Тексты

Тридцатая любовь Марины / 7

В полузашторенных окнах уже сгущался вечерний воздух, музыканты настраивали электрогитары, ресторан постепенно заполнялся публикой.

Официант унес тарелки с осетровыми останками и вернулся с двумя розетками орехового мороженого.

— О, отлично, — Тони потянулся к мороженому, — это русская Сибир...

Глаза его плавали, не фокусируясь ни на чем, он замедленно моргал, еле шевеля побелевшими губами.

— Тони, милый, ведь ты же в жопу пьяный, — Марина взяла его за безвольную мягкую руку. — Может, тебе плохо?

— Нет, чьто ты... я... я... — он отшатнулся назад. — I’m sort of shit-faced.

Он потянул к себе мороженое и опрокинул розетку. Подтаявшие шарики красиво легли на сероватую скатерть.

— Дурачок, ты же лыка не вяжешь.

— I’m fine... fine...

— Тонька, слушай, давай расплатись и пошли отсюда. Тебе воздухом подышать надо...

— Run rabbit, run rabbit, run, run, run...

— Пошли, пошли...

Марина подошла к нему.

— Где у тебя бумажник?

— My wallet? It’s up my ass...

— Да, да.

— А... вот... вот...

Приподнявшись, он вытащил из пиджака бумажник, покачиваясь, поднес его к лицу:

— That’s the fucking wallet...

Официант стоял рядом, косясь на опрокинутую розетку.

— Посчитайте нам, пожалуйста, — пробормотала Марина, помогая Тони отделить чеки и доллары от рублей.

— Тридцать пять рублей восемьдесят шесть копеек, — буркнул персонаж, Марина сунула ему деньги и повела Тони к выходу.

Он шел, качаясь из стороны в сторону, свободная рука безвольно загребала прокуренный, пропахший жратвой воздух:

— Нет... Марина... ти должен... должен мне гаварить... You ever fuck a dog? Никогда? А?

— Пойдем, пойдем, алкаш, — смеялась Марина, подводя его к гардеробу. — Где номерки?

— Ф писде на ферхней полке! — выкрикнул Тони, откидываясь на стойку и глупо смеясь.

Седой морщинистый старичок за стойкой смотрел на них с нескрываемым любопытством.

— Давай, давай... где они у тебя... — Марина полезла к нему в карманы, но Тони вдруг обнял ее и стал валить на стойку, дыша в ухо еще не перегоревшей водкой:

— Fuck me...

Отталкивая его, Марина выудила наконец номерки, протянула ухмыляющемуся старичку.

Тот быстро отыскал одежду, проворно выбежал из-за стойки, одел Марину и принялся ловить Тони его светло-коричневым плащом. Заметив, что сзади кто-то суетится, Тони покорно отдал руки.

Пройдя сквозь стеклянные двери, они вышли на улицу, и Марина с наслаждением втянула вечерний воздух.

Ее тоже шатало, залитый огнями город плясал перед глазами.

— Wait a sec... — пробормотал Тони и ломанулся в обледенелые кусты, чтобы оставить на рыхлом снегу икру, салат «Столичный», уху, осетрину и водку, конечно же — русскую водку...

Они сидели рядом на холодной скамейке, Марина курила, Тони, растирая пылающее лицо затвердевшим к вечеру снегом, приходил в себя.

Рядом темнели стволы молодых лип, впереди сиял огнями Комсомольский проспект.

— Ку-ку... — пробормотал Тони и сонно рассмеялся. — Не помню когда я так пить. Отлично...

Он стряхнул снег с колен и зябко передернулся:

— It’s fucking cold out...

— Тогда пошли отсюда. А то я тоже жопу отморозила.

— Давай немного посидим. У меня голова... так... танцует...

Она улыбнулась, потрепала его по плечу:

— Привыкай к русской пьянке.

И озорно пихнула его:

— А может, еще пойдем вмажем, а?

Он дернулся, поднимая ладони:

— Ради Бога... ой, я слишат не могу... ой...

— А чего — пошли, Тоничка, — продолжала хулиганить Марина, — возьмем бутылочку, за уголком раздавим, кильками закусим.

— Ой! Не надо... кошмар...

— Не хочешь?

— Страшно... как так русские могут... это же ненормально...

— Что ненормально?

— Ну... пить так. Как свинья.

— Между прочим, на свинью сейчас ты больше похож.

— Я не о себе. Вообще. Вы очень пьяная нация.

— Ну и что?

— Ничего. Плохо... — он с трудом приподнялся, оперевшись о спинку скамейки. — Ой... танцует... очень плохо...

— Что — плохо?

— Вообще. Все. Все у вас плохо. И дома. И жизнь. Ой... тут очень плохо...

— А чего ж ты тогда сюда приехал? — проговорила Марина, чувствуя в себе растущее раздражение.

— Так... просто так... — бормотал Тони, с трудом дыша.

— Так значит у нас все плохо, а у вас все хорошо?

— У нас лучше... у нас демократия... и так не пьют...

— У вас демократия? — Марина встала, брезгливо разглядывая его — распахнутого, красномордого, пахнущего водкой и блевотиной.

— У нас демократия... — пробормотал Тони, силясь застегнуть плащ.

— Ну и пошел в пизду со своей демократией! — выкрикнула Марина ему в лицо. — Мудило американское! Вы кроме железяк своих ебаных да кока-колы ни хуя не знаете, а туда же — лезут нас учить! Демокрааатия!

Тони попятился.

Марину трясло от гнева, боли и внезапно нахлынувших слез:

— Демократия! Да вы, бля, хуже дикарей, у вас кто такой Толстой никто не знает! Вы в своем ебаном комфорте погрязли и ни хуя знать не хотите! А у нас последний алкаш лучше вашего сенатора сраного! Только доллары на уме, да бабы, да машины! Говнюки ебаные! Тут люди жизнь за духовное кладут, Сахаров вон заживо умирает, а он мне про демократию, свинья, фирмач хуев! Приехал икру нашу жрать, которую у наших детей отняли! Пиздюк сраный! Вернется, слайды будет показывать своим говнюкам — вот она, дикая Россия, полюбуйтесь, ребята, а теперь выпьем виски и поедем в Голден Гейт Парк! Говно ты, говно ебаное!

Рыдая, она размахнулась и ударила Тони кулаком по лицу. Он попятился и сел на снег, очки полетели в сторону.

Марина повернулась и, всхлипывая, побежала прочь.

Тони остался беззвучно сидеть на снегу.

Она бежала, хрустя ледком, растрепанные волосы бились по ветру:

— Гад какой...

Комсомольский распахнулся перед ней и, словно во сне, облитая желтым светом фонарей, выплыла, засияв золотыми маковками, игрушечная Хамовническая церковь святого Николая, в которую ходил седобородый Лев Николаевич, крестясь тяжелой белой рукой.

— Господи... — Марина бессильно опустилась на колени.

Храм светился в золотистом мареве, весенние звезды блестели над ним. Это было так прекрасно, так красиво той тихой, молчаливой красотой, что гнев и раздражение тут же отпустили сердце Марины, уступив место благостным слезам покаяния:

— Господи... Господи...

Она перекрестилась и зашептала горячими губами:

— Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей, и по множеству щедрот Твоих очисти беззаконие мое. Наипаче омый мя от беззакония моего, и от греха моего очисти мя, яко беззаконие мое аз знаю, и грех мой предо мною есть выну. Тебе Единому согреших и лукавое пред Тобою сотворих; яко оправдашися во словесех Твоих, и победиши внегда судити Ти. Се бо, в беззакониих зачат есмь, и во гресех роди мя мати моя. Се бо истину возлюбил еси; безвестная и тайная премудрости Твоея явил ми еси. Окропиши мя иссопом, и очишуся; омыеши мя, и паче снега убелюся. Слуху моему даси радость и веселие; возрадуются кости смиренные. Отврати лице Твое от грех моих и вся беззакония моя очисти. Сердце чисто сожизди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей. Не отвержи мене от лица Твоего и Духа Твоего Святаго не отыми от мене. Воздаждь ми радость спасения Твоего и Духом Владычним утверди мя. Научу беззаконныя путем Твоим, и нечестивии к Тебе обратятся. Избави мя от кровей, Боже, Боже спасения моего; возрадуется язык мой правде Твоей. Господи, устне мои отверзеши, и уста моя возвестят хвалу Твою. Яко аще бы восхотел еси жертвы, дал бых убо: всесожжения не благоволиши. Жертва Богу дух сокрушен; сердце сокрушенно и смиренно Бог не уничижит. Ублажи, Господи, благоволением Твоим Сиона, и да созиждутся стены Иерусалимския. Тогда благоволиши жертву правды, возношение и всесожигаемая; тогда возложат на алтарь Твой тельцы.

Она перекрестилась и тихо прошептала:

— Аминь...

Кто-то осторожно тронул ее за плечо.

Марина обернулась.

— Доченька, что с тобой? — испуганно прошептала стоящая рядом старушка. На ней было длинное старомодное пальто. Маленькие слезящиеся глазки смотрели с испуганным участием.

Марина встала с колен, посмотрела в глаза старушке, потом, вынув из кармана Самсонову пачку червонцев, быстро сунула в морщинистую руку и побежала прочь.

— Постой... постой... куда же? — оторопело потянулась та за ней, но Марины и след простыл.

Белая дверь с медной ручкой распахнулась рывком, и длинноногий, бритый наголо чернобородый Стасик артистично развел руками:

— Кто к нам пришел! Мариночка!

Худые, но мускулистые руки обняли, он прижался пухлыми, пахнущими вином губами:

— Душечка... как раз вовремя...

И со свойственной ему мягкостью потащил в прихожую:

— Давай, давай, давай...

В огромной, отделанной под ампир квартире гремела музыка, плыл табачный дым, слышался говор и смех.

Стасик снял с Марины плащ, взъерошил ее волосы и боднул круглой непривычно маленькой головой:

— Мур, мур... красивая моя...

Марина погладила его кумпол:

— И ты под Котовского! Панкуешь?

— Нееет! — откинулся он, закатывая еврейские глаза. — Не панкую, а ньювейворю!

— Отлично, — качнулась Марина под тяжестью его рук. — Опять полна горница людей?

— Ага. У меня сегодня Говно куролесит. Пошли познакомлю, — он потащил ее за руку через длинный коридор. — Это классные ребята, из Питера. Только что приползли...

Они вошли в просторную, прокуренную комнату. На полу, диване и стульях сидели пестро одетые парни и девушки, в углу двое с размалеванными лицами играли на электрогитарах, выкрикивая слова в подвешенный к потолку микрофон. Две невысокие акустические колонки ревели грозно и оглушительно.

Марина присела на краешек дивана, Стасик опустился на пол, усевшись по-турецки.

В основном пел один парень — высокий, в черных кожаных брюках, желтом пиджаке на голое тело, с узким бледным лицом, на высоком лбу которого теснились красные буквы: ГОВНО.

Его худощавый товарищ в черном тренировочном костюме, с разрисованными цветочками щеками подыгрывал на бас-гитаре, притопывая в такт белыми лакированными туфлями.

— Наблюююй, наблююююй, а выыытрет маааать моооояяя! — пел высокий, раскачиваясь и гримасничая.

— Наблюююй, наблююююй, а выыытрет мааать мооояяяя! — подтягивал хриплым фальцетом басист.

Трое сидящих рядом с Мариной девушек раскачивались в такт песне. Волосы у одной их них были подкрашены синим.

— Забууудь, забууудь, тебяяя забууудууу яааа! — пел Говно.

— Забууудь, забууудь, тебяяя забууудууу яааа! — вторил басист.

Протянув свою длинную руку, Стасик извлек откуда-то бутылку красного вина, протянул Марине, но она ответила, шепнув:

— Я водку пила уже, не надо...

Улыбнувшись, он кивнул и приложился к горлышку.

— Скулиии, скулиии, гнилааая жииизнь мооояаааа!

— Скулиии, скулиии, гнилааая жииизнь мооояаааа!

Дважды повторив последнюю строку, они сняли гитары с плеч и под недружные хлопки уселись вместе со всеми.

— Заебался уже, — пробормотал Говно, ложась на пол и закрывая глаза.

Басист надолго припал к протянутой Стасиком бутылке.

— Говно, как Бетховен играл! — выкрикнула высокая коротко остриженная девушка.

— Как Бетховен? — вопросительно протянул Говно. — Как Моцарт, дура.

Все засмеялись.

Говно вдруг резко приподнялся, встал на колени и стал расстегивать свои кожаные, плотно обтягивающие ноги брюки:

— Бокал, бокал мне! Стас! Бокал хрустальный!

Смеясь, Стасик кивнул одной из девушек:

— Сонечка, там на кухне наверху...

Пока проворная Сонечка сбегала за бокалом, Говно приспустил брюки, обнажив тщательно выбритый пах с толстым коротким членом, покоящемся на больших отвислых яйцах.

— Ой, Говно, опять... — засмеялась, морщась синеволосая девушка, но сидящий рядом парень захлопал в ладоши:

— Во, давай, давай, Говно!

— Давай, Говно, коронный номер!

Соня протянула ему бокал, он поставил его перед собой на пол, взял член двумя пальцами, направил.

Желтая струйка полилась в бокал.

— О, отлично!

— Давай, давай, полный!

— Молодец, Говнюк!

Наполнив бокал мочой, Говно застегнул брюки, встал:

— Ваше здоровье, товарищи.

И одним махом осушил бокал.

Собравшиеся закричали, захлопали в ладоши.

Марина засмеялась:

— Господи... лапочка какая...

Говно кинул пустой бокал Соне:

— Держите, мадам.

Стасик похлопал его по желтому плечу:

— Отлично, старик.

— Я не старик! Я не старик! Я молодой!! — истерично закричал Говно.

— Молодой, молодой! — тряс его Стасик.

— Молодое мудило, я молодое мудиииилоооо! — тянул Говно, раскачиваясь.

— Ты молоодоеее мудииилооо! — подтягивал басист, катая по полу пустую бутылку.

— Блюз, блюз, Говно! — крикнула высокая девушка.

— Блюз, Говнецо, — просительно тряс его Стасик.

— Нет, нет, нет! — качал головой Говно. — Нет, нет вам, товарищи.

— Ну чо ты, ну блюз!

— Спойте, чуваки! — выкрикивала высокая.

— Ну спой, хули ты...

— Давай, спой.

Говно опустился на пол:

— Черный, пой один.

— Не, я не буду.

— Я тоже.

— Ну, хуй с тобой, — махнул рукой Стасик.

Марина встала, подошла и села рядом с Говном:

— Спойте, я вас очень прошу.

Говно посмотрел на нее:

— Ой, бля, охуенная герла. Стас, откуда?

— Оттуда.

— Спойте, — Марина погладила его по плечу.

— Ой, — он закатил глаза. — Я умираю.

— Споете?

Он снова нехотя приподнялся, подошел, повесил на шею гитару.

Басист направился было за ним, но Говно отмахнулся:

— Черный, ты лучше после про стаканы споешь.

Легонько перебирая струны, он откашлялся, сморщив свое худое лицо:

— Ой, бля, изжога от мочи...

Гитара его стала звучать громче и протяжней, вступление кончилось и Говно запел:

— Моиии друзьяяя меняяя не люююбяяят, ониии лишь пьююют и бооольшеее ничегооо... И девооочкиии меняяя не люююбят, они лииишь трааах, трааах, трааах и бооольше ничегооо...

Он играл хорошо, почти не глядя на гриф, делая красивые блюзовые переборы. Его раскачивало, голова то и дело свешивалась на грудь, башмаки отбивали такт:

— Зачееем, зачееем я в бааар идууу с друуузьямииии, зачееем, зачееем я дееевооочек клаааду в кроваааать... Мнеее вооодка не нужнааа, пусть выыыпьют ее сааамииии, нааа дееевичьи пупкиии мнеее вооовсе наплеваааать...

Марина слушала этого угловатого парня как завороженная, не в силах оторваться от этих худых бледных рук, размалеванного лица, блестящих брюк. Он пел так просто и безыскусно, не заботясь ни о чем, не думая, не обращая ни на кого внимания.

— Пооойду, пойдууу я лучше вдоооль забооора и буууду присееедааать, кааак жооопа, нааа газооон... Я слааавы не хочууу, я не хооочууу позоорааа, пууусть мееент меняяя метееет, коооль есть нааа тооо резооон...

Блюз был бесконечным, долгим, заунывным и тоскливым, как и положено быть блюзу. Говно делал проигрыши, склонившись над гитарой, потом снова пел.

Когда он кончил, все захлопали, Стасик засвистел, а Марина подошла к Говну и поцеловала его в потную бледную щеку.

— Ой, я умер, — засмеялся он, похлопывая Марину по заду. — Стас, сука, давай поставь чего-нибудь, хули я тут на вас пашу!

— А чего ты хочешь, дорогуша?

— Ну чего-нибудь путевое, чтоб по кайфу пошло.

— «Звездные войны» есть.

— Я четыре раза смотрел. Давай другое.

— А больше... «Последнее танго в Париже».

— Это что?

— Хороший фильм.

— Ну давай, давай...

Все повернулись к телевизору, сидящие на полу подползли ближе.

Стасик включил видеоприставку, установил кассету.

Заискрил экран, пошли титры.

— А выпить не осталось? — спросил Говно, садясь рядом с Мариной.

Басист показал пустую бутылку.

— Ну ты и алкаш, — усмехнулся Говно, обнимая Марину и кладя ей голову на плечо. — Ой, устамши мы, товарищи артисты.

Стасик похлопал его по колену:

— Отдыхай, я пойду чай поставлю.

— Во-во. Давно пора, — буркнул басист, ложась перед телевизором.

А на экране кудрявая Шнайдер в манто и черной широкополой шляпе шла по виадуку мимо неподвижно стоящего, смотрящего в землю Марлона Брандо.

Марина смотрела этот фильм еще лет семь назад, когда его называли «хулиганским» и «порнографическим».

Вот сейчас она обратится к толстой негритянке за ключом от сдаваемой квартиры, и та, передав, схватит ее за руку, истерически смеясь и осыпая вульгарными комплиментами.

— Вы такая миленькая, молоденькая! — выкрикнула плохо освещенная негритянка, и Шнайдер вырвала руку.

«А ведь можно было и не вырывать», — подумала Марина.

Рядом на стене висела книжная полка.

Она протянула руку, вытащила вручную переплетенный том.

Это была «Роза Мира», впервые попавшаяся ей лет в восемнадцать.

Марина стала листать книгу.

— Смотри лучше, — толкнул ее Говно. — Смотри, трахаются.

— Я смотрела, — улыбнулась Марина, листая книгу, с трепетом вглядываясь в страницы плохо отпечатанного ксерокса:

«Эта книга начиналась, когда опасность неслыханного бедствия уже нависала над человечеством; когда поколение, едва начавшее оправляться от потрясений Второй мировой войны, с ужасом убеждалось, что над горизонтом уже клубится, сгущаясь, странная мгла — предвестие катастрофы еще более грозной, войны еще более опустошающей...»

Она читала, чувствуя, как снова становится восемнадцатилетней поклонницей Агни-йоги, НЛО, Шамбалы, града Китежа, ушедшего под воду, Звенты-Свентаны, Яросвета и Небесной России — сладостной, родной, заставляющей сердце раскрываться пурпурными лепестками Розы Мира:

«Как и остальные затомисы, Небесная Россия, или Святая Россия, связана с географией трехмерного слоя, приблизительно совпадая с географическими очертаниями нашей страны. Некоторым нашим городам соответствуют ее великие средоточия; между ними — области просветленно-прекрасной природы. Крупнейшее из средоточий — Небесный Кремль, надстоящий над Москвой. Нездешним золотом и нездешнею белизною блещут его святилища. А над мета-Петербургом, высоко в облаках того мира, высится грандиозное белое изваяние мчащегося всадника: это не чье-то личное изображение, а эмблема, выражающая направленность метаисторического пути. Общая численность обитателей Небесной России мне не известна, но я знаю, что около полумиллиона просветленных находится теперь в Небесном Кремле. Всюду блистают здесь души церквей, существовавших у нас или таких, которые должны были быть построены. Многие храмы имеют, однако, назначение трудно понятное для нас. Есть святилища для общения с ангелами, с Синклитом Мира, с даймонами, с верховными иерархиями. Несколько великих храмов, предназначенных для встреч с Иисусом Христом, временами сходящем сюда, принимая человекоподобный облик, другие — для встреч с Богородицей. Теперь там воздвигается величайший храм: он предназначен стать обителью того великого женственного Духа, который примет астральную и эфирную плоть от брака Российского Демиурга с идеальной Соборной Душой России.

Лестница дивных, один сквозь другой просвечивающих миров поднимается из алтаря в Храме Женственности, в храмах Христа, в храмах демиурга Яросвета. Лестница поднимается в Небесный Иерусалим и наконец к преддвериям Мировой Сальватэрры...»

Все это было знакомо, любимо, дорого, как дорога юность, первая любовь, первый поцелуй...

«Новые пришельцы являются в Небесной России в особых святилищах, имея при этом облик не младенцев, а уже детей. Состояние вновь прибывших сходно именно с состоянием детства, смена же возрастов заменяется возрастанием просветленности и духовной силы. Нет ни зачатия, ни рождения. Не родители, а восприемники подготавливают условия необходимые для просветленной души, восходящей сюда из Готимны. В обликах некоторых братьев Синклита можно было угадать черты, знакомые нам во времена их жизни в Энрофе. Теперь эти черты светозарны, ослепительны. Они светятся духовной славой, истончены, облегчены. Производимая преображенным телом, их одежда светится сама. Для них невозбранно движение по всем четырем направлениям пространства, оно отдаленно напоминает парение птиц, но превосходит его легкостью, свободой, быстротой. Крыльев нет. Восприятию просветленных доступно множество слоев, нисходящие — чистилища, магмы, страшная Гашшарва. Восходящие — миры Просветления, круги ангелов, даймонов и стихиалей, миры инвольтаций других брамфатур, миры Высших Аспектов Мировых Трансмифов. Они вхожи и в темные шрастры — миры античеловечества, обитатели которых видят их, но бессильны их умертвить. Они входят и в наш Энроф, но люди способны их воспринять только духовным зрением...»

А на экране Брандо нес голую Шнайдер на плече, сажал в раковину, рычал и дурачился.

«Зрение, разрывающее оковы нашего пространства, различает вдали, за сферою российской метакультуры, небесные страны других метакультур, такие же лучезарные, исполненные неповторимого своеобразия. Подготовка в любви и взаимопонимании к творению небесной страны всечеловечества, священной Аримойи, — вот узы, связующие ныне синклиты и грады метакультур. Аримойя лишь недавно начата творением в четырехмерных мирах, а ее историческое отображение на земле будет символом и целью наступающего столетия. Для этого и совершилось низлияние сил Приснодевы-Матери из транскосмических сфер в высшие слои Шаданакара — сил, сосредоточившихся в одной божественной монаде, для этого и созидается в Небесной России небывалый храм, чтобы принять в него Ту, Чье рождение в четырехмерных мирах есть цель и смысл грядущего брака Российского Демиурга и Соборной Души. Исторически же, через осуществление этого великого Женственного Духа в Розе Мира начнется преобразование государственности всех народов в братство всех. В этом Российскому Синклиту помогают и будут помогать синклиты метакультур, а Синклит Мира примет от них и продолжит их труд, чтобы завершить его всемирным богочеловечеством».

Марина закрыла книгу, встала и пошла к выходу.

— Мариш, ты куда? — Стасик взял ее за руку, но она освободилась.

— Мне пора...

— Куда пора? Щас чайку попьем, я за краской съезжу. Потом все трахнемся.

Не отвечая и не оборачиваясь, Марина прошла в коридор.

— Эй, погоди... — Говно поднялся с пола, вразвалку двинулся за ней.

Проворный Стасик, опередив его, снова взял Марину за бледную безвольную руку:

— Ну что с тобой, девочка моя? Давай расслабимся, потремся телами.

— Мне пора. Дай мой плащ...

Говно отстранил Стасика:

— Я обслужу, Стас. Дай нам договориться.

— А чего ты?

— Ничего. Дай мне с девушкой поговорить.

— Пожалуйста, — Стасик по-мусульмански прижал худые руки к груди, — Мариночка, жаль, что ты нас бросаешь. Заходи в любое время дня и ночи.

Не отвечая, Марина запахнула плащ, открыла дверь и пошла вниз по широкой лестнице с модерновыми перилами.

Говно шел следом.

Когда дверь с грохотом захлопнулась, он обнял Марину за плечи:

— Погоди... давай здесь.

Его бледное помятое лицо с пьяными глазами и красной надписью на лбу надвинулось, горячие губы ткнулись в Маринины.

Отведя назад руку, Марина ударила его с такой силой, что он упал на ступени, а звук оплеухи долго стоял в просторном подъезде.

Окончательно проснулась Марина только во вторник: на часах было без пяти двенадцать, возле батареи посверкивали осколки долетевшей-таки бутылки, одеяло сползло на пол.

Голова слегка болела, во рту было противно и сухо.

Марина приняла ванну, напилась кофе и легла отдохнуть.

Сейчас ей казалось, что прошло не три дня, а три часа.

«К двум в ДК, — морщась, подумала она, — вчера прогуляла. Ну, ничего. Сашок покроет. Не впервой...»

Сашок — директор ДК Александр Петрович — был давно своим: в свое время Марина помогла ему продать налево казенный рояль.

«Господи... как время бежит. Думала еще денек поваляться. Ну ничего, ничего... а все-таки как тошно... омерзительно. Господи! Ты хоть помоги... Тридцать лет... Как быстро пронеслось. Недавно вроде. Марию в темноте целовала, играла ей...»

Вздохнув, она подошла к инструменту, села, открыла крышку.

— Милые мои...

«Сколько времени провела за ними... Все царапинки и трещинки знакомы. Училась. Играла неплохо... Да что говорить — здорово играла. Если б пятый палец не раздробили — была б пианисткой, не хуже других...»

— Ну, что, августейший Август Ферстерович, попробуем?

Руки опустились на клавиши.

Звук показался резким и чужим.

Тринадцатый потек не тринадцатым, а каким-то триста тридцать третьим, черт те каким...

Никогда перекличка аккордов не была такой сухой и черствой, никогда родная мелодия правой не раскручивалась спиралью скуки и пустоты.

Марина с удивлением смотрела на незнакомые руки, так неумело месящие черно-белое тесто.

Она прекратила играть.

— Перепила, наверно...

«Черт знает. Нет, хватит. Так напиваться нельзя. А то совсем в животное превращусь. Да... А с чего я напилась? С тоски? Вроде б и не с тоски... Сашку с Тонькой выгнала? Ну так не впервой ведь. Аааа... конечно. Сон проклятый этот. Двадцать девять девок... Двадцать девять баб и тридцать лет. Постой, постой... Смотри-ка какое совпадение! Интересно. А может, это и не баба будет? Мужчина? Парень, наконец. Неужели? Нет, но сон поразительный. Аааа! Так это явно знамение! Но парня... как-то и не хочется... Мужики — они и есть мужики. А бабу? Черт ее знает. Но приснился-то ОН...»

Марина посмотрела на фотографию. Впервые фото не вызывало никаких чувств.

«Лицо как лицо. Да и скажем прямо — очень обыкновенное лицо. Такое и у прола бывает и у сапожника... Человек великий, конечно, но что мне до того. Втюрилась, как дура какая-то в Алена Делона. Идиотка...»

Она подошла к фотографии.

ЕГО глаза смотрели с грустным равнодушием, маленький рот скупо сжался, в развале прядей было что-то коммунальное, двадцатилетней давности...

«Не твори себе кумира. А я сотворила. Нет, книги хорошие, что говорить. Но чего ж я так голову потеряла? Чудачка... Все равно что в Льва Толстого влюбиться...»

Слово «книги» заставило вспомнить все еще лежащий в сумочке Митин подарок.

Марина вытащила книгу, открыла, начала читать и тут же бросила: слова, причудливо переплетаясь, складывались в замысловатый узор, на который сейчас смотреть не хотелось.

Зазвонил телефон.

Она сняла трубку.

— Мариночка? — спросил осторожный голос Леонида Петровича.

— Да...

— Здравствуй.

— Здравствуй.

— Что с тобой?

— Ничего.

— Ты не больна?

— Нет...

— А что такая грустная?

— Я не грустная.

— Марин. Так, может, съездим вечерком, посидим где-нибудь?

— Не могу.

— Почему?

— Не могу. И не хочу.

— Что с тобой?

— Ничего.

— А хочешь — на дачу поехали?

— Не хочу.

— Марин, ну объясни мне...

— Леня. Я прошу тебя сюда не звонить.

— Как?

— Так! Не звони мне! Я человек, понимаешь?! Человек! А не шлюха подзаборная!

Она бросила трубку и с остервенением выдернула вилку телефонного провода из гнезда:

— Дурак...

«Надоели все, Господи, как они мне надоели! Провались все пропадом! Никому звонить не буду. А приедут — не открою...»

Чувствуя в себе нарастающую тоску, Марина стала собираться.

Выходя из дома, бросила в мусоропровод остатки планчика...

День в ДК прошел мучительно: болела голова, звуки раздражали, ученики тоже.

Она сорвалась на Нину, пугливого Николая выгнала за плохую домашнюю подготовку, Олегу дала ощутимый подзатыльник, после которого он побледнел и, словно улитка, втянул голову в форменный воротник...

К вечеру стало совсем невмоготу: звуки, свет, слова, лица учеников мелькали, лезли в уши, пульсировали в глазах...

Спросив анальгина у Риты, она запила его водой из-под крана и еле доволокла ноги до преподавательской.

Там шло оживленное одевание педагогов, только что закончивших уроки:

— Мариш, привет!

— Ты что такая бледная?

— Перетрудилась, Марин?

— Вот, девочки, что значит творчески к работе относиться!

— Ладно, не приставайте к ней... Марин, что, месячные, да? Дать таблетку?

— Да я дала ей уже, отвалите от нее...

— Ну извини, рыбка...

— А ты б дома посидела, Марин...

Она устало отмахнулась, опускаясь на стул.

Женщины веселой гурьбой направились к двери:

— Ну, пока.

— Поправляйся, Марин!

— До свидания...

— До скорого!

— Всего...

Хлопнула дверь, их голоса стали удаляться.

Радуясь наступившей тишине, Марина облегченно вздохнула, потерла пылающие виски ладонями.

Дверь противно заскрипела, впуская кого-то.

«Штоб вы сдохли...» — поморщилась Марина, сжимая зубы.

— Марина Ивановна, добрый вечер! — пророкотал торопливый басок директора.

Его голос показался Марине слишком официальным.

Она подняла голову.

Перед ней стояли трое: улыбающийся круглолицый директор, притихшая девочка лет семи и... Господи, надо же, с ума сойти. Удивительно...

Забыв про головную боль, она встала:

— Здравствуйте.

— Вот, Сергей Николаич, это наш лучший педагог Марина Ивановна Алексеева.

— Ну, Александр Петрович, это нескромно, — пробормотала она, разглядывая незнакомца. — «Удивительно».

Директор качнул свое приземистое тело, взмахнул короткопалой ладошкой:

— А это вот, Марин Иванна, новый секретарь парткома нашего завода — Сергей Николаевич Румянцев. И дочка его Танечка.

— Очень приятно, — проговорила Марина, все более и более поражаясь сходству.

«Да. Вот таким ОН приехал из ссылки тридцать лет назад... таким писал “Денисыча”...»

— Нам тоже очень приятно, — проговорил Сергей Николаевич и наклонился к девочке: — Что ж ты не здороваешься, Таня?

— Здрасьте... — буркнула та, глядя в зашарканный пол.

Директор с ложной оживленностью замахал руками:

— Марин Иванна, вот Танечка хочет заниматься музыкой, девочка способная, а до осени ждать не хочется, я думаю, я все прикидывал тут: или вас попросить взять, или Королеву. Но у Королевой и так — тринадцать, так, может, к вам в класс запишем?

— А главное — рядом живем совсем — в двух шагах, — улыбнулся Сергей Николаич, разглядывая Марину.

— Ну конечно возьму, о чем разговор, — ответно улыбнулась она. — Пусть завтра приходит.

— Вот и замечательно! Сергей Николаич, тогда я побегу, мне на репетицию лететь надо...

— Конечно, конечно, о чем речь...

— Марина Ивановна замечательный работник, она у нас лет семь уже, семь, Мариночка?

— Шесть.

— Вот. Шесть... Ну, я побежал, вы тут обговорите все... До свидания...

— До свидания.

Некоторое время трое оставшихся молча рассматривали друг друга.

— У вас есть инструмент? — первой нарушила тишину Марина.

— Да. Полгода назад купили, — благожелательно качнулась его голова, — Мы ведь раньше в Орехово-Борисово жили, а здесь только-только въехали.

— А... это в заводской дом, рядом который?

— Да. Шестнадцатиэтажный...

У него были зеленовато-серые глаза, широкий, слегка морщинистый лоб, маленький подбородок с упрямой ямочкой, улыбчивый рот и развал прядей, все тот же развал прядей...

— Это хорошо. И завод рядом, и ДК.

— Да. Мы сначала в музыкальную устроиться хотели, мне предлагали, но потом передумали — далековато. А здесь — в двух шагах...

Сам — широкоплечий, среднего роста. Руки крепкие, большие. Жестикулирует ими.

«Господи... а галстук какой смешной...»

— Правильно. У нас народу поменьше, комнаты просторные.

— Я уже заметил.

«Нельзя быть до такой степени похожим. Как его с работы не выгнали!»

Марина улыбнулась.

Он непонимающе заморгал светленькими ресницами и тоже улыбнулся.

— Таня в какую смену учится?

— В первую. Как первоклашке и положено.

— Тогда пусть приходит к... четырем. Да. К четырем. Договорились?

Наклонившись к девочке, Марина взяла ее руку.

Девочка кивнула и снова уставилась в пол.

— Танюш, ну чего ты надулась, как мышка? — в свою очередь наклонился отец, и Марина успела заметить, как натер ему шею тугой ворот белой рубашки.

— Я не надулась, — тихо и отчетливо проговорила девочка.

— Хочешь заниматься музыкой? — спросила Марина, чувствуя на себе взгляд близких серо-зеленых глаз.

— Хочу...

— Придешь завтра?

— Приду.

— Ну вот и отлично... Пусть приходит. А сейчас, вы извините, мне пора.

— Да мы тоже... Вы далеко живете?

— Очень! — устало рассмеялась Марина, отводя от лица непослушную прядь.

Улыбаясь, он смотрел на нее:

— Что, в области?

— Почти. В Беляево.

— Да. Далековато.

— Ничего. Я привыкла.

На улице шли молча.

Сергей Николаич вел за руку Таню, украдкой посматривая на Марину.

Он был в длинном и широком демисезонном пальто, из-за красного шарфа выглядывал все тот же полосатый галстук.

Марина, не обращая на них внимания, шла, сунув руки в карманы плаща, с трудом переставляя уставшие, свинцом налитые ноги.

Головная боль вернулась, немного мутило и хотелось пить.

Вскоре поравнялись с белой башней шестнадцатиэтажного дома, непонятно как втиснувшегося меж двумя серыми сталинскими крепостями.

— А вот и наш утес, — остановился Сергей Николаич.

— Аааа... понятно... — равнодушно посмотрела Марина и вздохнула.

— Пап, ну я пойду, — решительно освободила руку Таня.

— Иди, иди...

Она побежала к подъезду и скрылась в нем.

— Не заблудится? — спросила Марина.

— Да нет. Мы на третьем живем. Высоко решили не забираться, — пробормотал он, доставая из кармана пальто большой скомканный платок.

— Трехкомнатная?

— Да, — он украдкой вытер нос.

— А вас трое?

— Четверо. Мама еще моя...

Марина кивнула.

Сумерки сплавили дома в сероватую груду, кое-где скрашенную огоньками горящих окон.

Сергей Николаич убрал платок.

— Сейчас, как прибежит, так сразу за пианино: бабушка, сыграй вальс. А бабушка сыграет...

— А бабушка сыграет... — тихо проговорила Марина, рассеянно глядя под ноги.

— Балует ее, — вздохнул он, доставая папиросы. — Добрая до предела.

— Добрая до предела, — снова повторила Марина и медленно побрела прочь.

Спазм сжал ей горло, губы задрожали и слезы полились по щекам.

Они показались очень холодными, холоднее непрочного, потрескивающего под ногами ледка.

Прижав ладони к лицу, Марина заплакала, ее плечи задрожали.

Сзади подбежал Сергей Николаич:

— Что, что такое? Что с вами?

Голос его был испуганным и удивленным.

Не оборачиваясь и не останавливаясь, Марина замотала головой:

— Ничего... ннничего...

— Марина Ивановна... что случилось?

— Ничего... Отстаньте от меня...

— Ну, погодите... ну что вы... может, я вас обидел чем-то?

— Отстаньте, прошу вас... отстаньте... — всхлипывала она, порываясь идти, но он уже крепко держал ее под локоть, заглядывал в залитое слезами лицо:

— Ну, успокойтесь... пожалуйста... что случилось? А?

— Ничего... Господи... как все тошно...

Она снова заплакала, отворачиваясь, ледок жалобно хрустел у нее под каблучками.

— У вас, может быть, несчастье какое?

— Нет у меня ничего... Господи... сдохнуть бы... и то лууучше...

— Э-э-э... нет. Так дело не пойдет, — он решительно взял ее за плечи. — Ну-ка успокойтесь. Быстро!

— Не кричите на меня... я вааам не слееесарь заводской...

— Вот. Уже лучше.

— Отстаньте...

— Не отстану.

— Да отвяжитесь вы! Вон все смотрят...

— И пусть на здоровье смотрят. Сейчас мы возьмем машину и я вас отвезу домой...

— Еще чего... не поеду...

— Поедете. Идемте...

— Господи, какой надоеда... ну какое вам дело...

— Мне до всего есть дело...

— По долгу службы, что ли...

— Ага.

— Ну хоть не жмите руку-то мне!

— Извините... вон идет... шеф! стой!

— Да... так он и остановится...

— Мерзавец...

— Как все глупо...

До моста они дошли молча, его рука бережно сжимала Маринину кисть.

Такси, как по заказу, выскочило из-за угла и притормозило на требовательный взмах Сергея Николаича.

«Ишь ты, решительный какой, — раздраженно думала Марина, садясь в машину, — теперь не отстанет... А, черт с ним. Хоть кому-то до меня есть дело...»

Косясь на заплаканную пассажирку и на ее молчаливого спутника, шофер нещадно своротил шею оплетенной кожей баранке, развернул машину и многообещающе захрустел переключателем скоростей...