потом ланч. Потом — час. А потом он едет к Вере. И они занимаются любовью. И идут обедать в «Три короны». Спит ночью он всегда один. Наркотиков почти не употребляет. Курит умеренно. По субботам ездит верхом... Очень правильный образ жизни для профессионального музыканта. Хотя последнее время мне не нравится его игра. Слишком рационально, слишком академично. Особенно Брамс. Как-то... нет нерва, нет... разлома какого-то. Романтики не были так академичны. То, что хорошо для Гайдна, вовсе не годится Брамсу. А Брамс... (Встает.) Я не могу больше! Я не могу! Я не могу больше!

МИША. Хорошо... не волнуйся... хорошо. Начнем.

Раздеваются догола. Рита достает из буфета два стакана и черную скатерть; накрывает стол скатертью, ставит на нее стаканы и свечу в подсвечнике; Миша зажигает свечу, тушит свет; из тайного внутреннего кармана своего пальто вынимает резиновую грелку с трубкой; на конце трубки надета игла от шприца. Рита и Миша садятся за стол напротив друг друга.

(Кладет грелку перед собой.) Вот... не остыла еще.

РИТА (протягивает руки, кладет на грелку). Теплая... совсем еще... ты так и ехал с ней в обнимку? Из Витебска?

МИША. Да. Сидел, держал ее под пальто... а соседка, старушка, спросила: «У вас живот болит, молодой человек?»

РИТА (нервно смеется). Живот болит! Живот болит! Боже мой! Живот болит... Милый, а можно...

МИША (перебивает). Нет, не спеши. Сейчас. (Считает.) Раз, два, три.

Открывает грелку, осторожно наклоняет над стаканом; из грелки в стакан льется кровь; Миша аккуратно разливает всю кровь в два стакана и кидает грелку на пол.

РИТА (с болью в голосе). Меньше стакана.

МИША. Чуть-чуть не хватило... но, ничего.

РИТА. Жаль... а почему меньше?

МИША. Потому что. (Зло смотрит на нее.) Мы же, кажется, договорились?

РИТА (трясет головой, нервно вздрагивает и часто дышит). Нет... я просто... хотя... (Кричит.) Почему?!

МИША. Я убью тебя!

РИТА (всхлипывает). Милый... нет! За что нам?! Нет! Нет! Нет!

МИША (трясется от ярости). Я размозжу тебе голову, дрянь! Замолчи!

РИТА. Ты... ты всегда! Всегда! Я не могу!

МИША (кричит). Молчать!!

Рита смолкает и сидит, вздрагивая, вцепившись руками в стол. Миша ждет, затем ставит перед ней стакан с кровью. Рита обнимает его дрожащими ладонями и неотрывно смотрит. Миша придвигает свой стакан к себе поближе. Они долго сидят молча.

Надо... чтобы... (пауза)... все шло... плавно... плавно... (Отпивает из стакана.)

РИТА (смотрит на него, поднимает свой стакан и залпом выпивает). Ааа... слева... все слева... мама...

Миша маленькими глотками допивает кровь. Рита жадно смотрит на него. Он оставляет последний глоток ей, протягивает стакан. Она допивает, держит стакан над собой, запрокинув голову, ловит губами капли крови.

МИША. Дома... (тяжело улыбается) дома...

РИТА. Это... не тяжелая... там... совсем нет. Нет?

МИША. Нет. И не будет.

РИТА. Тебе... тебе совсем?

МИША. Совсем. Я люблю тебя.

РИТА (рыгает, смеется). Странно...

МИША. Что, милая?

РИТА. Почему — только русская кровь?

МИША. Никто не знает.

РИТА. Только русская! Не татарская, не калмыцкая...

МИША. Не грузинская... и даже не армянская... плавно... плавно... (закрывает глаза)... все плавно... белые...

РИТА (берет его руки в свои). Расскажи. Расскажи. Расскажи.

МИША (не открывая глаз). Он недавно нанялся. Трамбовальщиком. Бывший зек. Сидел за воровство. Рассказывал немного про Туруханский край. Как там ноги потерял.

РИТА. Он безногий?

МИША. А... я не сказал сразу?

РИТА. Ты не сказал сразу.

МИША. Да. Безногий. В Туруханске был их лагерь. Он работал на пилораме. И блатные проиграли его в карты.

РИТА. Как это?

МИША. Ну, если играть больше не на что, уголовники играют на людей... белые... белые... на живых теплокровных людей...

РИТА. А при чем здесь ноги?

МИША. Они отрезали ему ноги на пилораме.

РИТА. Зачем?

МИША. Затем, что проиграли его в карты.

РИТА. А при чем здесь ноги? Они же его проиграли. А не ноги.

МИША (некоторое время молчит, закрыв глаза). Ноги им были не нужны. Им нужно было просто их отрезать.

РИТА. А он? Он им был нужен?

МИША. Он... он... им не был нужен. Он был нужен мне.

РИТА (счастливо смеется). Я ничего не понимаю... ха-ха-ха! О, как давно я не была у мамы!

МИША (качает головой). Нет... все не так плавно... не все блестит...

РИТА. У нее опять звон в ушах. Говорят, это следствие звуковой травмы. Но она никуда не выходит. Откуда у нее звуковая травма?

МИША. Радио. Радио. Оно сейчас развивается... дикими, страшными темпами. Радио может все. Оно... даже может проникать в человеческие тела...

РИТА. И в кровь?

МИША. И в кровь.

РИТА. Как это возможно?

МИША. Волны... радиоволны... (открывает глаза)... Он трамбовал бетон под фундамент. Лучше любой машины. Залезал в свежую заливку, рабочие протягивали ему шест. Он хватался за шест руками, а торсом своим начинал... так вот... быстро и тяжело вибрировать... трястись так... быстро и тяжело...

РИТА. Как эпилептик? Или... как испуганный, смертельно испуганный человек? У нас когда выгоняли Покревскую, она тряслась. Так тряслась, так тряслась... я никогда... никогда...

МИША. Он трясся, как... не знаю... возможно, это никто не может объяснить...

РИТА. Он был веселый?

МИША. Нет.

РИТА. Почему?

МИША. Не знаю. Он много страдал.

РИТА. Понимаешь, это на самом деле не важно. Человек может много страдать или внутренне все время мучиться, а при этом, как... ну... как бывает, да... при этом быть и оставаться... весельчаком. И порядочным человеком. Очень порядочным.

МИША. Не знаю. Не уверен. Порядочными людьми рождаются. А не становятся. Как дядя Мотя.

РИТА. Ну, дядя Мотя! Как можно сравнивать дядю Мотю и этого... как... вибро... трясульщик...

МИША. Трам-бо-валь-щик. Запомни. (Серьезно смотрит ей в глаза.) Это очень важная профессия. Особенно теперь... в наши дни... когда нам приходиться строить... возводить разрушенное... то, что унесла война... и надо строить, строить, строить... очень много строить. По всей стране. А страна у нас большая.

РИТА (зажмуривается). Огромная! Мне иногда даже страшно! Представляешь, когда в Москве утро — во Владивостоке уже полночь. Люди ложатся спать, разбирают постели, укладывают детей.

МИША. И стариков. Старики ведь — как дети.

РИТА. Они беспомощны!

МИША. Очень. Иногда... (вздыхает) это противно.

РИТА. Нет!

МИША. Очень. Что-то... страшное такое...

РИТА. Смерть?

МИША. Нет, нет. Нет. Смерть... это смерть...

РИТА. А он... русский?

МИША. А как ты думаешь?

РИТА (смотрит на Мишу, потом на стакан, смеется и качает головой). Я дура... извини.

МИША. Ничего.

РИТА. Ну, а что потом было?

МИША. Когда?

РИТА. Ну... он трамбовал, трамбовал... этот... вибро...

МИША (машет рукой). Ах да... я не дорассказал... значит, он работал в бригаде Дурова, и...

РИТА. Это... родственник Дурова?

МИША. Какого?

РИТА. Ну, который со зверями... кувырки там разные... заяц барабанит... очень смешно... а я второй раз не пошла, свинкой болела.

МИША. Да нет... Дуров... это простой такой мужик... ну, работяга такой. Туповатый, но... дело знает. И вот, представь, работал этот у него... и я... знаешь... я всегда чувствую потенциальных доноров. Всегда. Это как... чувство цвета... или... нет, это как абсолютный слух. Вот, смотри (чокается своим пустым стаканом со стаканом Риты)... какая нота?

РИТА (щурится). Ну... фа, фа-диез... но у меня не абсолютный слух. Вот у Мамедовой Зойки — с рождения. И память — фе-но-ме-нальная! Фе-но-ме-нальная! За спиной что-нибудь сыграй — она сядет и сразу запишет. А скрипачка посредственная. Вот загадка жизни!

МИША. Я с ним сразу разговорился... и понял — солью с него. Много не будет, но пол-литра — солью! Сто процентов!

РИТА (сползает со стула на пол, садится рядом с грелкой, берет ее в руки). А... это... было пол-литра?

МИША. Почти... почти... (нюхает стакан) почти поллитра... сто процентов...

РИТА (вертит в руках грелку, вытягивает пробку, сует в грелку палец, потом облизывает его; повторяет это движение). А... почему... всего пол-литра?..

МИША. Рит, ну мы же говорили с тобой... и не раз...

РИТА. Почему? Тебе... жалко слить чуточку побольше?

МИША (со вздохом трясет головой). Опять — двадцать пять... Ты не понимаешь?

РИТА. Почему... ты не думаешь обо мне...

МИША. Я завел его в арматурную... когда перерыв был на обед... и напоил портвейном с барбиталом... он выпил почти бутылку...

РИТА. Ты никогда... не думал обо мне... (раскачивается, прижав грелку к лицу)... никогда...

МИША. Он заснул... быстро заснул... а я из паховой вены слил у него... но сливать больше — опасно! Как ты не понимаешь элементарных вещей? Ты человек с высшим образованием! Ты восемнадцать лет училась! Восемнадцать лет! И не можешь понять!

РИТА (оторопело смотрит на него, потом встает, подходит с грелкой в руке, опускается на колени перед Мишей). Мишенька... я еще хочу.

МИША. Рита... (Морщась, трясет головой.) Рита...

РИТА. Мишенька... умоляю тебя...

МИША. Рита.

РИТА. Мишенька... я не буду больше... но... я умоляю...

МИША. Рита! Прекрати! Прекрати!

РИТА. Я очень хочу... (плачет) очень... очень...

МИША. Ты хочешь мучить меня?

РИТА. Умоляю! Умоляю! (Хватает его за ноги.)

МИША. Рита, я обижусь. Я серьезно... обижусь...

РИТА. Милый! Родной! Умоляю! Умоляю!

МИША. Я... уйду сейчас. Ты этого хочешь?

РИТА. Умоляю! Ну, если я умоляю?! Если я, я, я умоляю тебя?! Умоляю тебя?!

МИША (встает, шатаясь идет к вешалке). Рита... я не понимаю таких вещей... Тогда вообще... не надо ничего делать... и не надо вместе делать...

РИТА (ползет за ним). Ну... почему мои слова... почему я... и все, все мое... ничего для тебя... совсем ничего? Совсем — пустое место? Я пустое место? Я пустое место? (Рыдает.)

МИША (надевает пальто на свое голое тело). Ты знаешь... я человек принципов... я не умею лгать... и не умею... вести... так вот... я этого не умею... и не умел никогда...

РИТА (ловит его руками за полу пальто). Я... я для тебя — что? Ответь! Что я для тебя?! (Рыдает.) Что я такое для тебя?! Что я? И кто я? Я... мешок... мешковина? Я мешковина? Так? Как тогда? Как у Федоровых на елке?! Я кусок ваты?! Да?! Да?

МИША. И я... никогда не пойму таких... людей... для меня есть... люди... и есть нелюди... есть... культура поведения... а такого я не пойму... никогда...

Миша берется за ручку двери, поворачивает ключ, Рита хватает его за ноги и истерично кричит, не пуская. Вдруг раздается хлопок двери в прихожей и насвистывание. Рита и Миша застывают.

РИТА (шепотом). Это... Иван.

МИША (шепотом). Почему? Почему?

ИВАН (за дверью, в прихожей). Ау! Ритка! Ты дома?

МИША (шепотом). Молчи!

РИТА (смотрит на Мишу и неожиданно отвечает). Да!

ИВАН. Законно! Жрать хочу — умираю! Слышь, у нас плавун прорвало! Полстанции — под водой! Гуляем до понедельника, родимая мама! Рит! У тебя хлеб остался?

РИТА. Да!

ИВАН. Живем! (Шумно, со свистом раздевается.)

МИША (яростным шепотом). Ты... хочешь погубить?! Погубить?!

Рита ползет к шкафу, открывает, достает утюг, протягивает Мише.

МИША (шепотом). Ты с ума сошла! Ты с ума сошла!

РИТА (шепотом). Он русский. Он русский. Он русский.

ИВАН. Слышь, Ритка, а может, у тебя и выпить найдется?

РИТА. Да!

ИВАН. Вот, что значит — интеллигенция! (Подходит к двери Риты, стучит.) К вам можно, мадам?

РИТА. Да!

Встает с пола, кидает утюг Мише; он ловит утюг. Рита отпирает дверь, распахивает ее. На пороге стоит Иван. Голая Рита смотрит на него и пятится в глубь комнаты. Стоящий за дверью Миша поднимает утюг над головой.

Да! Да! Да!

Иван входит в комнату.

 

— Довольно, радость моя, — со вздохом разочарования произнес Сталин.

— Странная пьеса для Симонова, правда? — закрыла журнал Надежда. — Хотя я не знаю... может, в конце там совсем другое... но тема, тема. Странно, да?

— Ничего странного, — заговорил, глядя в иллюминатор, Хрущев. — Когда писатель шесть раз получает Сталинскую премию, он волей-неволей начинает перерождаться. А тема... ну, так это же — злоба дня. После «дела врачей» все советские литераторы как с цепи посрывались: евреи и кровь, евреи и кровь. Безусловно, это две большие темы, но трактовать их так примитивно, так вульгарно...

— Дело вовсе не в шести Сталинских премиях, — потушил сигару Сталин. — У каждого писателя бывают взлеты и падения. Симонов слишком долго хорошо писал.

— Он такой некрасивый, — заговорила вяжущая Веста. — Маленький, пузатый, глаза косые, картавит. А пишет так хорошо о любви... «Я любил тебя всю, твои руки и губы отдельно». Натали Малиновская всего Симонова наизусть помнит. А что потом там, в этой пьесе? Убили они этого русского Ивана?

— Я не дочитала до конца. — Надежда взяла стакан с яблочным соком, отпила. — Все-таки Фадеев прав: тема шприца была, есть и будет главной в советской литературе. Других равнозначных ей тем пока нет.

— К сожалению, — кивнул Сталин, встал и потянулся. — А не закусить ли нам? Лететь еще часа два.

— Я не против, — потрогал свой огромный нос Хрущев.

— Папочка, а куда мы летим? — спросила Веста.

— Что бы ты хотела съесть, ангел мой? — спросил Сталин, кладя ей руку на голову.

— Тянитолкая, папочка, — подняла Веста свое красивое юное лицо.

 

О вылете Сталина с секретного аэродрома в неизвестном направлении Берии доложили сразу. Министра госбезопасности удивил не сам факт вылета, а перечень лиц, следующих со Сталиным.

Всякий раз, когда Берия сталкивался с чем-то необъяснимым, не укладывающимся в логику его умозаключений, он впадал в странное оцепенение, словно ужаленный невидимой змеей.

Сидя в своем небольшом лубянском кабинете, со вкусом отделанном янтарем и розовым деревом, он не отрываясь смотрел на листок с оперативным сообщением, перечитывая сухие строчки снова и снова.

— Хрущев и Сталин, — думал он вслух. — Но при чем здесь семья? Сталин и семья. Но при чем здесь Хрущев?

Погасшая папироса лежала на краю янтарной пепельницы. Янтарные часы показывали 14.10. Солнце ярко светило в пуленепробиваемые стекла кабинета.

Берия положил листок на стол и снял трубку одного из восьми янтарных телефонов:

— Абакумова и Меркулова ко мне.

Вскоре в кабинет вошли два его самых близких и самых одаренных помощника: лысоватый, стройный, улыбчивый князь Абакумов в отличном темно-синем костюме с желто-голубым галстуком, в темно-синих перчатках, сжимающих легкую трость, с неизменными дымчатыми очками в черепаховой оправе и коренастый смуглолицый атлет Меркулов в мундире генерал-полковника.

После сорокаминутного разговора Берии стало окончательно ясно, что причина столь необычного вылета Сталина заключена в чемоданчике с голубым веществом.

— Он что-то знает о нем. Больше, чем мы, — заключил Берия. — Значит, наша информация в этом деле неполная.

— Но все материалы хранятся у нас, patron, — Абакумов вставил в костяной мундштук папиросу, закурил. — В кожаной книге не было ничего сказано по поводу голубого вещества.

— Значит, ему подсказали ученые, — холодным, ничего не выражающим взглядом посмотрел на Берию Меркулов.

— С трех ночи до утра? Маловероятно. — Берия снял пенсне и стал протирать его замшевой тряпочкой. — После ужина он сразу поехал к Хрущеву. С учеными он не общался.

— Patron, есть одна возможность. В кожаной книге нет нумерации страниц. До революции она хранилась в III отделении. Возможно, что часть страниц...

— Я думал об этом. — Берия встал и заходил по кабинету. — Я уже думал об этом... Но все равно, если бы страницы попали к нему, он обратился бы к экспертам.

— Он никогда близко не общался с физиками. Только с химиками и с гуманитариями, — заметил Меркулов. — В среде химиков для МГБ нет темных мест. С физиками сложнее. Они не так актуальны для страны, поэтому мы в меньшей степени осведомлены.

— Физики, как и другие ученые, не живут изолированно. Они обмениваются идеями. Вспомните историю атомной бомбы: ее собрали и впервые применили немцы, а придумали итальянцы. Я не верю, что наши физики ничего не знают об этом голубом веществе.

— Patron, а может быть, это вещество важно не физикам и не химикам, а биологам, например? Или электронщикам?

— Возможно. Но я знаю его логику. Он метафизик. Если он столкнется с чем-то непонятным, то в первую очередь обратится к представителям фундаментальных наук. Биология для него не фундаментальная наука. Тем более — электроника.

— Он дважды ужинал с Лебедевым, — сказал Меркулов.

— С каким?

— С физиком-оптиком.

— С тайным экспертом он никогда не стал бы ужинать. — Берия подошел к столу, нажал кнопку янтарного вентилятора; желтые лопасти слились в мутноватый круг, разгоняя папиросный дым. — Он встретился бы с ним, получил заключение, а потом убил бы его.

— В ежовское время погибло много известных физиков, — Меркулов достал плоскую серебряную коробочку с кокаином, понюхал.

— Это могло случиться и до Ежова. И после. — Берия хрустнул своими длинными пальцами. — Мне нужно. Первое: точное место приземления самолета. Второе: быстрая информация от ученых-фундаментальщиков.

— Мы ведем самолет, товарищ Берия, — вытер нос платком Меркулов, — а вот насчет быстрой информации...

Он переглянулся с Абакумовым.

— Займитесь Сахаровым. — Берия достал из ящика стола и распечатал новую пачку папирос «Тройка».

— Patron, но вы же сказали — после праздников? — поправил очки Абакумов.

— После праздников будет поздно, князь. — Берия закурил и с наслаждением подставил свое лицо под струю воздуха.

 

Академика Сахарова арестовали в МГУ в 15.22, когда он, проведя, как всегда, бурный, «непричесанный», по словам профессора Мигдала, семинар для аспирантов кафедры теоретической физики по теме «гнилые кольца времени», стремительно вышел из душной, еще дышащей жаром дискуссии аудитории и, удовлетворенно шевеля своими большими, толстыми, испачканными мелом пальцами, направился в туалет.

Через час его мускулистое тело мастера спорта по вольной борьбе висело на дыбе в бетонном подвале Лубянки.

Сахарова допрашивал знаменитый Хват — живая легенда МГБ, дважды Герой Советского Союза, следователь по делу зловещего вредителя Вавилова, посвятившего свою жизнь выведению «быстрой спорыньи» и заразившего ею кубанскую пшеницу.

Маленький, сухой и подвижный Хват сидел за своим, известным каждому сотруднику Госбезопасности, «подноготным» столом, курил трубку и ждал, пока подвешенный перестанет кричать. На застеленном коричневой клеенкой столе лежали многочисленные приспособления для пыток в области ногтей. Симпатичная черноглазая стенографистка примостилась в углу за маленьким столиком.

Наконец голое, мокрое от пота тело академика перестало дергаться, и вместо крика из его перекошенного дрожащего рта обильно потекла слюна.

— Ну, вот и славно... — Хват выбил трубку, натянул черные кожаные перчатки, встал и подошел к подвешенному. — Знаешь, Сахаров, я люблю работать с учеными. Не потому, что вы слабее военных или аристократов. А потому, что глубоко уважаю ваш труд. Это у меня с детства. Я в Таганроге вырос. Семья у нас была — семеро по полкам. Отец — работяга запойный, мать — прачка. Жили в огромном коммунале — сто квартир, один сортир. Чего там я только не насмотрелся! И мордобой, и пьянство, и ебля беспробудная, не разберешься, кто в кого сует. Но было одно светлое пятно. Жилец. Возле самого сортира. Маленькая комната. Шесть метров. Очкарик. Студент. Математик. Сам невзрачный. Прыщавый. Одет аккуратно, но в обноски. Голос слабый, гайморитовый. Зайдет, бывало, на кухню: «Товарищи, могу я попросить кружку кипятка?» И все наши громилы татуированные, все лахудры неподмытые, все старухи скрипучие враз притихнут. Почему — непонятно. Я, бывало, как просрусь, из сортира выйду, подойду к его двери, к замочной скважине нос приложу, потяну. Запах. Необычный. Умным человеком пахло. Приятнее этого запаха для меня тогда ничего не было. С ним в ноздрях я и в органы пришел. Я и сейчас умных людей по запаху отличаю. Вот ты, например, — Хват понюхал блестящие от пота ягодицы академика, — тоже умный. Да и Вавилов был умный. И Виноградов. И Вовси. И Пропп. И тем обиднее мне, Сахаров. Тем больнее.

Он вернулся к столу, взял тонкую папку дела, открыл:

— Посмотри, до чего ты додумался. Время — кочан капусты, а все события — просто тля, его разъедающая. Ебёна мать! Это как в том еврейском анекдоте: «И с этой хохмой этот потс едет в Бердичев?» — Хват переглянулся с улыбнувшейся стенографисткой. — Кочан капусты! Сколько ты получал в университете?

— Шесть... ты... тысяч... — прохрипел Сахаров.

— Шесть тысяч, — кивнул Хват. — И пять в конверте, как академик. Одиннадцать штук. Не хуй собачий. И чем же отплатил академик Сахаров советскому народу за такую охуительную зарплату? Концепцией «время — кочан капусты». Ёб-ти хуй! Значит, и революция, и Гражданская война, и первые сталинские пятилетки, и Великая Отечественная, и подвиги советских солдат, и героическое возрождение разрушенного народного хозяйства, и сталинская медикаментозная реформа, и его бессмертная теория Внутренней и Внешней Свободы — все это только полчища тли на гнилом капустном листе, мандавошки, бляди какие-то!

Он кинул папку на стол, склонился над «подноготными» инструментами, выбирая:

— Вавилов был страшной гнидой. Я поседел в тридцать лет, пока расколол его. Но он был явный вредитель. Вредитель по убеждению. Ты же — вредитель тайный. Не по убеждению, а по гнилой антисоветской природе твоей. Господь дал тебе умную голову, здоровое тело. Великий Сталин — цель в жизни. Советский народ обеспечил идеальные условия для работы. А ты, сучий потрох, за все это попросту насрал. И Господу, и Сталину, и народу.

— Но... я... де... лал бомбу... — прохрипел Сахаров.

— Бомба — бомбой. А время... это — время.

Выбрав две похожие на наперстки насадки, Хват завел в них пружины, капнул азотной кислоты и надел на большие пальцы ног академика. Насадки зажужжали. Тончайшие иглы вошли Сахарову под ногти, впрыснули кислоту. Он мускулисто качнулся, словно зависший на кольцах гимнаст, и закричал протяжным криком.

 

Через 28 минут исходящий розовой пеной Сахаров вспомнил, как летом 49-го в санатории «Красная Пицунда» подвыпивший Курчатов рассказал ему о странной гибели профессора Петрищева, «потрясающе талантливого, но еще до войны свихнувшегося на проблеме чего-то голубого». Петрищев, один из ведущих отечественных термодинамиков, сделавший быструю и блистательную карьеру, ставший в 25 лет профессором, написавший известный каждому студенту учебник по термодинамике, неожиданно уволился из МГУ, полностью порвал с научной средой, затворился с женой на даче в Песках и прожил там вплоть до 49-го. Жена, вышедшая утром в магазин, вернулась и обнаружила профессора лежащим на участке лицом в маленькой луже. Курчатов считал погибшего сумасшедшим, однако заметил, что Петрищевы всегда жили широко — до затворничества и после, хотя богатыми наследниками не были.

— Ну вот, уже кое-что. — Хват удовлетворенно снял «наперстки» с посиневших ног академика.

Вдову профессора Петрищева Хват не стал подвешивать. Грудастую корпулентную даму раздели, приковали к мягкой кровати, сделали ей инъекцию люстстимулятора пополам с кокаином. Хват сменил кожаные перчатки на резиновые, растер между ними вазелин и, присев на кровать, стал массировать даме клитор, одновременно сжимая ее рыхлую венозную грудь.

— Мамочка... мама... — сладко плакала раскрасневшаяся вдова.

— Сделаем хорошо хорошей девочке... сделаем сладко... — зашептал Хват ей в розовое ухо. — Девочка у нас красивая, девочка нежная, девочка умная... девочка расскажет все нам... девочке будет так приятно, так хорошо...

Он почти довел ее до оргазма и сразу остановился. Петрищева хотела было помочь себе толстыми бедрами, но Хват схватил их, развел:

— Нельзя, нельзя... девочка еще не сказала.

Так повторялось три раза. Петрищева билась на кровати, как тюлень, обливаясь слезами и слизью.

— Девочка расскажет... и я ей сразу сделаю... а потом к девочке жених придет... высокий, стройный чекист... голубоглазый... за дверью ждет с букетом... расскажи про голубое, сладкая наша...

Пуская пузыри и захлебываясь слезами, Петрищева рассказала. Из ее сбивчивых речей, прерываемых криками и стонами, стало ясно, что в 35-м профессора Петрищева вызвал в Кремль Сталин и показал ему девять страниц из некой книги, написанной по-русски, кровью на оленьей коже. На этих девяти страницах было описание вещества голубого цвета, которое должны прислать из будущего для того, чтобы мир изменился. Вазелиновые попытки Хвата выяснить подробности этих свойств успехом не увенчались: вдова, дама с незаконченным гуманитарным образованием, как ни билась, ничего вразумительного из себя не выдавила.

— И ну поделай, и что это... и ну поделай, и что это... — подмахивала она руке Хвата, — и... что мир изменит... мир изменит... и ну поделай, и что это... и... не гниет... не тлеет... не нагревается... и ну поделай, и что это... и ну поделай... и ну поделай... ну поделааай!!!

— Хуй тебе, — Хват встал с кровати, стянул с рук жирные перчатки, отдернул ширму, за которой прилежно трудилась стенографистка. — Оформишь — сразу ко мне в кабинет!

— И ну поделай! И ну поделай! — металась Петрищева.

Захватив дело и трубку, Хват вышел в коридор подземной тюрьмы, заспешил к лифту, скрипя новыми сапогами. Курносый старшина с автоматом на груди открыл перед ним дверь лифта.

— Минуту! — подбежал к лифту майор Королев с двумя толстенными томами «дела банкиров» под мышкой. — Приветствую, товарищ Хват!

— Здорово, Петь, — Хват протянул ему руку.

Лифт тронулся наверх.

— А в отделе говорят — вы в отпуске! — белозубо улыбнулся майор.

Хват раскурил трубку, устало посмотрел майору в переносицу:

— Баб допрашивать — все равно что из говна пули лепить. Понял?

— Понял, товарищ полковник! — еще белозубей заулыбался майор.

 

В 16.31 самолет Сталина пересек границу СССР в районе Праги.

Берия раздвинул темно-желтые шелковые шторы на янтарной карте мира, посмотрел:

— Теперь ясно, к кому он летит.

Он вернулся к столу, взял листы хватовских допросов, посмотрел, разорвал и бросил в корзину.

— Может, допросить химиков, patron? — спросил Абакумов. — Не может быть, чтобы о таком уникальном веществе ничего не...

— Прошлогодний снег, — оборвал его Берия.

— Я бы, товарищ Берия, попотрошил Власика, — заворочался широкоплечий Меркулов. — У него рыло в пуху. Он тогда, после убийства Кирова...

— Прошлогодний снег, — проговорил Берия, хрустнул пальцами и выдвинул правый ящик стола. В столе лежал инкрустированный янтарем пистолет с глушителем.

— Кто стреляет по вальдшнепу, который уже пролетел? — спросил Берия и выстрелил в лоб Абакумову.

Князь рухнул на оранжево-палевый ковер. Собиравшийся понюхать кокаину Меркулов замер с раскрытой коробочкой.

— Только очень глупый охотник. — Берия выстрелил ему в правый глаз.

Меркулов навалился грудью на стол. Серебряная коробочка упала на папку дела «Самолет», кокаин высыпался из нее.

Берия послюнил палец, обмакнул в порошок и задумчиво провел им по своей верхней десне.