Интервью

Обнять Метель

Автор "Нормы", "Голубого сала", "Ледяной трилогии" и "Дня опричника" на днях выпустил новую книгу. "Метель" написана как классическая русская повесть: некий доктор зимой, в метель пытается добраться до села, где вспыхнула эпидемия боливийской чернухи - страшной болезни, превращающей людей в монстров. Заболевших уже не спасти, но тем, кто еще не заразился, необходимо сделать прививку. И доктор везет вакцину. Нетрудно догадаться, что не довезет. О том, почему в России намерения всегда расходятся с конечным результатом, с Владимиром Сорокиным побеседовала обозреватель "Известий".

Известия: Если задаться целью в нескольких фразах пересказать вашу повесть, то получится примерно следующее: ваш доктор Гарин, немного чеховский персонаж, пытается сделать нечто хорошее...

Владимир Сорокин: Выполнить долг...

Да, выполнить долг, но ему все время что-то мешает - стихия, обстоятельства, собственные слабости. И к финалу он доезжает ни с чем. Зато его спасают китайцы. Если толковать совсем в лоб, то получается, что вы написали книжку про то, что русского интеллигента спасут китайцы...

Я не против такой интерпретации. А почему бы им не прийти и не помочь. Это часто случалось в русской жизни, когда иностранцы помогали. Вспомните Обломова. Из его беды - его же пытались обмануть, женить и разорить - ему помог выпутаться Штольц.

Да, замерзших путешественников находят китайцы. Это внешняя сила, которая уже заявляет о себе как об участнике русской жизни.

То есть и в "Дне опричника", и в "Сахарном Кремле", а теперь в "Метели" не просто так у вас китайцы фигурируют? И если литература XIX века описывала ориентацию на Запад - Штольц немец, то теперь следует обратиться на Восток?

Сейчас Восток энергичнее и витальнее Запада. У Европы нет больше никакой экспансии. Она сама нуждается в помощи. А Восток энергетически активен и готов осваивать новые пространства. И если вы пообщаетесь с людьми из Восточной Сибири, то для них китайцы уже стали частью их жизни. И я не вижу в этом ничего странного.

Вы цитируете в своей повести едва ли не всех отечественных классиков, которые, так или иначе, касались в своих текстах мотивов пути и метели, - "Капитанскую дочку" Пушкина едва ли не дословно. Что такое метель у Пушкина - ясно, у Блока - тоже. А у вас?

Это и субъект, и объект. И персонаж, и сцена. И герой, и декорация - задник, на фоне которого происходит действие. Это стихия, которая определяет жизнь людей, их судьбу. Мне в большей степени хотелось написать не про государственное устройство, а про стихию. От чего здесь люди зависели, по-прежнему зависят и будут зависеть - это русская география. Это размер России, размер этих полей, во многом безжизненных, это затерянность людей в этих пространствах. И главный персонаж, порождаемый этим пространством, - Метель. А то, что происходит, - это могло происходить и в XIX веке, и в ХХ, я описал XXI...

А бунт вещей, который преследует персонажей на всем протяжении их пути, - не единожды ломающийся полоз, теряющиеся гвозди и прочие неприятности - с чем связан? Тоже с хаосом метели?

С метафизикой русской жизни и русского пространства. Я не могу сказать, что меня вдохновила на эту вещь литература, я не книгами обкладывался, когда ее писал. Одной из отправных точек стал рассказ моего покойного дедушки. Они однажды ехали зимой - это было еще до войны - из соседней деревни на санях. Началась метель, и они ночью заплутали, хотя ехать вроде было рядом. И всю ночь они рубили сани и жгли маленький костер. Так продержались до утра, а потом метель улеглась, и они поехали. А, например, в Норильске, когда начинается метель, люди не могут выходить на улицу. Даже выйти в магазин, потому что их утащит из города.

В повести бунт вещей - это, безусловно, бытовая неустроенность русской жизни, и в этом нет ничего нарочитого. Сколько я слышал рассказов о замерзающих зимой путниках, у них обязательно что-то ломалось. И в этом и есть метафизика места, в котором мы живем. Здесь многое сломано. Здесь сломана государственная машина, и ее невозможно починить - она то чихает, то глохнет. А уж что говорить о санном полозе. Он может треснуть в любую минуту.

На каком этапе сломалась государственная машина?

Если считать за идеал правление Грозного, то потом она начала ломаться. Но это же жуткая машина. Наверное, идеально она функционирует только во времена тиранов. Как она работает в рассказе Кафки "В исправительной колонии". Я сомневаюсь, что в России она вообще будет отлажена когда-либо. Во всяком случае, на мой век ее поломок хватит.

Тогда мы должны радоваться, что она неисправна: пока машина фырчит и кашляет, можно жить и дышать.

Это и есть наша русская жизнь. Вот все говорят о недавних терактах, собственно, к ним, как и к метели, надо относиться как к стихийному бедствию. Поломки всех этих вещей, плохие дороги и то, что зимой путники никак не могли найти дорогу, потому что она никак не обозначена и никому это не нужно - это и есть русская жизнь. Другой она не будет.

Вы постоянно повторяете "русская жизнь, русская жизнь". В чем она? В отсутствии вешек на заснеженной дороге?

Это неучтенность человека. Если посмотреть на сталинские высотные здания - это вроде жилой дом. Но внешне ты понимаешь, что это некий государственный монумент, а человеческий размер не учтен. Россия - это громадная белая медведица, в шерсти которой обитает население. Она большую часть жизни спит, а потом просыпается и начинает чесаться. И это самое страшное время. И мы заложники этих размеров, пространств. Если вы поедете по Сибири на поезде, то увидите, что едете и едете, лес и лес - и никого. И эта человеческая потерянность и порождает эти образы.

Если говорить о некой второй реальности, в которую время от времени погружаются ваши персонажи, то в какой-то момент доктор испытывает на себе действие нового наркотика, который так ужасен, что жизнь ему потом кажется праздником. Вы что, устали объяснять журналистам, что вы не наркоман, и решили прописать это в книге?

Мне захотелось пофантазировать на тему наркотиков будущего: а почему бы им не стать ужасными по воздействию, чтобы разбудить в человеке наркотическое отношение к реальности. Что торчать надо на этом. Наверное, это тоже помогает людям как-то выживать в этих пространствах. После своего трипа доктор обнимает Метель, объясняется ей в любви и готов ехать хоть на край света.

В тексте "Метели" вы на редкость сдержанны в игре с языком: повесть очень дотошно стилизована под прозу XIX века, но однообразна. Почему вы не позволили себе никаких экспериментов, деконструкции?

Я должен признаться, что по форме хотел написать классическую русскую повесть. Я поставил себе такую задачу. Может быть, она утопическая, может, постмодернистская, но я давно это хотел сделать. Я вообще к этому тексту подбирался давно, уже давно - еще когда писал "Норму", в некоторых рассказах. Написать повесть, во многом безнадежную, про зимнюю дорогу. Winterizer такой. Это то, что касается языка. А что касается деконструкции, то тут другая задача поставлена - это герметичная вещь. Как пирамидка. И я постарался ее тщательно отшлифовать.

У вас не только чуткий слух на разные языковые манеры, но и максимально широкий голосовой диапазон на их воспроизведение. Язык для вас - инструмент?

Я каждый раз становлюсь другим писателем - это мой принцип. Я выбираю героя и стараюсь подобрать ему адекватный язык... Даже не так. Я выбираю интонацию для истории. "Голубое сало" надо писать только таким языком, а "Очередь" - таким, а "Ледяную трилогию" - таким.

В "Ледяной трилогии" язык меняется.

Да, мутирует в зависимости от мутации героев. А "Метель" не могла быть написана другим языком. Это мой инструментарий - я им пользуюсь. Я могу себе позволить стать другим писателем.

А где тогда вы сам - Сорокин как он есть?

Я же не думаю в этот момент о собственной позе и собственном высказывании. Я думаю о вещи. Вот возьмите Набокова: есть "Дар", а есть "Лолита". Она же написана абсолютно другим языком, потому что там иного языка и быть не могло. Не сработало, если бы Набоков любовную горячку Гумберта решил описать монотонным, отстраненно-орнаментальным языком "Дара". А для описания состояние горячки, прозрачности мира, распадаемости его, зыбкости, мира как столкновения энергий и борьбы с невозможным и призраком краха - это идеальный язык. Именно поэтому эти вещи не получаются в кино.

Я пытаюсь определить интонацию, даю звучать вещи, и она мне сама говорит, какой ей нужен язык. Для "Опричника" нужна была энергичная лубочная стилизация, а "Метель" - это пространство русской литературы. Если вы сядете зимой в сани где-нибудь за Валдаем и поедете, в вас проснется не Брет Истон Эллис, а Некрасов или Тургенев.

Тут вопрос еще вот в чем - я потом достаточно легко расстаюсь с этими стилями. Писать вторую "Метель" я не буду и второго "Опричника" тоже. Если появится какая-то новая идея, я, наверное, дам ей свободное дыхание и постараюсь найти новый стиль.

А ваши колонки в журналах пишутся так же?

Там я выступаю не как писатель. Для того чтобы рассказать о собственных гастрономических предпочтениях или о том, что я думаю по поводу охоты или футбола, для этого не надо туда тащить весь инструментарий. Эти колонки - не моя сердцевина.

Не понятно, каким местом писатель пишет. Сын философа Франка рассказывал: он жил в Берлине, и за ним каждое утро заезжал один спортивного вида молодой человек. Они ездили на велосипедах играть в теннис, разговаривали, общались. И он признается, что в жизни не подумал бы, что это писатель. А это был Набоков. Так что вычленить писательскую субстанцию - это идея тупиковая. Это все становится видно позднее, в каком литературном приеме зарыто мое кащеево яйцо. И уж точно не видно мне.

Раз уж зашел разговор о приемах, то почти в каждом вашем тексте есть: коллективный или индивидуальный наркотрип и эротическая сцена в диапазоне от супружеского секса до изнасилования в очередь.

Возьму и напишу следующую вещь вообще без...

Мата, секса и наркотиков?

Да. Может, там будет рок-н-ролл тогда (смеется). Можно попытаться это объяснить некоей неудовлетворенностью окружающим миром. Но это вовсе не значит, что его хочется разрушить. Мне скорее хочется его раздвинуть и дополнить. В пространственном смысле и в эмоциональном.

Просто от разных людей я время от времени слышу вопрос: "Ты правда с Сорокиным знакома? Он в жизни такой же девиантный, как его книги?".

(Смеется.) Мне в начале 1980-х один художник, который прочитал мои рассказы, а потом мы познакомились лично, сказал: "Я думал, что автор - горбатый, подволакивающий ногу старик, безнадежный холостяк и отщепенец, который, прихлебывая водку из бутылки, бегает по помойкам от КГБ". (Хохочет.) А он увидел, что я - отец молодого семейства, живу в трехкомнатной квартире, достаточно благополучно. Ведь литература - это же не только самовыражение, но еще и мечты, некое фантазирование. Я же не писатель-реалист. Я всю жизнь описывал то, чего нет. Мне литературная фантазия дороже литературного правдоподобия. Мне Мамлеев дороже Солженицына.