Владимир СОРОКИН: «Я почувствовал, что сейчас пойду и просто-напросто убью его»
В своем последнем романе «День опричника» он описывает 2027-й год. В России абсолютное самодержавие. Попасть на завтрак к государыне считается великой милостью. Мавзолей снесён. Кремль покрашен в белый цвет. В аптеках продаётся кокаин по 2,50 руб., по городу носятся красные «мерины» опричников, а страна отделена от прочего мира Западной стеной.
Как он сам отметил в одном из интервью, Россия уже строит такую стену, она повернулась назад, к изоляции от Запада, в XVI век. Власть превратилась в чиновничий аппарат, который новому президенту не изменить, кем бы он ни был. Писатель задолго до последних выборов был уверен, что на них уверенно победит Дмитрий Медведев и символично станет главой «медведя», доселе спавшего в берлоге и видевшего беспокойные сны.
Жаль, конечно, что не довелось побывать в его загородном имении, где, по рассказам посвящённых, идиллический покой способны нарушить разве что дети его покойного соседа Артёма Боровика, гоняющие на квадроциклах. Там в углу гостиной стоит рояль, а на рояле – старинный канделябр и мотоциклетный шлем с трещиной, спасший ему жизнь в дорожной аварии.
С неё, пожалуй, и начнём наш конкретно-конкурентный разговор.
– Владимир Георгиевич, на Боровском шоссе вы попали в серьёзную автомобильную аварию. Это что было? Уж не покушение ли?
– Нет, это было круче. Столкновение с русской метафизикой. Я живу за городом, в Подмосковье. Мне на пятидесятилетие режиссёр Иван Дыховичный подарил большой скутер. И я его полюбил. Мы с ним подружились, стали даже разговаривать между собой. И я ездил на нём...
– Подружились со скутером или с Дыховичным?
– Со скутером, конечно. А с Дыховичным мы старые друзья. Я в тот злополучный день съездил на рынок, купил фруктов для своих домашних и возвращался по практически пустой дороге. И вдруг на меня налетает и сбивает откуда ни возьмись появившийся «КамАЗ». И уезжает. Вот – вся история...
– Когда это случилось, помните?
– Память, слава Богу, не отнялась. Это было ещё седьмого сентября.
– И что вы думаете обо всём этом? Загадка, от которой гадко?
– Выдвигались разные версии, в том числе и такая, что это всё было устроено нарочно. Но я просто думаю, что сидевший за рулём человек либо откровенно плохо водит, либо это какой-то хулиган, который ненавидит скутеристов.
– В любом случае он не в ладах ни с совестью, ни с головой. Он уехал, он скрылся с места происшествия. Он совершил уголовное преступление.
– Да, уехал, даже не поинтересовавшись, живой ли я.
– Возбуждено уголовное дело?
– (Грустно улыбается). Знаете, мне несколько раз звонили из так называемой ГАИ, из милиции. Но я думаю, что они просто боятся за это браться, потому что на их сленге это всё называется «глухарь».
– Но ведь «КамАЗов» в Подмосковье не миллион!
– Дело в том, что они все одинаковые, чисто внешне. И найти такую машину среди моря близнецов просто нереально. У нас ведь дороги очень мало где оборудованы камерами.
– Постараетесь забыть это всё?
– А я уже. Чем хорош организм человеческий? Я вот помню, например, как очень даже красиво падал. А всё остальное память как бы вытеснила из себя. Это механизм такой защитный включился. Так что я избавлен от мук воспоминаний. Но теперь во мне титановая пластина и восемь шурупов. Это обязывает…
– Не знаю, с юморком или «на полном серьёзе» вопрос: это как-то отразится на вашем творчестве?
– Да вообще всё отражается на творчестве. Даже чирикание воробьёв за окном. Отразится и это, наверно. Надеюсь, что с куском титана внутри я буду писать твёрже. (Улыбается.)
– А что сказала по этому поводу ваша жена? Утешала?
– Ну как что? Она – человек, который приехал туда сразу же и увёз меня домой. Она в курсе всех событий, даже лучше меня. К счастью, всё это в пяти минутах от нашего дома произошло. В противном случае не уверен, что обошлось бы благополучно.
– Сейчас со здоровьем у вас всё нормально?
– Да вроде ничего. Я всё-таки стараюсь вести здоровый образ жизни.
– В чём это заключается?
– Я понимаю, что все беды писателя идут от письменного стола. И стараюсь двигаться. Зимой каждое утро хожу по снегу. Причём хожу голым. В общем, пытаюсь отвлекаться.
– Лев Толстой ходил по сырой земле, получая энергию, а вы, значит, по снегу…
– Я очень люблю Толстого, это один из «моих» писателей. Вот как вы думаете, кстати, сколько у него было гектаров земли в Ясной Поляне?
– Я знаю только, что весь Ватикан – это всего 44 гектара…
– Тысячу гектаров Толстой имел! Так что есть чему завидовать… Снег – наше богатство, как и нефть, и газ. То, что делает Россию Россией в большей степени, чем нефть и газ. Снег мистифицирует жизнь, он, так сказать, скрывает стыд земли. Я лучше пишу зимой. К тому же я могу писать, только когда дневной свет. И эта синева за окном — она очень возбуждает. Вообще, когда холодно, у меня обостряются все человеческие чувства.
– Когда, как вы говорите, «ходите по снегу», о чём-то, вероятно, и мирском задумываетесь. Не всё же о сугробах. Так вот, есть ли в мире сейчас что-то такое, что вас как мыслителя, как писателя действительно тревожит, раздражает, не устраивает?
– Раздражает-то многое. Прежде всего, конечно же, нарастающая дебилизация масс. Это повсеместно. Но, наверное, в этом есть какая-то своя закономерность. Ещё Ницше писал: «Я покажу вам последнего человека. Последний человек размножается как блоха, смотрит на звёзды и спрашивает: «А что такого?» Но то, что действительно тревожит, – это происходящее сейчас в России. Мы опять поворачиваемся…
– …лицом к красному восходу?
– В сторону «совка» всё-таки. Я это всё проходил. И я по-настоящему ненавидел совок. Мои первые литературные вещи – это как раз такая реакция на советскую действительность. Если это опять вернётся, пусть и в каких-то новых формах, то это будет невероятно печально.
– Ваш судьбоносный отказ от вступления в комсомол – действительно был сознательный акт? Или просто так карта легла?
– Это чисто моё решение. Я ведь тогда уже не зелёным юнцом был и отдавал отчёт своим решениям. Это уже была моя достаточно взрослая пора. Я пошёл работать в журнал «Смена» уже, в общем, повидавшим жизнь. И там они меня стали уговаривать.
– Руководство редакции? Типа у нас, в таком идеологически выдержанном журнале, негоже работать некомсомольцу?
– Да, да, да. И я год их кормил обещаниями. Потом они устроили мне финальную сцену штурма… И я оттуда ушёл.
– А с чего начинался ваш цивилизованный антисоветизм?
– Дело в том, что, к счастью, я очень рано попал в круги умных и одарённых людей, которые занимались собственным творчеством. И имели своё мнение на окружающую действительность. И они на многое открыли мне глаза. Это, кстати, покойный Дмитрий Александрович Пригов. Это Эрик Булатов. Это Лидия Чуковская. Это художник Илья Кабаков… И потом, я раньше ещё, в институте, очень серьёзно увлекался рок-музыкой и сюрреализмом. Я вообще полагал, что пойду по художественной части. И рок-музыка, и сюрреализм – это феномены свободного общества, два таких роскошных цветка, которые не могли вырасти в подполье.
– Рок и сюр – это Запад. У нас всё это было вне формата. От этого тоже вырабатывалось отвращение к совку?
– Конечно. Безусловно, я предпочитал «Led Zeppelin» Эдуарду Хилю, Иосифу Кобзону и…
– …и Муслиму Магомаеву?
– Ну, Магомаев хотя бы ещё и оперный певец был. А я любил оперу, на самом деле. А вот «Uriah Heep» для меня действительно лучше «Самоцветов». И через всё это тоже проникала идея демократии. Люди должны жить так, как они хотят, а не так, как за них решают.
– Одно дело – не соглашаться, но всё же идти с толпой в тот же комсомол, а другое дело – в такой стране, как Россия, писать такие невероятные, невозможные и «возмутительные» вещи, какие удаются вам. Совсем недавно у нас все застёгнутые ходили. И вот вы – со своей эпатирующей прозой. В конце концов, не страшно ли было? Ведь у нас замочить могут и за меньшую «крамолу». Здесь же поистине ядерные фобии…
– Вы знаете, я как-то очень рано понял, что если человек начинает писать в России, то он может делать только одно: либо писать, либо не писать. Иного не дано. Если ты боишься, ну не пиши тогда. Но эта страсть развилась намного сильнее меня.
Безусловно, были годы тревожные, допустим, восемьдесят четвёртый, когда начались обыски у моих друзей. Меня доставляли в милицию. Кагэбэшник разговаривал со мной. Вообще не пахло никакой перестройкой тогда. И казалось, что всё, п….ц, будет хуже и хуже, начнут с обысков, потом навесят дел. Но, опять же, у каждого человека, безусловно, есть свой ангел-хранитель. И надо ему доверять. В ряде ситуаций некие силы меня спасали.
– А что за лейтмотив допроса от КГБ?
– Это было вообще замечательно. Доставили меня в районное УВД. И там оперативник, начальник следственного отдела, майор, мне заявляет: «Владимир Георгиевич, в вашем районе произошло мерзкое преступление – изнасиловали малолетнюю. Мы ищем уже полгода этого мерзавца. Показали фотографию вашу, и девушка признала вас!» Я сижу подавленный и думаю: «Что же сейчас будет?» Ведь какие времена тогда были! Это умер уже Андропов, и стало ещё хуже тогда, при Черненко. И был тогда такой крутой деятель – Федорчук. Он посадил вообще всех, кого только можно. И я подумал: «Сейчас войдёт эта девушка – и всё для меня будет решено. Либо всё-таки они пугают». А я люблю в шахматы играть. И шахматы всё-таки учат необходимой выдержке. Я подождал. А он как-то обмяк, затушевался: «Ладно, с вами сейчас поговорят», – и вышел. А зашёл совсем другой человек – в цивильном костюме – и представился сотрудником госбезопасности. Я говорю: «А что это было здесь только что?» – «Это у них как бы для профилактики».
– Испугали с тонким намёком?
– Вероятно, так. А у меня как раз роман «Очередь» лежал в парижском издательстве «Синтаксис». И он вот-вот должен был выйти. Я терялся в догадках: знают ли они про «Очередь» или нет? Оказалось, что, к счастью, об этом они даже не подозревали.
– С времён тех дальних – да в наши радостные дни. На ваших дочерей никак не распространяется разнообразная известность отца?
– Вряд ли она им мешает. Они уже взрослые, старшей двадцать семь лет.
– Замужем?
– Старшая – да. Одна у меня альтистка, другая занимается документальным кино.
– Вы такой видный, импозантный мужчина. Видимо, и жена у вас красавица? Ухаживали за ней долго?
– Это сложилось как нечто фатальное. Случайно встретились. И буквально через несколько дней я понял, что Ирина – моя половина.
– И даже скажете сейчас, что вы такой однолюб, каких мало.
– Да, я однолюб. Но, так сказать, у меня в жизни были разные периоды, в том числе и богемный, когда действительно довелось пройти через многое. Разное бывает в жизни. Но мы как-то сохранили эту нашу привязанность и крепкую семью.
– Кто самая красивая женщина в мире? Обычно говорят, что «моя жена». А кроме жены?
– Безусловно, всё-таки моя жена. Дело в том, что я вообще очень люблю женщин. И у меня нет некоего эталона красоты.
– Типажи вообще отсутствуют? Может, хоть актриса какая вспомнится?
– Актрисы? Это как-то глупо получится. Иногда просто в жизни встречаешь кого-то и удивляешься, что это и внешне, и внутренне очень красивый человек, но его не замечают. Вообще у меня важные, судьбоносные события в жизни происходили при помощи женщин. Я познакомился с кругом андеграунда через зубного врача, которая лечила Эрика Булатова. Женщина открыла мне веру – я пошёл и крестился в 25 лет. И много таких событий случалось, которые удерживали меня от каких-то роковых шагов. Я помню, был тогда ещё студентом, и мы поехали в дом отдыха в Зеленоград. И там по-студенчески круто оттягивались. В результате возникла такая напряжённая ситуация, когда некий пьяный местный парень стал клянчить деньги. Я вмешался, возник конфликт, и он разорвал мне рубаху. Я был тогда нетрезв. И вдруг я почувствовал, что сейчас пойду и просто-напросто убью его. Ослепление какой-то сумасшедшей яростью случилось. И вдруг, как из-под земли, возникла женщина-уборщица. Её там вообще не было. Как ангел спасающий слетела откуда-то... (Смеётся.) И она меня остановила. Было у меня немало случаев типа этого.
– Можете ли вспомнить первый опыт жестокости в вашей жизни?
– Я вырос в таком обществе, где всё давило, начиная с родителей, детского сада, улицы… Везде шёл прессинг. Это же лагерь был, понимаете, где каждый день кого-то п….т, что считалось нормальным.
Вот одно из ярких впечатлений. Меня отец повёз в Крым. Сняли домик с персиковым садом. Я сорвал персик и слышу за забором странные звуки — то ли плач, то ли хныканье. Я заглянул за ограду, а там зять бил тестя своего, немощного старика. И тот спрашивает эту полупьяную скотину: «За что ты меня бьёшь?» Зять отвечает: «А просто так!» И вот это сочетание – с одной стороны, персика, неба роскошного, моря шевелящегося, запахов южных, цикад, а с другой – тупого регулярного зверства – осталось на всю жизнь. На уровне вытянутой руки.
– Всё равно вы не назвали ни одной красивой женщины по имени, кроме жены. Не будем, что ли, пытаться?
– Ну да. Раз уж сразу не вытанцовывается, незачем и напрягаться.
– Несколько раз вы намекаете, что некая предопределённость существует: ангел-хранитель, роковое стечение обстоятельств. У вас уровень религиозности действительно серьёзный?
– Дело в том, что я человек верующий, но я редко захаживаю в церковь. И мне как-то кажется, что не всегда нужно посредничество между высшими силами и человеком. Ведь и сам Христос сказал, что наступит время, когда люди будут молиться не в храме, а где хотят. Но я всегда чувствовал, что этот мир – не случайность. И мы не случайны. И в этом мире большая загадка существует. Наша жизнь, видимо, нам и дана для того, чтобы её разгадать.
– Но вы ведь всё равно знаете, как материалист по образованию, что цивилизация конечна, что придёт время – и не то что отдельный человек, а все-все-все обречены уйти в небытие, исчезнуть без следа.
– Вы знаете, ведь и у гусеницы, когда она ползает в траве, даже в мыслях нет, что можно подняться над этой травой и увидеть это всё – голубое небо, золотое солнце и так далее. Она окукливается и становится бабочкой. И совершенно забывает про свою гусеничную жизнь. Я думаю, что нас ждёт нечто подобное.
– А это не «гусеничная жизнь», что надо ходить на выборы, кого-то, куда-то и зачем-то выбирать? Или это нечто достаточно высокое, окукленное уже?
– Это… (Смеётся.) Я бы сказал… Это проза жизни.
– Вы обычно ходите голосовать?
– Если есть из кого выбирать. Я в брежневское время не ходил ни разу и вообще повторения его не желаю.
– По телевизору недавно писатель Ерофеев принципиально спорил с режиссёром Михалковым...
– Это я видел.
– Вы на чьей стороне?
– Витя – мой друг старый. Но мне кажется, что он был очень мягок с Никитой и слишком деликатен.
– Проблема, которую он поднял, была достаточно благородной: «Не делайте из президента России султана. Не надо подобострастно лизать его…»
– Да, да, безусловно.
– Вот вы Христа упоминали… Теоретически вы могли бы к его заповедям добавить хотя бы ещё одну, от себя?
– Там, в Библии, есть всё. Абсолютно всё. И не стоит ничего пытаться усовершенствовать.
– Там об экологии ни слова. Кстати, волнует ли вас то, что буквально за какие-то жалкие десятилетия здоровье планеты, формировавшееся миллиарды лет, подорвано уже необратимо?
– Это ужасно и дико. Этому нет прощения. Но меня утешает, что большая часть моей жизни уже прожита. И я видел ещё чистый снег, дышал свежим воздухом в Подмосковье, когда был мальчиком. Ездил в роскошные леса. Видел животных. Да и всё-таки на планете есть ещё неотравленный воздух.
– Просто не дотянулись ещё до тех мест великие преобразователи мира.
– Да, пока это спасает природу.
– А что можно сказать об «атмосфере» в литературе? Ерофеев в разговоре уже прозвучал. А как вам другие современники – Акунин, Пелевин, Дмитрий Быков, Лимонов? Кого-то из них вы считаете своим конкурентом?
– Если говорить о конкуренции, то ответить достаточно просто: то, что делаю я, не делает никто. У меня очень специфическая проза. И я вообще не чувствую конкуренции. А что касается перечисленных и, так сказать, великих имён, могу заверить, что я их всех уважаю. Если же говорить об идейной близости, то мне близко то, что делает Витя Ерофеев и что делал когда-то Лимонов, когда он ещё занимался только литературой. Ну, и Витя Пелевин тоже, конечно, молодец. Хотя не всё, что он делает, мне нравится.
– А Дмитрий Быков – это мода? И мода пройдёт?
– Я откровенно скажу, что это не самый мой любимый писатель. Кто-то любит Быкова, но это не я. Мне всё-таки нравится другое. Мне хочется каких-то тайн, литературной работы серьёзной…
– Среди собственных «детей»-произведений любимчики есть?
– Любимчики – это обычно последние произведения. В этом плане актуален для меня сейчас «День опричника». Люблю ранние свои вещи, но я редко что-то перечитываю.
– У вас очень чистая по структуре проза. Сам синтаксис вызывает почтение…
– Стараюсь.
– Это дар Божий? Или чертовски упорная работа над собой тоже?
– Я стараюсь прочувствовать прозу как музыку, как мелодию. Я ведь, в принципе, связан с музыкой, занимался в своё время, рос в семье музыкальной. Жена – бывшая пианистка, здесь тоже есть влияние. И ещё я люблю у других людей читать то, что сделано без фальши. Но это трудно объяснить подробнее.
– А из «классических классиков» всех признаёте?
– Да, конечно. Это ведь наш главный национальный бренд – русская литература. Как и русская водка. Я очень люблю Толстого, Гоголя. В принципе, люблю весь девятнадцатый век. Достоевского, конечно. Из более поздних – Набокова. Русская литература вообще-то очень цельна, но если говорить о золотом её времени, то это именно девятнадцатый век.
– Наверное, сейчас уже некогда много читать?
– Но я всё равно стараюсь выкраивать для этого время. И многое перечитываю с удовольствием. Вот сейчас – Тургенева. Купил его собрание сочинений и погружаюсь. Сейчас на его рассказах остановился. Когда самому не пишется, как раз неплохо перечитать что-нибудь.
– Одно из ваших увлечений – шахматы. Эта игра в последнее время обрела гигантскую проблему из-за внедрения в её суть суперкомпьютеров, просчитывающих миллиарды операций в секунду. Машины в корне видоизменили шахматы. Не грозит ли нечто подобное и литературе?
– Если задуматься: а что вообще такое – литература? Человек соединяет слова в предложения – и получается некая ткань. Ты можешь всё что угодно использовать при этом, в том числе и суперкомпьютеры… Но если ты не чувствуешь процесса, не понимаешь, как надлежит ткать этот ковёр, то ничего тебе не поможет.
– А объём творчества какого-то писателя вас никогда на поражал? Вы же знаете, сколько за день можете написать. И когда сопоставляете все эти пузатые тома на полках с собственной «производительностью труда»…
– Я немного пишу.
– Страшно или завидно не становилось, глядя на наследие того же Диккенса или Бальзака?
– Ну, Диккенс… Нет, мне как раз близки те авторы, которые написали немного, но хорошо.
– Как тот же Набоков?
– Набоков. Или Гоголь. Или Толстой. Нет, Лев Николаевич, конечно, много писал, но чистой прозы у него не гигантское количество.
– Может, назовёте какие-то самые характерные черты вашего характера?
– Негативные только. Я непоследователен, впечатлителен и слабохарактерен. Что, в общем-то, меня самого раздражает. (Смеётся.)
– «Слабохарактерный» – для меня это значит «не жестокий, не мстительный, не злопамятный». Это так или нет?
– Наверно, да. Этих качеств у меня нет, конечно. Но порой хочется больше жёсткости в отношениях с некоторыми проявлениями этого мира. Иногда хочется твёрдости, решительности.
– Но вам ведь и драться в юности приходилось. Неужели это не закалка?
– Нет, ну, к счастью, хоть что-то было, да! (Смеётся.)
– А какие-то причуды, хобби, увлечения для вас характерны?
– Я люблю шахматы, пинг-понг. Что ещё? Обожаю собак. Люблю с друзьями общаться.
– А не жаль, что был великий шахматист Гарри Каспаров – и вдруг он стал практически никаким политиком. Не пущают…
– Ну да, я знаю. Он человек достойный. Я за него болел ещё во время его эпохальных противостояний с Карповым. И за шахматной доской Гарри Кимович уже сыграл свою лучшую партию. А как политический деятель он не в лучшее время попал.
– На политическом поле слишком много чёрных клеток?
– Да. И чёрных фигур, я бы сказал, гораздо больше. Конечно, шахматист он классный был. Но против лома очень трудно играть в шахматы.
– Стиль одежды что-то для вас значит – по отношению к другим или к себе?
– Я очень быстро покупаю вещи, которые нравятся. Чувствую именно ту, которая мне подойдёт. Но у меня нет какого-то специального стремления в этом отношении, я не акцентирую внимания на данной теме. Пошёл я вот вчера на концерт Плетнёва и потом уже понял, что приехал без пиджака. И неудобно даже стало: классическая музыка всё-таки….
– Есть такая современная тенденция – «метросексуализм»: денди, щёголи, молодёжь педикюрится, маникюрится...
– Каждому своё, что ж...
– То есть это как одна из веток цивилизованного мира. И ломать её не стоит, пусть качается?
– Я вообще не сторонник ломать и что-то осуждать, если это не явно вредное явление. Пусть и маникюрятся себе на здоровье молодые люди, кому-то даже идёт...
– Алкоголь – вселенское зло?
– Был период, когда он был важен: 80-90-е годы. Важен в плане релаксации. Мы как-то говорили об этом с Юрием Витальевичем Мамлеевым. Он рассказывал про интеллектуальное подполье 70-х годов и признался, что года три был пьян каждый вечер. Я спросил, почему тогда алкоголь был так важен. Он ответил, что это была защита от общего кретинизма. Так что в России алкоголь носит характер своеобразного наркоза.
– В какой ещё стране, кроме России, вы могли или хотели бы жить?
– Я и жил периодически. Пожалуй, я мог бы останавливаться в Германии, у меня там друзей достаточно. Но жить там постоянно… Не думаю, что смог бы.
– Действительно ли есть «загадочная русская душа»? Или просто это издержки необустроенности и плохого климата?
– Для русского писателя, наверно, очень важно находиться в поле языка. Всё-таки Набоков хоть и много в этом плане хорохорится, но он страдал из-за этого. Примечал в предисловии к «Лолите», что «я написал мой лучший роман, к сожалению, не по-русски, а по-английски». Видимо, я всё-таки очень подвержен русскому влиянию, от местной ментальности завишу. Я питаюсь этим воздухом слов, русской реальностью насыщаюсь.
– А бывает, что вместе с подавляющим большинством народа вы попадаете в какую-то эмоционально-патриотическую струю? Допустим, такой был футбольный «сталинград» – Россия–Англия… Или то же «Евровидение». Как-то вы зажигаетесь, когда все вдруг объединяются, воодушевлённые общей идеей?
– Дело в том, что я равнодушен к коллективным играм. Футбольная и любая массовая истерия, истерия толпы для меня чужды. В общем, я не чувствую подобной солидарности. Толпа практически всегда безлика и примитивна.
– Зато персоны наши куда как колоритны, прихотливы и непредсказуемы. Хочу вас про Эдуарда Лимонова спросить. Вы с ним в чём-то даже похожи: два седых мэтра, оба с такими троцкистскими бородками, донельзя эпатажные… В любом случае, не уважать его нельзя.
– Нет, конечно. Я его уважаю как литератора.
– И ведь он очень странно поступил, уйдя в какую-то странную политику, ещё даже более странную, чем сейчас у Каспарова.
– Согласен. Но ведь у каждого своё. В конце концов, есть некая закономерность: когда русский писатель бросает писать, он начинает по-своему сходить с ума. Как Лев Николаевич, например, который начал пахать, учить малых детей азбуке, одеваться как простой мужик. А Лимонов подался в такую странную политику. Нет, ну а что невероятного? Байрон вообще пошёл воевать. Каждому – своё.
– Но вы-то далеки ещё от подобной метаморфозы? Ещё не всё вспахали на литературной ниве?
– Мне пока пишется, знаете. Я не собираюсь изменять литературе. Пока не собираюсь.
– А что может послужить для вас стимулом вдохновения? Хотя бы хороший сон? Или это вообще не регулируется никак? Было плохо, сел – и пошло хорошо?
– Это абсолютно мистические вещи. У тебя могут быть замечательные идеи, ты прекрасно чувствуешь себя, нет никаких отвлекающих дел, ты садишься – и ничего. А может буквально «прорвать». После «Сердец четырёх» я семь лет не писал романов. Какие-то рассказы, какие-то пьесы, сценарии… И я не думал вообще писать роман. И вдруг неожиданно совершенно… Я сидел – это было под Берлином – в уютном уединённом месте. И просто скучал у окна, возле которого росли ель и сосна. И я увидел там белку. Белка бежала сначала к сосне, а потом – раз – прыгнула на ель и стала быстро-быстро карабкаться по ней, ну просто как бы покатилась вверх по дереву. И у меня в голове что-то вдруг буквально щёлкнуло – и я сел писать «Голубое сало».
– Работаете в основном за компьютером? От руки ничего не пишите?
– Нет, некоторые вещи приходится делать рукописно. В «Сале» я тексты клонов прописывал как раз от руки, чтобы сохранить их аутентичность.
– А когда началось ваше «большое писательство»? В школе свой литературный дар вы уже ощущали?
– В школе я написал настоящий эротический рассказ. Это получилось так легко, что мне потом даже стыдно было подписывать его своим именем. И я сказал, что перевёл его с английского. Никто ничего не заметил! (Смеётся.)
– Ходил по рукам, наверное, рассказ этот? Тогда ведь «клубника» дозволялась разве что от Мопассана.
– Да, рассказ разошёлся. И даже исчез. Но мне, повторюсь, показалось, что очень легко далось мне это ремесло. И на время потерял я интерес к сочинительству. А уже потом написал охотничий рассказ.
– Прямо как Тургенев…
– Просто у меня дедушка лесником был. И я весь охотничий мир хорошо знаю. Вот и написал охотничий рассказ.
– Но хотя бы где-то в подкорке имели в виду Ивана Сергеевича?
– Ну, конечно, я подражал русской литературе. А как иначе? Поначалу это же естественно.
– В школе отношения с родной литературой были «родными»?
– У меня литература всегда шла легко и хорошо. И я по-настоящему её любил. Я очень рано прочитал Гоголя, например. Когда ребята ещё читали Майн Рида… Я не любил ни Майн Рида, ни Фенимора Купера – у них тайны для меня не было. Какие-то события, убийцы… А вот у Гоголя «Вий» – такой интригующий, «Страшная месть» – загадочная, полная мистики… Уэллса я очень любил. Литература и как сугубо школьный предмет давалась мне легко.
– Вы ещё и автор киносценариев. А любите ли кино как зритель?
– Да, обожаю просто.
– Пару-тройку фильмов, может быть, назовёте?
– Легче назвать режиссёров. Я люблю Хичкока, Эйзенштейна, Кубрика, Линча.
– А из отечественных?
– Близки мне Зельдович, Дыховичный, Хржановский. Жду от них продолжения.
– Внешне вы похожи на актёра…
– Когда я был мальчиком, то очень любил изображать соседей, друзей, актёров. Но очень сильно заикался и разговорился только в студенческие годы.
– Стеснялись говорить?
– Да, был некий барьер. И я не любил выступать публично: возникали проблемы, когда надо было доклад какой-нибудь делать, – просто сумасшествие какое-то.
– Но желание выступать оставалось?
– Да, и больше всего удавались пародии на Брежнева. В студенчестве – а я окончил нефтяной институт имени Губкина – у нас была такая виртуальная группа ТК («Тормоз коммунизма»), где мы резвились на этот счёт.
– Интересно, у вас есть какой-то основополагающий афоризм?
– Живи и давай жить другим. И ещё: не умирай раньше смерти. Это многое значит.
– Не торопись «туда», оно всегда успеется?
– Нет, нет. Не торопись делать печальные выводы. Всё ещё может измениться.
– А если попытаться осмыслить смерть? Когда роковой час нагрянет, в идеале следовало бы принять это всё философски и, желательно, легко и красиво?
– Полагаете, у вас будет время всё это осознать и исполнить?
– Чем же утешиться бедному атеисту? В раю ведь даже телевизоров нет!
– Но вы же на земле не один жили. Что-то успели сделать. Это и должно утешать.
– Вы несколько раз упоминали о «мистике». А могли бы на посошок припомнить что-нибудь из этой оперы?
– Всего полно было, но что-то я не могу вспомнить так сразу. Хотя постойте… У меня был совершенно мистический случай. Я взял такси в Москве, еду. И вдруг вижу, что за рулём сидит… Виктор Пелевин. Таксист – один к одному просто. Пелевин вылитый! И эти его очки... Я сначала подумал, не пошёл ли Виктор подработать, набраться материала в народе. И думаю: «Да, бывает же». И замечаю, что он так в зеркальце на меня поглядывает. А я сзади сидел. Машина на светофоре останавливается, он ко мне тогда обращается: «Извините, можно вопрос задать?» Я говорю: «Да, конечно». – «Это вы написали «Голубое сало»? – «Да». – «Ну вот, а я ведь сразу угадал, с первого взгляда просто, что вы – Виктор Пелевин!»