Клонирование по методу профессора Сорокина
В литературном смысле Владимир Сорокин всегда был одиночкой. Концептуалист и радикал, начинавший как художник под влиянием "лианозовской школы", он сам никогда не принадлежал ни к каким литературным группировкам. Объединяются ведь обычно из слабости да тактических соображений. Сорокину же это было не нужно. Сила его таланта была столь очевидна, что признавалась даже его эстетическими противниками. А их у Сорокина хватало. Причину этого понять легко, открыв любое из его произведений, - это жесткое чтение, заставляющее вспомнить скорее о маркизе де Саде, чем о высоком нравственном пафосе великой русской литературы, которым нас так любили травить в средней школе.
Как ни странно для подпольщика и маргинала, его литературная судьба складывалась удачно. В 80-е его произведения становятся сенсациями в узком литературном кругу, начинают выходить за рубежом. В 90-е он переводится на добрый десяток иностранных языков, а также много издается на родине. Не так давно даже вышло шикарно оформленное двухтомное собрание сочинений.
"Голубое сало", первый за последние 7 лет написанный им роман, оказался очень знаменательным. Раньше Сорокин работал с языком соцреализма, позднего советского официоза и уличной речью "новой исторической общности" - советского народа, как бы взрывая их изнутри. Эффект этого приема состоял в выделении сильных энергий, порожденных этим внутренним взрывом. В новой же книге совершен поворот к современной массовой культуре. Но в отличие от общедоступного Пелевина, "Голубое сало" все равно требует от читателя знания каких-то культурных кодов. Поэтому его успех уступает в масштабах пелевинскому, хотя наиболее продвинутая молодежь пытается даже разговаривать на придуманном Сорокиным циничном и сильно китаизированном языке будущего. Так что байчи, оставьте своих Бивиса и Батхэда в покое, рипс нимада!
"Голубое сало" произвело на меня столь сильное впечатление, что я решил сам встретиться с писателем, а не просить об этом своих друзей, литератуных критиков. При встрече выяснилось, что Сорокин сменил столь знакомый мне по портретам облик длинноволосого херувима - он коротко постригся, и в его лице вдруг стало сквозить что-то китайское. Вполне в духе последней книги.
— Вы всегда были бескомпромиссным писателем, мало заботящимся о читателе. Но в вашем последнем романе "Голубое сало" вы явно двинулись в сторону масскульта. Чем это вызвано?
Владимир Сорокин: — Это не значит, что я стал заботиться о читателе. Просто мне давно хотелось поработать с мифами масскульта.
Если подумать, то в своих соцартовых вещах я уже работал с масскультом. К примеру, "Тридцатая любовь Марины" - это работа с квази-порнолитературой. А в "Голубом сале" была попытка освоения новых языков, новых стилистических пространств. Там используется несколько мифов - от клонирования, science fiction до квазимистической литературы о разных тайных братствах, живущих под землей.
— Мне показалось, что в романе есть что-то от того, что называется киберпанком.
— Это влияния разных медий, разных футурологических идей, но главное - у меня было желание выделить стиль поведения людей 2065 года, их язык. Язык больше всего возбуждал. Конечно, это на самом деле чистый симулякр. Это нечестный роман, как впрочем и все остальные мои книги. Несерьезный роман.
— Я понимаю, что его нельзя воспринимать как футурологию, как предвидение будущего, но что касается языка будущего - он звучит крайне убедительно.
— Просто это сильно возбуждало. Я этот роман не очень хорошо вижу и мне интересны реакции и мнения других людей. Он напоминает мне кубик Рубика: у разных людей самые разные претензии и предпочтения в этом романе. Раньше так с моей литературой не происходило: либо человек принимал ее, либо нет. Я его очень быстро написал. Работал очень интенсивно - раньше я писал более спокойно.
— Для меня в романе кое-какие куски остались все-же непонятными. Например, со Сталиным в конце книги. Почему он все еще жив в середине следующего века, и каким образом финал связан с моментом инъекции голубого сала, когда его мозг разрастается до размеров Вселенной?
— Знаете, финал напоминает процесс просыпания человека. Когда он просыпается, то вспоминает сон. Но сейчас уже доказано, что сон весь разворачивается в момент пробуждения в какие-то доли секунды. Мы не видим снов, когда крепко спим. И время самого сна течет гораздо медленнее. И вот финал - он и есть главный сюжет этого романа. Все остальное - движение этого сна. Реальность - это молодой человек из будущего, готовящийся к балу. Ну а Сталин - может быть, это клон, просто очень точный.
— Среди прочего меня в романе поразил уровень фантазии, концентрация придумок.
— Я уже семь лет, после "Сердец четырех", не писал романов, только пьесы. И это - следствие паузы. Этакая игра мускулами. Поднимание тяжелого веса.
— Как я понимаю, книга имеет коммерческий успех, не сравнимый с прежними вашими работами.
— Первый тираж разошелся за три недели, а от второго осталась всего половина. Возможно, будет третий. Я и хотел, работая с языками массовой культуры, создать подобный прецедент. Если его покупают, значит эксперимент удался. Можно было бы написать такой же квазимасскультовый роман, тем не менее остающийся маргинальным. Собственно за что меня сейчас и упрекают маргиналы. Как им кажется, я начал писать попсу.
— Чисто идеологический подход.
— Они не понимают, что меня всегда интересовали живые языки. Раньше интересно было играть с соцреализмом. А сейчас существует своего рода коктейль: достаточно почитать ваш журнал, особенно письма молодых читателей, чтобы почувствовать, что язык стал совсем другой, в том числе разговорный. Мне интересно двигаться именно в эту сторону. А они просто застряли в восьмидесятых. В одной из ваших статей я прочитал о нелюбви, как вы выразились, к "говнороку", и это запомнил. Это как раз про нашу ситуацию, когда все меняется, а люди продолжают любить "говнорок".
— В музыкальном контексте это занимает то же самое место, что русская классическая литература: Толстой, Достоевский...
— Я сейчас живу в Японии. Японские слависты дали мне послушать "Аквариум". Я не смог слушать ни одной песни, так там было много злобы дня. Удивительно, как из них (из кого? славистов?) все ушло вместе с восьмидесятыми, ничего не осталось. И музыка плохая, и тексты плохие.
Надо сказать, что у меня в иерархии ценностей музыка всегда занимала первое место, потом было кино, а затем уже шла литература. В литературе я больше всего люблю сам процесс, вот он вне всего. Музыка сильнее других искусств, потому что она менее всех зависит от материального. Она в голове звучит. Роман все-таки не может звучать в голове. Мамлеев мне рассказал, что его отец, известный психиатр, еще в 20-е годы наблюдал пациентку, молодую девушку-шизофреничку, которая знала наизусть роман "Идиот" и могла воспроизводить его с любого места.
— А какую музыку вы слушаете?
— Теперь очень разную. У меня достаточно музыкальная семья: жена преподает фортепиано, дочка учится в консерватории, и сам я люблю играть иногда. Люблю очень разное, это зависит от моей физиологии. Могу утром слушать Вагнера, днем - Бьорк, вечером - какое-нибудь ретро, танго. В общем, неустойчивый вкус... Сейчас я слушаю китайский рок. Любопытно, как там сейчас повторяется наша ситуация 80-х, есть уже очень профессиональные группы.
— А откуда у вас информация об этом?
— От китайских студентов и аспирантов, которые учатся в Токио. Я всегда интересовался Китаем, хотя никогда там не был. Они дали послушать. Сказали, что у них уже есть и китайское техно. Тоже интересно.
— Как вы оказались в Японии? Это какой-то грант?
— У меня в Японии вышло две книги. Профессор-славист Токийского университета иностранных языков, который перевел "Роман" на японский, совершенно неожиданно сделал предложение вести семинар по русской литературе и русскому языку, на целый год. Я сначала сомневался — долго все же, но потом согласился. И не жалею.
— Чрезвычайно интересно, что там и как. У нас туда мало ездят, ведь Япония - дорогая страна, и мы на самом деле очень мало знаем о ней.
— Это абсолютно марсианская культура, она существует как-то параллельно и Западу, и Востоку. С ней невозможно пересечься - будто хочешь прикоснуться к предмету, а он отдаляется. Наблюдать можно, но участвовать, войти в этот мир невозможно. Можно дружить десять лет с японцем, но ты никогда не будешь занимать для него обычное человеческое место. Ты всегда будешь для него не-японцем.