Интервью

Правила жизни: Владимир Сорокин

ВЛАДИМИР СОРОКИН
Писатель, 55 лет, Москва

Владимир Сорокин. Писатель, 55 лет, МоскваИногда я чищу зубы не правой — а левой рукой. Иногда их утром вообще не чищу. Современный человек города живет автоматически, как машина, — каждый день он совершает ряд автоматических движений — начиная от чистки зубов, одежды, еды, работы. Он также автоматически любит, ненавидит, общается с родственниками, с животными. Про зарабатывание денег я молчу — это вообще унифицировано. Я не хочу стать мясной машиной, я борюсь с этим: обязательно совершаю каждый день какой-нибудь зигзаг. Я перестал из-за этого даже путешествовать по европейским странам: западные города теперь слишком похожи друг на друга — езжу туда в основном по делу. Даже Африка уже цивилизованная. Остается Сибирь только — она не тронута. Это я серьезно.

Меня занимают лишь те люди, которые ведут себя не так, как современный человек — а лучше. Не являются автоматами. Меня возбуждает то, не имеет отношение к реальности. Кинг Конг? Нет, это не по мне. Большая обезьяна теоретически может существовать. А вот такого кольца, как во «Властелине колец», быть не может — и мне это очень нравится.

Чем хороша Россия? Тем, что это страна гротеска, для писателя — просто Эльдорадо. Какой-нибудь швейцарский писатель, он вынужден искать что-то мучительно, а здесь — пожалуйста: всё лежит на поверхности.

Столько дичи вокруг. Мы были с женой в Переславле. Было жаркое, пыльное лето. Там на территории монастыря стоял храм, где венчали. Из этого храма выкатила бандитская бригада, человек пятнадцать с ежиками на головах — все в смокингах и с бабочками. Только на ногах у них были ковбойские сапоги. Жених нес на руках невесту, и я увидел его левую руку, пухлую руку потомственного крестьянина: на мизинце рос вот такой ноготь. Это блатная традиция, это идет еще с довоенных сталинских лагерей. Блатные отпускали себе там ноготь, и это показывало, что он не работает. А вообще это из Китая: у китайских чиновников тоже были такие ногти, они даже чехлы на них костяные надевали. Это показывало ранг. Я думаю, ноготь попал в сталинские лагеря из Китая через Дальний Восток — и потом в Переславль.

Дэн Браун — этода-а-а, это супер. Это же чизбургер из христианства, апокрифов и многочего еще. Я прочитал «Код да Винчи». Ницше написал о последнем человеке: последний человек, тот, что останется на Земле, — он будет размножаться, как блоха. Он смотрит на звезды и спрашивает: а что это такое?

Я прошел через богему 80-х. Это Кабаков, Мухомор, Монастырский. Хороша была Москва. В отличие от Питера, где все варились в одном котле, в Москве существовали разные круги, которые не пересекались между собой. И можно было запросто путешествовать из одного в другой. Я через все это прошел — и опять вернулся к семейным ценностям, к осознанной и, я бы сказал, ответственной жизни. Ночной клуб? Запросто и там себя представляю.

Никогда с женой не тряслись над деньгами — может быть, поэтому они у нас долго и не задерживались. Продудонивали их. Если у меня деньги есть — это хорошо. Если нет — ну это тоже неплохо: начинаешь ценить всё сразу, начинаешь вспоминать разные моменты жизни, когда их не было. Нет, я не бедствую, но бывают полосы — я же все-таки не Акунин.

Дочки-близнецы — космическое явление. Представьте: два одинаковых человека перед вами сидят. Два человека, но одновременно и единый организм: они на расстоянии чувствуют, что друг с другом происходит.

Первый раз я влюбился во втором классе. Это была дачная история. А когда увидел ее в школе в форме — она мне сразу вдруг разонравилась. Она мне показалась такой же скучной, как и все там остальное.

В офисе есть особый эротизм — я это сам знаю: я работал в Японии преподавателем, работал здесь в журнале. Когда женщины затянуты в корсет корпоративной этики и забывают о женственности своей — в этом есть некая трогательность. Я жил в Германии какое-то время, и все думал: почему такое количество порнофильмов, где действие происходит в офисе? Потом понял.

Школа абсолютно ничего для меня не открыла. У меня от школы одни мрачные воспоминания, каким-то карманным Освенцимом она была — хотя я и учился в трех подмосковных и одной московской. Что помню? У нас была игра «Казнь через повешение». Это когда тебе нажимают на сонную артерию, и ты теряешь сознание. Еще я умудрился получить двойку на уроке рисования— хотя и профессионально тогда занимался рисованием, в музее Пушкина. Это потому что вместо натюрморта я нарисовал динозавра. Девочки мне в школе не нравились. Нет, мне нравилась одна учительница, надо сказать, но мы же были неразвиты тогда, и я постеснялся ей признаться. Хорошо было, только когда я сбегал оттуда через окно в туалете на первом этаже. Помню это чувство, когда ты вылезаешь в окно, спрыгиваешь, бежишь, и всё — за спиной.

Мне в детстве было не скучно, только когда я музыкой занимался — с частным учителем. Школьное пение — идиотизм: нельзя петь из-под палки, не все хотят петь.

Не вижу снов. Сны видят или те, у кого много свободного времени, или те, кто у кого стресс. У меня ни того, ни другого.

Последний раз «ого!» я сказал, когда прочитал «Гламораму». Ничего не открыв, Эллис создал библию гламура, где люди и вещи одинаковы, где между BMW последней модели и девушкой, сидящей в ней, — между ними нет разницы. И вещи даже больше, чем люди — они уже самодостаточны, а человеческое тело существует лишь для демонстрации этих вещей. А когда я читаю последний роман Пелевина или рассказы Толстой — я, конечно, отдаю им должное, но я не воспламеняюсь. Потому что вижу, как это сделано. Я сам писатель, я знаю, как делается современная литература— она создается за столом. С чем сравнить? Например, вы повар, и вам, скажем, подают тетерева в вишневых листьях — есть такое блюдо, я его умею готовить — или лобстера в коньяке. И через день вы его сами уже готовите.

Московский гламур — это новые голодные. Но это не голод по деньгам — а голод по вещам как абсолюту. 70 лет у нас, по выражению Бердяева, было изобилие идей и дефицит вещей. Сейчас, когда эти идеи умерли, их место заняли идеи вещей, то есть вместо марксизма сейчас — Kenzo и D&G. Но пока нет еще пресыщенности — а есть чувство легкой сытости. В глазах у всех — такая еще жажда, конечно. Это понятно: двадцать лет только прошло, это очень мало для такой огромной страны. И никого пока не рвет. В Европе тоже никого не рвет, но по другой причине — их вырвало в 68-м году, у них сейчас чистые желудки. И они уже не переедают.

Будни для меня отличаются от выходных только количеством машин на улицах. Но вообще-то я живу за городом.

Никогда не сообщу женщине, что она безвкусно одета, хотя и не люблю безвкусицу. Мне не хочется женщин обижать: они лучше мужчин — они впускают через себя жизнь, они не убили такое количество людей, как мы. Вот мужиков мне совсем не жалко.

Если мне интересен человек — очень быстро с ним сближусь. Я деликатный человек, но против всех этих поведенческих шор. Я не понимаю: как это так? В Америке не принято в глаза смотреть человеку. Это там даже чревато. Печально, что люди теряют непосредственность.

Я собственно в ледяной трилогии об этом говорю — показываю все как бы глазами братства света, которое ищет своих здесь. Но человечество все века было одинаково: люди боялись друг друга, и от этого великие войны, от этого изобретение адского оружия. Следствие — отчужденность.

Месяц назад зашел в метро — встречался с человеком, у которого не так много денег, чтобы подниматься. Метро не меняется: когда поезд стоит в туннеле — все, как и раньше, молчат. У меня в «Тридцатой любви Марины» она едет на завод с возлюбленным — поезд останавливается, молчание. Я помню это прекрасно. Человек, который начинал разговаривать — на него косились. Он что-то нарушал, и я понимаю что — вот эту разобщенность. Потому что она для этой толпы комфортна, а попытка контакта — это не комфортно. Это ужас современного человека. Марина говорит: почему молчим? Что мешает? Он, мудило полное, партийный, всерьез отвечает: Америка. Что мешает сейчас? Да в общем-то тоже самое.

Для меня главное, чтобы вещи были не противные на ощупь. Рубашка может быть с пальмами и с попугаями — не важно. Главное — чтоб не противная, с душой. Якак-топод Псковом на берегу озера нашел большой камень. Там лежал десяток камней, но мне понравился только один, я даже привез его в московскую квартиру. Я помню, как его поднял и понес до машины. Такие вещи я люблю — предметы, от которых идет тепло памяти.

Мне лучше покупать одежду в Берлине — я там все знаю, знаю, что мне нужно. Только не могу долго выбирать. И вообще не придаю одежде большого значения.

Часто вижу в европейских городах: идет пара  — очень симпатичный парень, немного женственный, и такая, будем говорить, мало привлекательная, но сильная, мужеподобная жена. Женщина и мужчина поменялись местами. В Москве — то же самое. В Москве очень много инфантильных мужчин — и это естественно. Сюда попадают сильные люди из провинции, такие мачо — они тут зубами и локтями прорываются к пирогу, выгрызают место себе. А их дети — им уже нечего делать, дети лишь всем пользуются. Я очень хорошо помню 70-е, золотую молодежь — это были очень инфантильные ребята. Я сам был такой. Но после того, как я женился, я осознал себя.

Почему все таксисты изводят себя радио? Им легче нажать кнопку радио, чем выбрать диск. Самое ужасное — это выбор, потому что он зависит от тебя, от твоей воли. Когда выбираешь пластинку, вещь, человека даже — это ответственность. И ты наедине с собой в этот момент- один. А не выбор чем хорош? Что выбирают за тебя — то есть ты чувствуешь себя ребенком, система выбора — она как бы мама твоя. Я рано понял идею выбора. В двадцать с чем-то летя одновременно состоялся как и муж, и отец, и писатель. И мы сразу с Ирой стали самостоятельно жить — в военном городке, отец Иры военный был.

Никогда не буду голодать. Во-первых, у меня две профессии: инженер-механик — я же закончил Институт нефти и газа  — и художник-оформитель. Во-вторых, я неплохо готовлю.

Люблю белый цвет. Белые штаны люблю. У меня в квартире все белое: стены, диван, двери. И мало вещей. Это мне помогает соблюдать равновесие. Можно сказать, что я хочу уюта  — я в общем-то уже не молодой человек, мне исполнилось недавно пятьдесят. Я хочу, чтобы каждое утро я мог заниматься работой в пространстве, которое считаю родным для себя, где живут родные люди. Но это в работе тишина хороша -вечером можно поехать к друзьям в ресторан. Есть в этом некая прелесть, когда общаешься в ресторане при общем оживленном гуле: бу-бу-бу-бу. Вот моя формула.

Если бы тюрьма улучшала качество письма — все бы писатели сидели. Мне один критик пожелал тюремного опыта. Только наивный человек может такое посоветовать. Это все равно, если бы я пожелал ему, как Белинскому, заразиться туберкулезом и научиться харкать кровью — чтобы как следует чувствовать литературу.

В профессии надо быть бомбой. Нельзя прилипать к чему-то уже сделанному — нужен взрыв, нужно расчистить себе место, и потом уже делать свое, новое.

Фотограф Мэтт Хойл