Интервью

Владимир Сорокин: «Все мы начинаем задыхаться от реальности мегаполисов – в том числе от Москвы»

Одному из самых ярких отечественных писателей наших дней исполнилось 55 лет.

По такому случаю обозреватель «Комсомолки» вспомнил свои давние разговоры с юбиляром в Иерусалиме

Владимир Сорокин однажды сказал, что любит вслушиваться в чужие разговоры: его завораживает речь других людей. Похоже, он относится к будничным обрывкам чужих фраз, как к архитектурным сооружениям, и рассматривает их с таким же увлечением, как другие рассматривают соборы и небоскребы. Он живет чужой речью: ловит возникающие в воздухе здания, разламывает их на кусочки и встраивает в свои невероятные башни.

Впрочем, у Сорокина и без них полно строительного материала: он знает и чувствует русский язык, как немногие среди современных писателей. У него для русских слов есть специальный волшебный хлыст.

* * *

Существует особенная порода гениев, которые врубаются в литературу с ходу, без подготовки, и кажется, будто без юношеских неудачных попыток. Первыми рассказами Сорокина были великолепные «Заплыв» и «Падеж». Хотя к «Падежу» он сейчас относится слегка снисходительно, вскользь говоря что-то о подражании Набокову и Кафке.

В 25 лет он написал «Норму» - уникальный роман о советском строе, в котором очень живые, даже в чем-то милые граждане ежедневно обязаны были жрать дерьмо и относились к этому с классической русской печалью – неприятно, но что ж делать, приходится. Одновременно он писал сборник рассказов «Первый субботник», вслед за этим сочинил издевательскую «Тридцатую любовь Марины», где взорвал уж заодно и язык, и страдания отечественной интеллигенции: героиня – лесбиянка и диссидентка, творившая намазы на портрет Солженицына и метавшаяся в поисках смысла жизни, парадоксальным образом нашла его на советском заводе, в единении с существующим строем.

Сорокин не очень любит людей. То есть он утверждает, что любит (и он убежденный христианин), но, похоже, для него единственный путь к тому, чтобы пожалеть и полюбить людей – рассказать про их слабость и их недостатки, описать убожество существ, которых он в «Льде» обозвал мясными машинами, существ, бесконечно жрущих и какающих, пустоголовых, не пытающихся даже вникнуть в окружающий мир, полный жестокости и похожий на сон. Как любой серьезный писатель, Сорокин пытается осознать смысл этого сна – и раз за разом у него ничего не выходит.

Это по-прежнему мир, в котором ты неизбежно становишься рабом навязанной тебе нормы. Мир, в котором любые нравственные установки трещат, стоит на них чуть-чуть надавить. Мир, в котором человека можно заживо сварить в подсолнечном масле (эта сцена есть в его последней на сегодня повести, «Метели» - и не Сорокин автор этой идеи, так когда-то поступали с фальшивомонетчиками в Лондоне). Мир, в котором полно лжи, зла и глупости, мир, который вместе с его словесными выделениями надо взрывать, взрывать, взрывать, взрывать, взрывать, используя в качестве детонатора ту языковую смазку, которой этот мир ежедневно и постоянно пользуется.

* * *

Однажды я встретился с Сорокиным на книжной ярмарке в Иерусалиме. В его присутствии я, пожалуй, вел себя как робкая гимназистка рядом с Бальмонтом. Но, думаю, это простительно, если иметь в виду, что все остальные мои любимые писатели давно умерли.

Владимир Георгиевич человек приятный, интеллигентный. Но говорить с ним я мог, только предварительно выпив пару стаканов вина. И Сорокин просто начал от меня шарахаться. Мне до сих пор очень стыдно.

В какой-то момент мы ехали в микроавтобусе из Иерусалима в Тель-Авив. На сиденье перед нами сидел тихий Дмитрий Пригов, замечательный поэт и друг Сорокина (через полгода после той поездки он умер). Было темно. Дорога заняла час. Я достал диктофон, подсунул его Сорокину и начал задавать вопросы.

Это интервью тогда, в 2007 году, так и не вышло и даже не было завизировано. Оно обрывочное, вопросы в нем навеяны проносящимися за окном пейзажами. Но читателям, думаю, все равно будет любопытно…

- Мы обошли множество святых мест. Гроб Господень, Голгофа, храм Рождества в Вифлееме. Не мелькнула ни разу мысль - Христос родился совсем не в том месте, перед которым преклоняют колени тысячи паломников…

- Нет, у меня таких мыслей не мелькает. Это же, собственно, символ веры. Как христианин, я просто верю в это место, и для меня оно – святое. Помимо прочего, эти места – намоленные, что очень важно. Намоленность создает энергетическое наполнение.

- Иерусалим, как место энергетически наполненное, на вас сильно действует?

- Это потрясающий нервный узел на теле Зели, здесь невероятное напряжение. Для меня загадка, как могут здесь жить обычные современные люди. Я просто не понимаю, как такое количество святынь - да и просто старых камней - можно совмещать с ежедневным приготовлением пиццы и стиркой белья! Это противоречие очень чувствуется.

Вообще у меня была теория, по которой каждый город – как женщина: или отдается тебе, или нет. Можно ведь прожить в Москве двадцать лет, так и не познав ее. Я прожил в Токио два года, но этот город так мне и не отдался. С Берлином было проще – понадобилось несколько месяцев. С Иерусалимом и с Тель-Авивом мне тоже куда проще, чем с Токио.

- Ваши книги иногда очень похожи на сны.

- К счастью, я редко вижу сны, которые запоминаю. И совершенно не вижу вещих… Но вообще-то само наше существование в мире подобно сну. В большинстве книг я описываю сновидческие миры, которых не существует. Когда-то любил реалистическую литературу, но сейчас изменяю ей как писатель и читатель. Просто нынче все мы начинаем задыхаться от реальности мегаполисов – в том числе от Москвы. Она нас пугает, она сгущается. В ней все меньше места для сказок; их поставляют только Голливуд и литература, которую читают все меньше. Но ведь две самые популярные в мире книги – “Гарри Поттер” и “Властелин колец” – сны. Вот что симптоматично!

- Есть еще третья «самая популярная» книга - “Код да Винчи”.

- Ну да, есть. Но это не сон, и даже не сказка: просто спекуляция на апокрифах, цепь легкомысленных умозаключений. Если угодно, мне в этой скучной книжке не хватило как раз сновидческой убедительности. К тому же у Дэна Брауна на редкость дубовый язык, в отличие от того же Толкиена.

Он утверждает, что у Иисуса были дети… Да у Иисуса было ТАКОЕ, что он воспринимал человеческий мир вообще несколько со стороны. У него было совсем другое отношение к нормальной человеческой жизни.

- Кто для вас Иисус?

- Посланник высших сил, который своим подвигом привнес в нашу жизнь одну очень важную максиму: “Милости прошу, а не жертвы”.

Буквально сегодня, когда мы ездили на Мертвое море, экскурсовод рассказывала про существовавший в древнем Иерусалиме ритуал: жрецы символически собирали человеческие грехи, потом символически переносили их на козла и выгоняли животное из города в пустыню со словами “Иди к черту!” Или другой, сохранившийся до сих пор обряд: хасид проносит над головой петуха и списывает на него грехи человеческие. А скольких животных вообще зарезали!..

Мне как христианину кажется дикой ситуация, когда люди пытаются повесить на безгрешное существо свои проступки и вину. Именно с фразы “Милости прошу, а не жертвы”, по-моему, началось христианство. Эта фраза – как атомный взрыв, расколовший и старые религии, и старый мир.

- Кажется, Флоренский говорил, что для него доказательство существования Бога – рублевская “Троица”.

- У меня как-то и сомнений не было никогда, что Бог есть. Я мальчиком инстинктивно верил в какие-то высшие силы, понимал, что есть загадка, которая нас окружает. Но веру для себя я открыл в двадцать два года, а в двадцать пять пошл в Новодевичий монастырь и крестился.

Да, есть различные доказательства бытия Бога. Но мне кажется, что главное доказательство – существование этого мира. Существование атома, например! Нам курс физики в институте читал спивающийся ученик Ландау; его рассказ об электронных орбитах и о конструкции атомного ядра и оказался для меня лишним доказательством бытия Бога. Модель атома ведь повторяет модель Солнечной системы. Что вверху, то и внизу!

Я уверен, что мы абсолютно одни во Вселенной. В этом - чистота Божьего замысла. А Христос - повод, чтобы человек задумался, о том, что мы одни в этом черном пространстве, и изменил свое сознание.

- В ваших книгах – скажем, в “Сердцах четырех” – хватает необыкновенно жестоких сцен. Многим после такой повести трудно представить, что ее автор – православный христианин, который ходит в церковь.

- Во-первых, я не очень воцерковленный человек, и не регулярно посещаю храмы. Церковь все-таки – это то, что люди придумали. Христос говорил, что наступит время, когда молиться можно будет везде – не обязательно в храме.

А конкретно в “Сердцах” меня мучительно волновал один вопрос: что такое насилие? И я постарался как-то выделить энергию насилия в чистом виде. Кто-то скажет, что это мерзость, о которой не нужно писать. Один приятель давно мне сказал, что это его любимая книга. Я удивился: почему, она ведь довольно тяжелая? Он ответил: “Понимаешь, у меня работа суетливая, она не всегда приносит мне удовольствие, я устаю… А потом прихожу домой в мизантропическом настроении, читаю “Сердца” – и они на меня действуют, как душ Шарко. Это меня отрезвляет, и я прихожу в себя”. Вот одно из оправданий подобной литературы: человек более внимательно начинает разглядывать мир, в котором он живет.

Я ненавижу насилие, оно не вызывает у меня ничего, кроме отвращения и тошноты. В ранних рассказах, вроде тех, что собраны в книге “Первый субботник”, речь шла скорее о насилии советского дискурса над человеком. Эти рассказы взрывали дискурс.

А “Голубое сало” – о другом, это книга о сознании человека ельцинской эпохи, о 90-х годах. Это паденье на землю осколков великого мифа. Сгнив изнутри, рухнул Советский Союз – фантастическое, одновременно красивое, уродливое и ядовитое дерево. “Голубое сало” – перемешанные обломки фантастического советского витража и осколки рухнувшего советского утопического языка.

- Вы говорили, что русские живут либо прошлым, либо будущим.

- Это абсолютное неумение жить сегодняшним днем! Это жизнь в непрерывной растяжке, когда разъезжаются ноги: одна едет вперед, другая назад. Только сейчас появилось поколение, которое начинает осознавать современность как данность. Ни поколение моих родителей, ни мое поколение этого не умели. Либо на что-то надеялись, либо о чем-то мучительно вспоминали. Это связано с русской метафизикой и с российским государством.

“День опричника” – во многом реакция на ту Россию, где мы живем. Россия – удивительное место для гаданий о будущем. У нас оно – tabula rasa, “чистая доска”. Никакая власть не может предсказать, что в России будет через пять лет. Я тоже не могу. Но фантазии на эту тему для писателя – Эльдорадо!

В “Дне” я смоделировал будущее, о котором мечтают “патриоты”: чтобы Россия жила обособленно, в полной изоляции от тлетворного западного мира, и в этом нашла свою национальную идею. Но в такой ситуации Россия начнет развиваться не по спирали, а по кругу, и ее будущее окажется ее далеким прошлым. Это будет инкубатор для нашего родного феодализма.

Между прочим, один социолог недавно беседовал с молодыми чиновниками. И между делом спросил, нравится ли им “День опричника”. Оказалось, очень даже нравится! Вот только последняя сцена, в которой опричники устраивают гомосексуальную оргию, им пришлась не по душе. А вообще они считают, что в повести описано правильное устройство государства, и, например, с врагами России нужно расправляться именно так, как там написано. Один чиновник даже объявил, что называет свой мерседес не иначе как “мерин”, и в качестве брелка для ключей зажигания выбрал собачью голову и метлу. Пока, к счастью, они у него пластмассовые. Это я к тому, что нам не дано предугадать, как слово наше отзовется!

“День опричника” не отпускает меня до сих пор. Не могу отойти от этой темы и не знаю, что буду писать через полгода. (Через полгода Сорокин продолжил все ту же тему в «Сахарном Кремле», а затем и в «Метели». – Авт.)

- Вы много пишете о Китае. По вашим прогнозам, будущее принадлежит ему, и через 30 лет образованное население России как минимум будет бегло шпарить по-китайски.

- Это объективная реальность, разве нет? Существуют элементарные законы заполнения пустых пространств. Западная Сибирь во многом – пустое пространство, которое начинает засасывать в себя современный мир. Когда китайцы в наших западно-сибирских экономических зонах начнут жениться на русских девушках и оставаться на постоянное проживание, это уже повлияет на развитие России. Лет через двадцать там будут говорить на русско-китайском, а может, и только на китайском.

Для детей, которые родятся от русско-китайских браков, это будет хорошо, они будут красивыми. Хотя для некоторых “патриотов” это будет ударом.

- Мы беседуем с вами в Израиле - стране с ярко выраженной национальной идеей. Россия же блуждает в поисках ее формулировки.

- Возможно, когда-нибудь наши граждане смогут произнести фразу “государство – это мы”. Именно МЫ, а не чиновники в Кремле, мэрии или креслах губернаторов. Это и есть национальная идея, которая меня бы вдохновила. А то к государству у нас отношение сакральное; в результате мы всегда оказываемся в стране, которая требует от нас все новых и новых жертв. Этакий Молох, который пожирал целые поколения, жившие мыслью о светлом будущем.

- Ваши последние книги резко отличаются от того, что вы делали раньше.

- Потому что я изменился – и как писатель, и как человек. Я иногда вспоминаю фразу Льва Шестова: “Писатель умирает, когда у него появляется собственный стиль”. Другие, у кого стиль раз и навсегда сложился к двадцати пяти годам, так и едут на одной лошади - а мне интересно менять лошадей и получать от этого удовольствие.