Сорокин: «Запад онтологически лучше нас» / L'Occidente è ontologicamente meglio di noi
Не имеет смысла обвинять в диком капитализме времен Ельцина Европу и США: виноваты сами русские
Он говорит: «Я бы не переоценивал литературу. Это совокупность типографических знаков на бумаге». И еще: «Литература — это чистая эстетика: как керамика». Однако, спустя двадцать лет Владимир Сорокин стал известным автором. Писатель Инго Шульце (Ingo Schulze), которому Сорокин очень нравится, говорит: «Он создает необходимый рассказ, точную аллегорию на каждую новую стадию российской истории». Как удалось Сорокину, очень популярному в Германии и Японии (в США его недавно начали переводить в культовых издательствах «Farrar», «Straus» and «Giroux», в Италии можно прочитать его книгу «Лед», вышедшую в издательстве «Einaudi», и «Очередь», выпущенную издательством «Guanda») стать одним из двух-трех авторов, имена которых связаны с новой Россией? Навлечь на себя гнев молодых сторонников Путина из движения «Идущие вместе», которые в 2002 году смонтировали перед Большим театром большое отхожее место, предлагая кинуть в него его «порнографические» книги? По сути, Сорокин — дитя московского андеграунда. Он любит рассказывать о том, что когда нацисты вошли в Париж, Пикассо сел и нарисовал яблоко. «С годами мы все меняемся, и вокруг нас тоже все меняется. Есть писатели, которые всю жизнь пишут одну и ту же книгу, но я стараюсь не переставать удивляться. Я пережил четыре эпохи: застой Брежнева, перестройку Горбачева, дикий капитализм Ельцина и олигархию КГБ Путина. Трудно не измениться при таком сменяющемся сценарии»,— написал он в одном электронном письме в газету «Corriere della Sera».
Не то, чтобы менялся его мир, ужасающий и забавный, населенный гангстерами, проститутками, клонами, семью избранными, которые расхаживают с пробойниками из льда метеорита, стремясь разрезать грудь у белокурых юношей, чтобы пробудить других избранных («Лед»). Он отказался от незабываемых сцен с насилием в стиле Тарантино. Но, кажется, нет другой книги, с такой силой осуждающей эру Путина как «День опричника» (она не переведена). Действие происходит в 2028 году, описывается преступный день одного из стражей режима (опричник, так называли членов личной охраны Ивана Грозного). Именно проза Сорокина в в сравнении с произведениями других писателей, выходящих из обычного ряда, таких как Виктор Пелевин и Татьяна Толстая, отличается злободневностью и не только из-за его фантазии и стилистических возможностей, которые позволяют ему имитировать язык Чехова и сталинских бюрократов. В субботу, 21 апреля он прочтет лекцию в Венеции на конференции «Перекрестки цивилизации».
— Вы много говорите о притеснениях. Чем отличается притеснение в России от того, что существует также и на Западе?
— Запад и Россия всегда отличались онтологически. Как только я пересекаю границу с Европой, я ощущаю другую этику человеческих отношений. В отличие от вертикальной структуры российского государства, на Западе триумфально царит горизонтальная структура. Это отличие настолько радикально, что большинство дефектов западной жизни просто бледнеет перед безжалостностью российского государства по отношению к своим гражданам, дефекты Запада превращаются в добродетели.
— Выборы Путина были оспорены на площадях. Как будет эволюционировать ситуация?
— Проблема России заключается в том, что она не в состоянии преодолеть наследие прошлого.
Труп СССР все еще не погребен, в отличие от того, что произошло, например, в Германии с трупом нацизма. У нас при Ельцине труп коммунизма Сталина был разрезан на куски. Полагали, что он сам разложится. Но его миазмы продолжают отравлять новые поколения. Поэтому спонтанные протесты не могут найти новую идеологию, в настоящий момент движение напоминает мне всадника без головы. Будем надеяться, что у всадника вырастет новая голова вместе с новой и здоровой идеологией.
— Думаете ли вы, что Путин может стать хорошим прототипом для книги?
— До сих пор в России не было написано ни одного романа о Путине, который был бы достоин упоминания. Я думаю, что это логично.
— Что привнес Запад в Россию? Только жажду потребления?
— Он принес ветер свободы восьмидесятых годов. Эпоху Горбачева нельзя забыть, это был проблеск света в истории России. Не имеет смысла обвинять в диком капитализме времен Ельцина Европу и США: виноваты сами русские. Проблема заключается в том, что нельзя просто пересадить на российскую почву европейскую демократию, как если бы это было дерево. Нужно время, чтобы дерево укоренилось и дало хорошие плоды. Сейчас у нас уродились только дикие яблочки с горьким привкусом.
— Роман, который принес вам известность, называется «Очередь». Как вы выбрали тему?
— Согласно статистическим данным, каждый советский гражданин проводил в очередях в среднем треть своей жизни. Стояние в очередях стало особенностью советского культа. Сначала надо было выстоять очередь за желанной вещью, чтобы потом с трудом заполучить ее. Как писал философ Бердяев, в стране новых идей царил абсолютный дефицит вещей.
— В «Дне опричника» страж режима Андрей по пути совершает массу преступлений, насилует убийц, но он умиляется, слушая русские песни. Патриотизм — это русский идол?
— Опричники — люди двойной морали. Для них патриотизм — это только идеология для оправдания преступлений.
— Почему насилие играет центральную роль в ваших книгах?
— Я вырос в стране, где жизнь была пронизана насилием. В СССР был уничтожены миллионы людей, разрушена мораль, оскорблена вера, разрушены храмы. Как сказал Бродский, эта страна подверглась антропологической катастрофе. Все опиралось на насилие. Это одна из загадок, которые я пытаюсь разрешить всю свою жизнь. Почему мы, русские так склонны к насилию?.
— Принимая во внимание темы ваших книг, вам не страшно за себя самого?
— Уже во времена Брежнева, когда я был членом андеграунда и писал рассказы только для друзей (потом я решил опубликовать их в Париже), я понял, что у российского писателя только два выбора: или он боится, или пишет.
— Над чем вы работаете?
— После романа «Метель» я уже два года, как ничего не пишу. Трудно, конечно. Но иногда нужно и помолчать.
Оригинал интервью: «L'Occidente è ontologicamente meglio di noi»
Diceva: «Non sopravvaluterei la letteratura. È un insieme di segni tipografici sulla carta». E ancora: «La letteratura è pura estetica: come la ceramica». Invece, vent’anni dopo, Vladimir Sorokin è diventato l’autore, come dice lo scrittore Ingo Schulze che lo ama molto, «che sta scrivendo il racconto necessario, la parabola precisa, di ogni nuovo stadio della storia russa». Come ha fatto Sorokin, popolarissimo in Germania e in Giappone (negli Usa è da poco tradotto dalla casa editrice di culto Farrar, Straus and Giroux, in Italia si possono leggere Ghiaccio, Einaudi, e La coda, Guanda), a diventare uno dei due-tre autori imprescindibili della nuova Russia? Ad attirare le ire di giovani putiniani di «Avanti Insieme», che nel 2002 di fronte al Bol’šoj montarono un grande cesso, invitando a gettarvi quella «pornografia» dei suoi libri? In fondo, Sorokin è il figlio dell’underground moscovita e amava raccontare che quando i nazisti giunsero a Parigi, Picasso si sedette e disegnò una mela. «Noi tutti cambiamo negli anni e attorno a noi cambiano le cose — scrive in uno scambio di email con il “Corriere” —. Ci sono scrittori che scrivono tutta la vita lo stesso libro,ma io cerco di sorprendermi. Ho vissuto quattro epoche: la stagnazione di Brežnev, la perestrojka di Gorbaciov, il capitalismo selvaggio di Eltsin e l’oligarchia del Kgb di Putin. Difficile non cambiare in uno scenario così mutevole».
Non che sia cambiato il suo mondo, terrificante e divertente, popolato di gangster, prostitute, cloni, sette di eletti che vanno in giro con punteruoli di ghiaccio dimeteorite ad aprire i petti di ragazzi biondi per risvegliare altri eletti (Ghiaccio). Né ha rinunciato a scene, indimenticabili, di violenza tarantiniana. Però, forse non c’è un’altra condanna così netta dell’oppressione dell’era putiniana come Den Opricnika (non tradotto), ambientato nel 2028, la giornata criminale di un guardiano del regime (opricnik, come le guardie di Ivan il Terribile). E soprattutto Sorokin, rispetto ad altri ex ragazzi terribili della letteratura russa come Viktor Pelevin e Tatjana Tolstaja, porta la sua scrittura — non solo per la capacità stilistica e immaginativa, che gli fa mimare il linguaggio di Cechov o della burocrazia staliniana —a un altro livello di urgenza. Sabato 21 aprile, alle 15, terrà una lezione a Venezia per la rassegna «Incroci di civiltà».
— Lei parla molto dell’oppressione. Cosa distingue l’oppressione in Russia da quella che pur si è esercitata in Occidente?
— L’Occidente e la Russia sono sempre stati ontologicamente diversi. Non appena valico i confini dell’Europa, percepisco un’altra etica dei rapporti umani. A differenza dello Stato verticale russo, l’Occidente è il trionfo dello Stato orizzontale. Questa differenza è così radicale che la maggioranza dei difetti della vita occidentale impallidisce di fronte alla spietatezza dello Stato russo verso i suoi cittadini, anzi diventano virtù.
— La rielezione di Putin è stata contestata dalla piazza. Come evolverà la situazione?
— Il problema della Russia è che non riesce a superare l’eredità del passato. Il cadavere dell’Urss non è ancora stato sepolto, come invece è stato fatto, ad esempio, in Germania con il cadavere del nazismo. Da noi sotto Eltsin il cadavere del comunismo di Stalin è stato imbottito di segatura, pensando che sarebbe marcito da solo. Ma i suoi miasmi continuano ad avvelenare le nuove generazioni. Per questo motivo le proteste spontanee non possono trovare una nuova ideologia, il movimento per ora mi ricorda un cavaliere senza testa. Vogliamo sperare che al cavaliere crescerà una nuova testa, con una nuova e sana ideologia.
— Crede che Putin possa essere un buon soggetto per un libro?
— Fino ad ora in Russia non è stato scritto un solo romanzo degno di nota su Putin. Penso che sia logico.
— Cosa ha portato l’Occidente in Russia? Solo consumismo?
— Ha portato la ventata di libertà degli anni Ottanta. L’epoca di Gorbaciov è indimenticabile, è stata uno sprazzo di luce nella storia della Russia. Non ha senso dare la colpa del capitalismo selvaggio dell’epoca di Eltsin all’Occidente: di quello sono colpevoli i russi stessi. Il problema è che non si può semplicemente trapiantare sul suolo russo la democrazia europea come se fosse un albero: serve del tempo prima che la pianta attecchisca e dia buoni frutti. Per ora sono solo mele selvatiche dal sapore amaro.
— Il romanzo che l’ha fatta conoscere è «La coda». Come ha scelto il soggetto?
— Secondo le statistiche, un cittadino sovietico passava in media un terzo della propria vita in coda. Questo stare in coda era diventato una specialità del culto sovietico. Bisognava prima adorare in gruppo le cose per le quali si faceva la coda, per poi ottenerle con fatica. Come ha scritto il filosofo Berdjaev, nel Paese delle nuove idee c’era un assoluto deficit di cose.
— In «Den Opricnika», il guardiano del regime Andrej va in giro a commettere ogni sorta di crimini, dallo stupro agli assassini, ma si commuove ascoltando le canzoni russe. Il patriottismo è l’idolo russo?
— Gli opricniki sono persone dalla doppia morale. Il patriottismo per loro è solo un’ideologia per giustificare il crimine.
— Perché la violenza ha un ruolo così centrale nei suoi libri?
— Sono cresciuto in un Paese in cui la vita era intrisa di violenza. In Urss sono stati sterminati milioni di persone, infranta la morale, oltraggiata la fede, abbattute le chiese. Come ha detto Brodskij, su questo Paese si è abbattuta una catastrofe antropologica. E tutto si reggeva sulla violenza. Proprio questo è uno degli enigmi che sto cercando di sciogliere da tutta la vita: perché noi russi abbiamo così bisogno della violenza?.
— Visti i temi dei suoi libri, ha paura per se stesso?
— Già ai tempi di Brežnev, quando facevo parte dell’underground e scrivevo racconti solo per gli amici — ma poi ho deciso di pubblicare a Parigi — ho capito che lo scrittore russo ha solo due opzioni: o hai paura, o scrivi.
— A cosa sta lavorando?
— Dopo il romanzo Metel (La tormenta, ndr) sono due anni che non scrivo. È difficile, certo. Ma a volte è necessario tacere.
Mara Gergolet
per la traduzione dal russo ha collaborato Matteo Bertelé