Критика

Путь моралиста

Новый роман Владимира Сорокина «Путь Бро» — скучный, затянутый, читать его в общем муторно и как-то странно. Витающий в воздухе вопрос: это что, по приколу или всерьез? Заявленная во «Льде» история 23000 Братьев Света, бывших прежде несотворенными световыми лучами, пробужденных падением Тунгусского метеорита и теперь ищущих воссоединения на погибель нашей планете и населяющим ее «мясным машинам», теперь приобрела генезис и личностную предысторию. Роман построен упрощенно-линейно и с явно выраженной ориентацией на «классическую» повествовательную модель. Авторская позиция тоже утратила присущую «Льду» многомерность. Похоже, играть в плюрализм, релятивизм и «постмодернистскую чувствительность» уже неактуально.

По поводу «Пути Бро» уже было высказано несколько соображений разной степени содержательности, но доминирующая интонация: «Новый Сорокин явился!». Новый — значит, с одной стороны, не шокирующий закомплексованного читателя обилием мата, фекально-генитальных и некрофильских наворотов, а с другой, не радующий читателя «продвинутого» тем же набором.

Это правда. Однако, в отличие от, скажем, Дмитрия Бавильского, я в упор не вижу в «Пути Бро» желания согреть читателя, покачать его на волнах сюжетности. Сорокин хочет быть по-прежнему жестким и на среднего читателя ему наплевать ничуть не меньше, чем ранее.

Задачу и оправдание нового, явно неудачного, романа я вижу только в одном: окончательно прояснить, что же имелось в виду всем предыдущим сорокинским творчеством, разом отсечь всю массу легковесных интерпретаций. Или, используя авторскую метафору, наконец-то достучаться ледяным молотом до читательских сердец. Получается плохо и не сразу.

Прежде всего, писательская манера Сорокина не так уж изменилась. Ходульно стилизованное биографическое начало «Пути Бро» совершенно не создает эффекта сопричастности юному герою — Александру Снегиреву. «Живой жизни» ничуть не прибавилось, а «литературной» пыли — не убавилось. Пространство словесного описания ставится под вопрос точно так же, как в рассказах из «Первого субботника» или в «Норме». (Здесь мне совершенно не хочется рассуждать, «умеет» ли в принципе Сорокин создавать реалистическую иллюзию соприсутствия и сопереживания. Если не умеет, значит, оно ему и не нужно.)

Далее выхолощенная стилизация перерастает в глобальное а-ля-толстовское «остранненное» описание в духе «Мясные машины страны Порядка, сев в свои железные машины и вооружившись мощными трубами, плюющимися горячим металлом, быстро продвигались на восток по стране Льда, уничтожая мясных машин и железных» (так в «Пути Бро» представлено вторжение немецких войск в СССР). Но тот же структурный принцип лежит в основе практически всех прежних сорокинских вещей: возьмем, к примеру, финальное растворение членораздельного высказывания в массированном наплыве газетного официоза («Тридцатая любовь Марины») или постепенный прорыв истерично-параноидального бреда в письмах Мартину Алексеевичу («Норма»).

Всякая речь в произведениях Сорокина — по определению чужая. За исключением тех сегментов, которые автор счел необходимым так или иначе выделить, и тем самым присвоить. В «Месяце в Дахау» и примыкающих к нему «тоталитарных» текстах, скажем, это были отдельные морфемы с вывороченным синтаксисом («наполне моего желуде червие обглодавше голову гретхен»), в «Пути Бро» Сорокин идет вширь: он позволяет себе присваивать не морфемы, но цельные слова, имитируя процесс лингвистического обучения. На это намекают многочисленные курсивы, рассыпанные по тексту: предполагается, что они десемантизируются, приобретая свойства витгенштейновского «индивидуального языка» — этакой «незаумной зауми» или скорее словесной иконы.

Земное слово не вмещает видимую сердцем правду. Отсюда — поиск неконвенционального, универсального «языка сердца», который выше разума: «Росло число сердечных слов, обретающих в наших сердцах. Язык сердца становился богаче от каждого разговора». Но и эта тема не является новостью для Сорокина. Уже ритуальный язык в «Насте» («NOMO вобью, NOMO вобью, NOMO вобью») — грубоватый аналог непроизносимого «сердечного языка», а вбивание золотых гвоздей в комнате, где недавно было съедена дочь хозяев — генеральная репетиция финального вставания Братства Света в Главном Круге.

Полгода назад я говорил, что жду от Сорокина мощного религиозного романа. Сейчас я готов скорректировать позицию: Сорокин не столько религиозен, сколько метафизичен. В том же смысле, в каком метафизичны гностики, арианцы, французские просветители, русские баптисты и духоборы или исламские фундаменталисты. Он — метафизик-моралист и социальный критик.

А морализировать можно по-разному: можно читать неистовые проповеди с самодельного амвона, можно юродствовать на площади, можно тихо бурчать себе под нос, тайком утирая невидимые миру слезы. Сквозь призму «Пути Бро» становится очевидным, что Сорокин вполне вписывается в традицию отечественных нравоучителей и разоблачителей земной неправды. Он переодевает неоплатоническую мистику то в эсхатологический зипун протопопа Аввакума и позднего Толстого, то в сентиментально-просветительский радищевский камзол.

Владимир Сорокин жутко старомоден, он варится в котле традиционных культурных идеологем со свойственными им катастрофизмом и претензией на всеохватность. Скажем, ему в высшей степени свойственно представление о том, что видимое нами положение вещей есть результат искажения некоего первоначального плана. План этот можно узреть внутренними очами, сделав тем самым первый шаг на пути к исправлению. Сам Сорокин этот шаг уже сделал, перейдя на вегетарианство. Но этого мало: человечеству необходимо отказаться от любых видов агрессии, по всей видимости, от секса, а также ликвидировать запасы вооружения.

Возьмем старый сорокинский «Роман», который принято считать, не без лукавого пособничества автора, этаким разухабистым манифестом «смерти литературы». Читая «Путь Бро», становится предельно ясным то, что и прежде читалось прямым текстом: это мир погибает в «Романе» от рук человека. А никакая не литература.

После первого соприкосновения со Льдом к Александру Снегиреву, теперь уже брату Бро, приходит способность видеть тайную сущность земной жизни. Первое, с чем он сталкивается в глухой сибирской тайге — сцена с медведями, раздирающими стельную лосиху: «Черное, с белой подпалиной брюхо разошлось, и вместе с розово-желтыми кишками из него вывалился не успевший родиться лосенок. Черноватый, в мокрой шерсти, с большими влажными глазами, он едва успел зевнуть розово-белым нежным ртом, как медвежьи клыки с хрустом сомкнулись вокруг его головы».

Но не с той же ли самой замеченной во время охоты сцены начинается сумасшествие героя «Романа», после чего он вырубает всех жителей села, а потом и сам себя приносит в жертву на алтаре?

Не была ли «мясной машиной» еще Русская Бабушка из одноименной пьесы, а ее обычная и трагическая история пережившей войну русской женщины не оказывалась ли фальшивым прикрытием истинной сущности: «Просралася дрисно! Ооох! Мамушка моя!»?

Бесконечный круговорот зачатий, рождений, убийств и смертей складывается в общую картину абсурдности мироздания. Этот дурно сотворенный мир подвергается у Сорокина в гностико-манихейском ключе оплевыванию и символическому уничтожению. Такова природа, таков и человек. Не потому ли его так привлекает тема тоталитарных режимов — как свидетельство богооставленности человеческой природы и заложенного в ней механизма саморазрушения? Но историческим решениям, по Сорокину, недостает радикализма, в конечном счете они продиктованы «слишком человеческими» властными амбициями харизматиков. Поэтому ни в Сталине, ни в Гитлере братья Света в «Пути Бро» не узнают своих.

Люди — это «мясные машины», пожирающие трупы животных, жаждущие власти, эксплуатирующие и убивающие себе подобных и сами обреченные на смерть и гниение. Все их «высокие идеалы», воплощенные в религии, культуре, исторических образцах для подражания — жалкие и лживые детские игрушки. Что характерно, к этому прозрению «положительных героев» романа в обязательном порядке ведет «сердечный плач» с явно читаемой радищевской подоплекой. А сценка с упрекающим лошадь в бессердечности и стегающим ее ломовиком, помимо того, что выражает суть человеческого безумия в интерпретации сорокинских героев, отсылает еще и к мотивам «Преступления и наказания».

Вечная тема Сорокина — физическое насилие — отдаленный потомок руссоистского в своей основе мотива цивилизационного (крепостнического) искажения законов природного добра и естественного права. С тем важным отличием, что добро представляется Владимиру Георгиевичу не истоком, как у Руссо и Радищева, а, если судить по его публичным высказываниям, итогом эволюционного развития вида homo sapiens.

Я не вижу во всем этом литературном компоте никакой пресловутой «деконструкции». Сорокин не играет с классиками в кошки-мышки, он действует безапелляционнее — берет их в заложники собственного морально-идеологического проекта и использует в качестве живого щита. Или, избегая кровожадных ассоциаций: он привлекает Радищева и Толстого в качестве свидетелей онтологического и морального распада — своих, так сказать, «соочевидцев».

В одном из интервью Владимир Георгиевич сказал, что однажды он увидел русскую литературу со стороны, целиком, как единый объект. Рискну предположить, что Сорокин увидел с высоты птичьего полета не столько литературу, сколько все копошение жизни, удобренное навозом русской классики. Увидел — и, разумеется, победил, а как же иначе?

Но главным русским предшественником Владимира Сорокина, похоже, являются не Толстой и не Достоевский, а изрядно за последние годы подзабытый Николай Гаврилович Чернышевский. В «Пути Бро» есть такой эпизод. Брат Бро, временно работающий в ГПУ, направлен в Публичную библиотеку. На стене читального зала — четыре портрета: Пушкин, Гоголь, Толстой и Чернышевский. Чернышевский недавно заменил «реакционного» Достоевского. Прозревший Бро понимает: «сейчас для меня нет никакой разницы между Достоевским и Чернышевским». Думаю, что эти слова вполне могли бы принадлежать автору романа.

И «чернышевские» реминисценции, надо сказать, если и не бросаются в глаза, как толстовские, но все же тайно нам маякуют. Спасение братом Бро сестры Фер, с ее снами, отцом-алкоголиком и мачехой-эвенкой — чем не похищение Веры Павловны? Да и финальная утопия торжества Света, где воссоединяются избранные, не напоминает ли Четвертый сон все той же Верочки?

Избранники, ригористы, «особые люди» вроде Рахметова-Дерибаса… как-то все это очень уж знакомо. То, что в «Путешествии из Петербурга в Москву» было уделом чувствительного одиночки, в «Что делать?» становится групповой программой, а раздираемый противоречиями своей тоталитарной натуры русский писатель В. Г. Сорокин из «Месяца в Дахау» в новом романе переадресовывает свою «психосоматику» аж целому Братству! И, кстати, в этой перспективе «Сердца четырех» с их конспирологическим сюжетом воспринимаются сейчас прямым прототипом говорящих сердец Братства Света.

Основной вопрос Владимира Сорокина, которым он одержим на протяжении всей своей литературной карьеры: как можно обосновать недопустимость насилия? Его метафизичность — в настырном стремлении идти до конца, бить до конца, чтобы посмотреть, останется ли от его героев хоть что-то или одно мокрое место. Сорокин ищет регулятивный принцип — онтологическое оправдание добра (и не так уж важно, будет ли этот принцип придуман в духе Гейдара Джемаля или реально где бы то ни было узрен). Но урок Канта в том, что ни нравственное чувство внутри нас ничего «вообще» не обосновывает, ни его ничем «вообще» обосновать нельзя. То есть добро никаким теоретическим принципом защитить невозможно, оно есть результат практического морального выбора, и не более. Сорокину этот урок, кажется, неведом.

Путь последовательного моралиста-метафизика в финале приводит к необходимости уничтожения всего живого. И это не какое-то вычитанное из книг знание, не игра с культурными аллюзиями. Сорокин действительно так живет и так ощущает, о чем и свидетельствует без лишних экивоков. Наверное, реальные гностики, манихеи и альбигойцы, которые для нас слились в какой-то идеологический контур без деталей и обосновывающей их позицию нутряной правды, примерно так же и думали, чувствовали и выглядели — как Владимир Сорокин. Тонкие пальцы, аккуратная бородка, безупречная манера одеваться, легкое заикание, пронзительный умный взгляд…

Более того, мне сильно сдается, что авторы нынешних терактов смотрят на нас — неверных, копошащихся, ездящих на метро и автомобилях, рассованных по офисам и окнам спален, как-то так же, пронзительно, по-сорокински. Просто Владимир Георгиевич пока остерегается сделать последние выводы из своей подкрепленной личным опытом мизантропической идеологии, предоставляя это своим героям.

Сорокин вообще не ставит точек, уподобляясь издателям одного недавно запущенного журнального проекта. Хватит ли у него запала провозгласить окончательный и бесповоротный конец света, который так и не смог найти своего оправдания? Мне, во всяком случае, интересно, что последует дальше, и я по-прежнему жду от Владимира Сорокина до конца честного религиозного ли, метафизического ли романа. Судя по всему, он будет еретическим: из того разряда книг, авторов которых в средние века сжигали на площадях. Если будет.

29.09.2004