Норма / 12
Кедрин загородился рукой от наплывающего жара, толкнул председателя:
— Пошли. А то сами сгорим. Веди на ферму.
Тищенко, как лунатик, поплелся по дороге — оступаясь, разбрызгивая грязь, с трудом выдирая сапоги из коричневой жижи.
Секретарь перепрыгнул лужу и зашагал сбоку — по прошлогодней траве.
В пылающей мастерской глухо взорвалась бочка и защелкал шифер.
Мокин догнал их на спуске в узкий и длинный лог, по склонам сплошь заросший ивняком и орешником. Ломая сапожищами бурьян, он бросился вниз, закричал Кедрину:
— Михалыч!
Секретарь с председателем остановились. Мокин подбежал — запыхавшийся, красный с тем же ящиком-макетом под мышкой. От него пахло керосином.
— Михалыч! Во дела! — забормотал он, то и дело поправляя ползущую на лоб фуражку. — Проверил я, проверил!
— Ну и что? — Кедрин вынул руки из карманов.
— Да умора, бля! — зло засмеялся Мокин, сверкнув рысьими глазами на Тищенко. — Такой порядок — курам на смех! Подхожу к амбару, а он — раскрыт! Возится там какая-то бабища и старик столетний. Я к ним. Вы, говорю, кто такие? Она мне отвечает — я, дескать, кладовщица, а это — сторож. Ну, я чин-чинарем спрашиваю их: а что вы делаете, сторож и кладовщица? Да, говорят, зерно смотрим. К посевной. Дескать, где подгнило, где отсырело. Скоро, мол, сортировать начнем. И — снова к мешкам. Шуруют по ним, развязывают, смотрят. Я огляделся — вокруг грязь страшенная, гниль, говно крысиное — не передохнуть. А в углу, значит, стоит канистра и лампа керосиновая. Я снова к бабе. А это, говорю, что? Керосин, говорит, здесь электричества нет, должно быть, крысы провод перегрызли, так вот, говорит, приходится лампой пробавляться.
Кедрин помрачнел, по смуглым, поджавшимся щекам его вновь заходили желваки.
— Ну вот, тогда я ящик положил тах-то вот и тихохонько, — Мокин аккуратно опустил ящик на землю и крадучись двинулся мимо секретаря, — тихохонько к мешкам подхожу к развязанным — и толк их, толк, толк! — Он стал пинать сапогом воздух. — Ну, и повалились они, и зерно-то посыпалось. Но скажу тебе прямо. — Мокин набычился, надвигаясь на секретаря. — Говенное зерно, гоооовенное! Серое, понимаешь. — Он откинул руку, брезгливо зашевелил короткими пальцами. — Мокрое, пахнет, понимаешь, какой-то блевотиной.
Кедрин повернулся к Тищенко. Председатель стоял ни жив ни мертв, бледный как смерть, с отвалившимся, мелко дрожащим подбородком.
— Так вот, — продолжал Мокин. — Как зерно посыпалось, эти двое шасть ко мне! Ах ты, — говорят, сучье вымя, ты, кричат, грабитель, насильник. Мы тебя сдадим куда надо, народ судить будет. Особенно старик разошелся: бородой трясет, ногами топает. Да и баба тоже. Ну, я молчал, молчал, да кааак старику справа — тресь! Он через мешки кубарем. Баба охнула — да к двери. Я ее, шкодницу, за юбку — хвать. Она — визжать. Платок соскочил, я ее за седые патлы да как об стену-то башкой — бац! Аж бревна загудели. Повалилась она, хрипит. Старик тоже в зерне стонет. Тут я им лекцию и прочел.
Кедрин понимающе закивал головой.
— О технике безопасности, и об охране труда, и о международном положении. Только вижу, не действует на их самосознанье ничего — стонут да хрипят по-прежнему, как свиньи голодные! Ну, Михалыч, ты меня знаешь, я человек терпеливый, но извини меня. — Мокин насупился, обиженно тряхнул головой. — Когда в душу насрут — здесь и камень заговорит!
Кедрин снова кивнул.
— Ах, кричу, дармоеды вы, сволочи! Не хотите уму-разуму учиться? Ну, тогда я вам на практике покажу, что по вашей халатности случиться может. Схватил канистру с керосином и на зерно — плесь! плесь! Спички вынул и поджег. А сам — вон. Вот и сказ весь. — Мокин сглотнул и, переведя дух, тихо спросил: — Дай закурить, что ли...
Кедрин вытащил папиросы. Они закурили. Секретарь, выпуская дым, посмотрел вверх. По бледному голубому небу ползли жиденькие облака. Воздух был теплым, пах сырой землей и гарью. Слабый ветер шевелил голые ветки кустов.
Секретарь сплюнул, тронул Мокина за плечо:
— Ты на плане отметил?
— А как же! — встрепенулся тот. — Прямо как выскочил, сразу и выдрал.
Он протянул Кедрину ящик. На месте амбара было пусто — лишь остался светлый прямоугольник со следами вырванных с корнем стен.
— Полюбуйся, подлец, на свою работу! — крикнул секретарь.
Мокин повернулся к Тищенко и медленно поднял ящик над головой.
Солнце сверкнуло в полоске стеклянной речки. Тищенко закрыл глаза и попятился.
— Что, стыд берет? — Кедрин бросил в траву искусанный окурок, тронул за плечо оцепеневшего Мокина. — Ладно, пошли, Петь....
Тот сразу обмяк, бессильно опустил ящик, заскрипел кожей:
— За этой гнидой? На ферму?
— Да.
— Ну, пошли так пошли. — Мокин лениво подхватил ящик и погрозил кулаком председателю. Тот пошатнулся и двинулся вниз, вобрав голову в плечи, поминутно оглядываясь.
Дно оврага было грязным и сырым. Здесь стояла черная вода с остатками снега. От нее тянуло холодом и пахло мокрым тряпьем. То здесь, то там попадались неряшливые предметы: ржавая спинка кровати, консервные банки, бумага, бутылки, доски, полусожженные автопокрышки. Тищенко осторожно обходил их, косился, оглядывался и брел дальше. Он двигался, словно плохо починенная кукла: спрятанные в длинные рукава руки беспомощно болтались, лысая голова ушла в плечи, под неуверенно ступающими сапогами хлюпала вода и хрустел снег. Кедрин с Мокиным шли сзади — громко переговаривались, выбирали места посуше.
Возле торчащего из пожухлой травы листа жести они остановились, не сговариваясь, откинули полы и стали расстегивать ширинки.
— Эй, Иван Сусанин, — крикнул Мокин в грязную спину Тищенко, — притормози.
Председатель остановился.
— Подходи, третьим будешь. Я угощаю. — Мокин рыгнул и стал выписывать лимонной струей на ржавом железе кренделя и зигзаги. Струя Кедрина — потоньше и побесцветней — ударила под загнувшийся край листа, в черную, гневно забормотавшую воду.
Тищенко робко подошел ближе.
— Что, брезгуешь компанией? — Мокин тщетно старался смыть присохший к жести клочок газеты.
— Тк не хочу я, просто не хочу...
— Знаааем! Не хочу. Кабы нас не было — захотел. Правда, Михалыч?
— Захотел бы, конечно. Он такой.
— Так, что вы, тк...
— Да скажи прямо — захотел бы!
— Тк нет ведь...
— Захотел бы! Ой захотееел! — Мокин долго отряхивался, раскорячив ноги. Застегнувшись, он вытер руку о галифе и продекламировал: — На севере диком. Стоит одиноко. Сосна.
Кедрин, запахивая пальто, серьезно добавил:
— Со сна.
Мокин заржал.
Тищенко съежился, непонимающе переступил. Кедрин поправил кепку, пристально посмотрел на него:
— Не дошло?
Председатель заискивающе улыбнулся, пожал плечами.
— Так до него, Михалыч, как до жирафы. — Мокин обхватил Кедрина за плечо, дружески качнул. — Не понимает он, как мы каламбурим.
— Как мы калом бурим, — улыбнувшись, добавил секретарь.
Мокин снова заржал, прошлепал по воде к Тищенко и подтолкнул его:
— Давай, топай дальше, Сусанин.
Ферма стояла на небольшом пустыре, обросшем по краям чахлыми кустами. Пустырь — вытоптанный, грязный, с двумя покосившимися телеграфными столбами — был огорожен грубо сколоченными жердями.
Тищенко первый подошел к изгороди, налег грудью и, кряхтя, перелез. Мокин с Кедриным остановились:
— Ты что, всегда так лазиешь?
— Тк, товарищ Кедрин, калиток-то не напасешься — сломают. А жердь — она надежнее.
Тищенко поплевал на руки и принялся тереть ими запачканный ватник.
— Значит, нам прикажешь за тобой?
— Тк конешно, а как же.
Секретарь покачал головой, что-то соображая, потом схватился за прясло и порывисто перемахнул его. Мокин передал ему ящик и неуклюже перевалился следом.
Тищенко поплелся к ферме.
Длинная и приземистая, она была сложена из белого осыпающегося кирпича и покрыта потемневшим шифером. По бокам ее тянулись маленькие квадратные окошки. На деревянных воротах фермы висел похожий на гирю замок. Тищенко подошел к воротам, порывшись в карманах, вытащил ключ с продетой в кольцо бечевкой, отомкнул замок и потянул за железную скобу, вогнанную в побуревшие доски вместо дверной ручки.
Ворота заскрипели и распахнулись.
Из темного проема хлынул тяжелый смрад разложившейся плоти.
Кедрин поморщился и отшатнулся. Мокин сплюнул:
— Ты что ж, не вывез дохлятину?
— Тк да, не вывез, — потупившись, пробормотал Тищенко. — Не успели. Да и машин не было.
Мокин посмотрел на Кедрина и шлепнул свободной рукой по бедру:
— Михалыч! Ну как тут спокойным быть? Как с таким говном говорить?
— С ним не говорить. С ним воевать нужно. — Поигрывая желваками, Кедрин угрюмо всматривался в темноту.
Мокин повернулся к председателю:
— Ты что, черт лысый, не смог их в овраг сволочь да закопать?
— Тк, ведь по инструкции-то...
— Да какая тебе инструкция нужна?! Вредитель, сволочь!
Мокин размахнулся, но секретарь вовремя перехватил его руку:
— Погоди, Петь. Погоди.
И, пересиливая вонь, шагнул в распахнутые ворота — на грязный бетонный пол фермы.
Внутри было темно и сыро. Узкий коридор, начинавшийся у самого входа, тянулся через всю ферму, постепенно теряясь в темноте. По обеим сторонам коридора лепились частые клети, обитые досками, фанерой, картоном и жестью. Дверцы клетей были лихо пронумерованы синей краской. Сверху нависали многочисленные перекрытия, подпорки и балки, сквозь сумрачные переплетения которых различались полоски серого шифера. Бетонный пол был облеплен грязными опилками, соломой, землей и растоптанным кормом. Раскисший, мокрый корм лежал и в жестяных желобках, тянущихся через весь коридор вдоль клетей.
Кедрин подошел к желобу и брезгливо заглянул в него. В зеленоватой, подернутой плесенью жиже плавали картофельные очистки, силос и разбухшее зерно.
Сзади осторожно подошел Мокин, заглянул через плечо секретаря:
— Эт что, он этим их кормит?
Кедрин что-то буркнул, не поворачиваясь, крикнул Тищенко:
— Иди сюда!
Еле передвигая ноги, председатель прошаркал к нему.
Секретарь в упор посмотрел на него:
— Почему у тебя корм в таком состоянии?
— Тк ведь и не...
— Что — не?
— Не нужон он больше-то, корм...
— Как это — не нужон?
— Тк кормить-то некого...
Кедрин прищурился, словно вспоминая что-то, потом вдруг побледнел, удивленно подняв брови:
— Постой, постой... Значит у тебя... Как?! Что — все?! До одного?!
Председатель съежился, опустил голову:
— Все, товарищ Кедрин.
Секретарь оторопело шагнул к крайней клети. На ее дверце красовался корявый, в двух местах потекший номер: 98.
Кедрин непонимающе посмотрел на него и обернулся к Тищенко:
— Что — все девяносто восемь? Девяносто восемь голов?!
Председатель стоял перед ним, втянув голову в плечи и согнувшись так сильно, словно собирался ткнуться потной лысиной в грязный пол.
— Я тебя спрашиваю, сука! — закричал Кедрин. — Все девяносто восемь?! Да?!
Тищенко выдохнул в складки ватника:
— Все...
Мокин схватил его за шиворот и тряхнул так, что у председателя лязгнули зубы:
— Да что ты мямлишь, гаденыш, говори ясней! Отчего подохли? Когда? Как?
Тищенко вцепился рукой в собственный ворот и забормотал:
— Тк от ящура, все от ящура, мне ветеринар говорил, ящур всех и выкосил, а моей вины-то нет, граждане, товарищи дорогие. — Его голос задрожал, срываясь в плачущий фальцет. — Я ж ни при чем здесь, я ж все делал, и корма хорошие, и условия, и ухаживал, и сам на ферму с утра пораньше, за каждым следил, каждого наперечет знаю, а это... ящур, ящур, не виноват я, не виноват и не...
— Ты нам Лазаря не пой, гнида! — оборвал его Мокин. — Не виноват! Ты во всем не виноват! Правление с мастерской сгорели — не виноват! В амбар красного петуха пустили — не виноват! Вышка рухнула — не виноват!
— Враги под носом живут — тоже не виноват, — вставил Кедрин.
— Тк ведь писал я на них в райком-то, писал! — завыл Тищенко.
— Писал ты, а не писáл! — рявкнул Мокин, надвигаясь на него. — Писал! А попросту — ссал!! На партию, на органы, на народ! На всех нассал и насрал!
Тищенко закрыл лицо руками и зарыдал в голос. Кедрин вцепился в него, затряс:
— Хватит выть, гад! Хватит! Как отвечать — так в кусты! Москва слезам не верит!
И, оглянувшись на крайнюю клеть, снова тряхнул валящегося и воющего председателя:
— Это девяносто восьмая? Да не падай ты, сволочь.... А где первая? Где первая? В том конце? В том, говори?!
— В тоооом...
— А ну пошли. Ты божился, что всех наперечет знаешь, пойдем к первой! Помоги-ка, Петь!
Они вцепились в председателя, потащили по коридору в сырую вонючую тьму. Голова Тищенко пропала в задравшемся ватнике, ноги беспомощно волочились по полу. Мокин сопел, то и дело подталкивая его коленом. Чем дальше продвигались они, тем темнее становилось. Коридор, казалось, суживался, надвигаясь с обеих сторон бурыми дверцами клетей. Под ногами скользило и чмокало.
Когда коридор уперся в дощатую стену, Кедрин с Мокиным остановились, отпустили Тищенко. Тот грохнулся на пол и зашевелился в темноте, силясь подняться. Секретарь приблизился к левой дверце и, разглядев еле различимую горбатую двойку, повернулся к правой:
— Ага. Вот первая.
Он нащупал задвижку, оттянул ее и ударом ноги распахнул осевшую дверь. Из открывшегося проема хлынул мутный пыльный свет и вместе с ним такая густая вонь, что секретарь, отпрянув в темноту, стал оттуда разглядывать клеть. Она была маленькой и узкой, почти как дверь. Дощатые, исцарапанные какими-то непонятными знаками стены подпирали низкий потолок, сбитый из разнокалиберных жердей. В торцевой стене было прорезано крохотное окошко, заложенное осколками мутного стекла и затянутое гнутой решеткой. Пол в клети покрывал толстый, утрамбованный слой помета, смешанного с опилками и соломой. На этой темно-коричневой, бугристой, местами подсохшей подстилке лежал скорчившийся голый человек. Он был мертв. Его худые, перепачканные пометом ноги подтянулись к подбородку, а руки прижались к животу. Лица человека не было видно из-за длинных лохматых волос, забитых опилками и комьями помета. Рой проворных весенних мух висел над его позеленевшим телом.
— Тааак, — протянул Кедрин, брезгливо раздувая ноздри, — первый...
— Первый. — Набычась, Мокин смотрел из-за плеча секретаря. — Вишь, скорежило как его. Довел, гнида... Ишь худой-то какой.
Кедрин что-то пробормотал и стукнул кулаком по откинутой двери:
— А ну-ка, иди сюда!
Мокин отстранился, пропуская Тищенко. Кедрин схватил председателя за плечо и втолкнул в клеть:
— А ну-ка, родословную! Живо!
Тищенко втянул голову в плечи и, косясь на труп, забормотал:
— Ростовцев Николай Львович, тридцать семь лет, сын нераскаявшегося вредителя, внук эмигранта, правнук уездного врача, да, врача... поступил два года назад из Малоярославского госплемзавода.
— Родственники! — Кедрин снова треснул по двери.
— Сестра — Ростовцева Ирина Львовна использована в качестве живого удобрения при посадке Парка Славы в городе Горьком.
— Братья!
— Тк нет братьев.
— Тааак. — Секретарь, оттопырив губу, сосредоточенно пробарабанил костяшками по двери и кивнул Тищенко: — Пошли во вторую.
Клеть № 2 была точь-в-точь как первая. Такие же шершавые, исцарапанные стены, низкий потолок, загаженный пол, мутное зарешеченное окошко. Человек № 2 лежал посередине пола, раскинув посиневшие руки и ноги. Он был также волосат, худ и грязен, остекленевшие глаза смотрели в потолок. Теряющийся в бороде рот был открыт, в нем шумно копошились весенние мухи.
Стоя на пороге, Кедрин долго рассматривал труп, потом окликнул Тищенко:
— Родословная!
— Шварцман Михаил Иосифович, сын пораженца второй степени, внук левого эсера, правнук богатого скорняка. Брат — Борис Иосифович — в шестнадцатой клети. Поступили оба семь месяцев назад из Волоколамского госплемзавода...
Кедрин сухо кивнул головой.
— А что это они у тебя грязные такие? — спросил Мокин, протискиваясь между секретарем и председателем. — Ты что — не мыл их совсем?
— Как же, — спохватился Тищенко, — как же не мыл-то, каждое воскресенье, все по инструкции, из шланга поливали регулярно. А грязные, тк это ж потому, что подохли в позапрошлую пятницу, тк и мыть-то рожна какого, вот и грязные...
Мокин оттолкнул его плечом и повернулся к Кедрину:
— Во, Михалыч, сволочь какая! Лишний раз со шлангом пройтись тяжело! Какого рожна? Зачем мне? Для чего? А сколько мне заплатят? — Он плаксиво скривил губы, передразнивая Тищенко.
— Тк ведь...
— Заткнись, гад! — Мокин угрожающе сжал кулак. Председатель попятился в темноту.
— Ты член партии, сволочь? А? Говори, член?!
— Тк, а как же, тк член, конечно...
— Был членом, — жестко проговорил Кедрин, захлопнул дверь и подошел к следующей.
— Третья.
Скорчившийся человек № 3 лежал, отвернувшись к стене. На его желто-зеленой спине отчетливо проступали острые, готовые прорвать кожу лопатки, ребра и искривленный позвоночник.
Две испачканные кровью крысы выбрались из сплетений его окостеневших, поджатых к животу рук и не торопясь скрылись в дырявом углу. Нагнув голову, Кедрин шагнул в клеть, подошел к трупу и перевернул его сапогом. Труп — твердый и негнущийся — тяжело перевалился, выпустив из-под себя черный рой мух. Лицо мертвеца было страшно обезображено крысами. В разъеденном животе поблескивали сиреневые кишки.
Кедрин сплюнул и посмотрел на Тищенко:
— А это кто?
— Микешин Анатолий Семенович, сорок один год, сын пораженца, внук надкулачника, правнук сапожника, прибыл четыре... нет, вру, пять. Пять лет назад. Сестры — Антонина Семеновна и Наталья Семеновна содержатся в Усть-Каменогорском нархозе...
— Они-то небось действительно содержатся. Не то что у тебя, — зло пробурчал Мокин, разглядывая изуродованный труп. — Ишь, крыс развел. Обожрали все еще живого небось...
Кедрин вздохнул, вышел из клети, кивнул Мокину:
— Петь, открой четвертую.
Мокин отодвинул задвижку, распахнул неистово заскрипевшую дверь:
— Во, бля, как недорезанная...
Четвертый затворник сидел в правом углу, возле окошка, раскинув ноги, оперевшись кудлатой головой о доски. Его узкое лицо с открытыми глазами казалось живым и полным смысла, но зеленые пятна тления на груди и чудовищно вздувшийся, не вяжущийся с его худобой живот свидетельствовали о смерти.
Секретарь осторожно вошел, присел на корточки и всмотрелся в него. Судя по длинным ногам, мускулистым рукам и широкой груди он был, вероятно, высоким и сильным человеком. В его лице было что-то заячье, — то ли от жидкой, кишащей мухами бороды, то ли от приплюснутого носа. Высокий с залысинами лоб был бел. Глаза, глубоко сидящие в сине-зеленых глазницах, смотрели неподвижно и внимательно. Кисть левой руки мертвеца была перебинтована тряпкой.
Тищенко просунул голову в дверь и забормотал:
— А это, товарищ Кедрин, Калашников Геннадий... Петрович. Петрович. Сын вырожденца, внук врага народа, правнук адвоката.
Стоящий за ним Мокин хмыкнул:
— Во, падла какая!
Кедрин вздохнул и, запрокинув голову, стал разглядывать низкий щербатый потолок:
— Родственники есть?
— Нет.
— Небось за троих работал?
— Этот? — Тищенко оживился. — Тк, что вы, товарищ Кедрин. Болявый был. Чуть што сожрал не то — запоносит и неделю пластом. Да руку еще прищемил. Это он на вид здоровый. А так — кисель. Я б давно его на удобрение списал, да сами знаете, — он сильнее просунулся в дверь, доверительно прижал к груди тонущие в рукавах руки, — списать-то спишешь, а замену выбить — вопрос! В район ехать надо. Просить.
Кедрин поморщился, тяжело приподнялся:
— Для тебя, конечно, лишний раз в район съездить — вопрос. Привык тараканом запечным жить.
— Привык, — протянул из темноты Мокин. — Хата с краю, ничего не знаю.
— И знать не хочу. — Секретарь подошел к стене и стукнул по доскам сапогом. — Гнилье какое. Как они у тебя не сбежали. Ведь все на соплях.
Он отступил и сильно ударил в стену ногой. Две нижние доски сломались.
— Вот это даааа! — Кедрин засмеялся, сокрушительно покачал головой. — Смотри, Петь!
Мокин оттолкнул Тищенко, вошел в клеть:
— Мать моя, вся в саже! Да ее ж пальцем пропереть можно! Ты что ж, гнида, и на досках экономил, а?
Он повернулся к Тищенко. Тот отпрянул во тьму.
— Чо пятишься, лысый черт! А ну иди сюда!
Черная куртка Мокина угрожающе заскрипела. Он схватил Тищенко, втащил в клеть:
— Полюбуйся на свою работу!
Председатель засопел, забился в угол.
Кедрин еще раз пнул стенку. Кусок нижней доски с хрустом отлетел в сторону. В темном проеме среди земли и червячков крысиного помета что-то белело. Кедрин нагнулся и вытащил аккуратно сложенный вчетверо кусочек бумаги. Мокин подошел к нему. Секретарь расправил листок. Он был влажный и остро пах крысами.
В середине теснились частые строчки:
Сумерки отмечены прохладой,
Как печатью — уголок листка.
На сухие руки яблонь сада
Напоролись грудью облака.
Ветер. Капля. Косточка в стакане.
Непросохший слепок тишины.
Клавиши, уставши от касаний,
С головой в себя погружены.
Их не тронуть больше. Не пригубить
Белый мозг. Холодный рафинад.
Слитки переплавленных прелюдий
Из травы осколками горят.
По мере того как входили в Кедрина расплывшиеся слова, лицо его вытягивалось и серело. Мокин напряженно следил за ним, непонимающе шаря глазами по строчкам.
Кедрин перечитал еще раз и посмотрел на Тищенко. Лицо секретаря стало непомерно узким. На побелевшем лбу выступила испарина. Не сводя широко раскрытых глаз с председателя, он дрожащими руками скомкал листок. Тищенко, белый как полотно, с открытым ртом и пляшущим подбородком, двинулся к нему из угла, умоляюще прижав руки к груди. Кедрин размахнулся и со всего маха ударил его кулаком в лицо. Председатель раскинул руки и шумно полетел на пол — под грязные сапоги подскочившего начальника районного ГБ.
Мокин бил быстро, сильно и точно; фуражка слетела с его головы, огненный чуб рассыпался по лбу:
— Хы бля! Хы бля! Хы бля!
Тищенко стонал, вскрикивал, закрывался руками, пытался ползти в угол, но везде его доставали эти косолапые, проворные сапоги, с хряском врезающиеся в живот, в грудь, в лицо.
Кедрин горящими глазами следил за избиением, тряс побелевшим кулаком:
— Так его, Петь, так его, гада...
Вскоре председатель уже не кричал и не стонал, а, свернувшись кренделем, тяжело пыхтел, хлюпал разбитым ртом.
Напоследок Мокин отскочил к дверце, разбежался и изо всех сил пнул его в ватный живот. Тищенко ухнул, отлетел к стене и, стукнувшись головой о гнилые доски, затих.
Мокин прислонился к косяку, тяжело дыша. Лицо его раскраснелось, янтарный чуб приклеился к потному лбу:
— Все, Михалыч, уделал падлу...
Кедрин молча хлопнул его по плечу. Мокин зло рассмеялся, провел рукой по лицу:
— Порядок у него! Для порядку! Сссука...
Секретарь достал «Беломор», протянул Мокину. Тот схватил вылезшую папиросу, громко продул, сунул в зубы. Чиркнув спичкой, Кедрин поджег скомканный листок, поднес Мокину. Тот прикурил, порывисто склонившись:
— А ты, Михалыч?
— Не хочу. Накурился, — сдержанно улыбнулся секретарь, бросил горящий листок на сломанные доски и вытянул из кармана смятый вымпел.
— Образцовое хозяйство! — Мокин икнул и отрывисто захохотал.
Секретарь брезгливо тряхнул шелковый треугольник, что-то пробормотал и осторожно положил его на горящий листок. Шелк скорчился, стал прорастать жадными язычками.
Кедрин осторожно придвинул доски к проломленной стене. Пламя скользнуло по грязному дереву, заколебалось, неторопливо потянулось вверх. Доски затрещали.
Мокин улыбнулся, шумно выпустил дым:
— Ишь. Горит...
— Что ж ты хочешь, имеет право, — отозвался Кедрин.
— Имеет, а как же. — Мокин нагнулся, ища свалившуюся фуражку. Она, грязная, истоптанная, валялась возле ноги мертвеца.
— Фу ты, еб твою... — Мокин брезгливо приподнял ее двумя пальцами. — Вишь, сам же и затоптал. Ну не мудило я?
Кедрин посмотрел на фуражку, покачал головой:
— Даааа. Разошелся ты. Чуть голову не потерял.
— Голову — ладно! Новая отрастет! — Мокин засмеялся. — А эту больше не оденешь. Вишь! Вся в говне. Не стирать же...
— Это точно.
Мокин взял фуражку за козырек, помахал ей:
— Придется, Михалыч, тут оставить. Жмурикам на память.
Он шагнул к мертвецу, с размаха нахлобучил фуражку ему на голову:
— Носи на здоровье!
Две доски над проломом уже занялись — неяркое, голубоватое пламя торопливо ползло по ним. Клеть наполнялась дымом. Он повис под грубым потолком мутными, вяло шевелящимися волокнами.
Секретарь сунул руки в карманы:
— Ну что, пошли?
— Идем, — ответил Мокин, отмахиваясь от дыма, — а то уж глаза щипит. Как в бане. Доски-то сырые. — Он вышел в коридор, поднял лежащий возле двери макет. Кедрин шагнул вслед за ним, но на пороге оглянулся, посмотрел на мертвеца. Он сидел в той же позе — раскинув ноги, выпятив распухший зеленый живот. Из-под косо нахлобученной фуражки торчали грязные волосы. Дым плавал возле лица, оживляя его заячьи черты. Кедрину показалось, что мертвец скупо плачет и, тужась, давясь мужскими слезами, мелко трясет лохматой бородой.
Тищенко по-прежнему неподвижно лежал возле стены.
— Пошли, Михалыч, — раздался по коридору голос удаляющегося Мокина. — Чо там смотреть? Все ясно...
Кедрин повернулся и зашагал вслед за ним.
Выйдя из ворот, они долго щурились на непривычно яркое солнце, терли глаза, привыкшие к темноте.
Кедрин закурил.
— Слава яйцам, на воздух выбрались! — рассмеялся Мокин. — А то я уж думал — век вековать будем в этой вонище.
Кедрин сумрачно молчал, гоняя папиросу по углам скупого рта. Скулы его напряглись, бугрились желваками. Мокин хлопнул его по плечу:
— Ну, что насупился, Михалыч? Эта падла тебя расстроила? Да плюнь ты! Плюнь! — Мокин тряхнул его. — И так день да ночь голову ломаешь — лица на тебе нет. Побереги себя. Ты ж нам нужен. — Он улыбнулся, захлопал поросячьими ресницами и тихо, вкрадчиво добавил: — Мы ж без тебя никак.
Секретарь вздрогнул, взглянул на Мокина, обмяк, обнял его:
— Спасибо, Петь, спасибо.
И, растерянно почесав щеку, кивнул ему:
— Ты отметь на макете.
— Что, пора, ты думаешь?
— Конечно. — Обернувшись, секретарь посмотрел в распахнутые ворота фермы. Там, в глубине наполнявшегося дымом коридора уже скупо поблескивало пламя.
Мокин положил ящик на землю, отодрал длинную копию фермы, передал Кедрину. Тот повертел в руках аккуратный домик, осторожно переломил его пополам и заглянул внутрь:
— Ты смотри, и клети даже есть. Как он в них клопов не рассадил! Айвазовский...
Секретарь швырнул обе половинки в коридор:
— Пусть горят вместе с настоящей.
— Точно! — Мокин подхватил ящик и шлепнул Кедрина по плечу. — А теперь, Михалыч, пошли отсюда к едрене фене.
Секретарь обнял скрипучие плечи Мокина, тот в свою очередь его. Они зашагали было по залитому солнцем выгону, но слабый стон сзади заставил их обернуться.
На пороге фермы, обхватив косяк, стоял Тищенко. Ватник его тлел, исходя дымом. Лицо председателя было изуродовано до неузнаваемости.
— Очухался, — удивленно протянул Кедрин. Мокин оторопело посмотрел на председателя, хмыкнул:
— Я ж тебе говорил, Михалыч, они, как кошки, живучи.
— Дааа, — покачал головой побледневший Кедрин и ненатурально засмеялся. — Силен, брат!
Покачиваясь и стоная, Тищенко смотрел на них заплывшими глазами. Кровь из разбитого рта текла по его подбородку, капала на ватник. Сзади из прогорклой тьмы коридора наползал дым, клубился и, медленно переваливаясь через притолоку, исчезал в солнечном воздухе.
Улыбка сошла с лица Кедрина. Он помрачнел, сунул руки в карманы:
— Ну, что, Аника-воин, отлежался?
Председатель по-прежнему пошатывался и стонал.
— Чего бормочешь? — повысил голос секретарь. — Я спрашиваю, отлежался?
Тищенко кивнул головой и всхлипнул.
— Вот и хорошо. — Кедрин облегченно вздохнул, надвинул на глаза кепку. — Давай, топай за нами. Живо.
И, повернувшись, зашагал к изгороди.
Мокин погрозил председателю кулаком и поспешил за секретарем. Тищенко отпустил косяк, качнулся и поплелся следом.
Через час, хрустя мокрыми, слабо дымящимися головешками, Кедрин забрался на фундамент правления, поправил кепку и молча оглядел собравшихся.
Они стояли кольцом вокруг пепелища — бабы со скорбными лицами, в платках, в плюшевых пиджаках и фуфайках, кудлатые окаменевшие мужики в ватниках и белобрысые ребятишки.
Кедрин махнул рукой. Толпа зашевелилась, и Мокин вытолкнул из нее Тищенко. Председатель упал, растопырив руки, тяжело поднялся и полез через головешки к секретарю. Кедрин ждал, сцепив за спиной руки.
Вскарабкавшись на крошащиеся кирпичи, Тищенко стал в трех шагах от Кедрина — грязный, опаленный, с чудовищно распухшим лицом. Секретарь помедлил минуту, скользнул глазами по выжидающе молчащей толпе, потом поднял голову и заговорил:
— Корчевали. Выжигали. Пахали. Сеяли. Жали. Молотили. Мололи. Строгали. Кололи. Кирпичи клали. Дуги гнули. Лыки драли. Строили... И что же? — Он прищурился, покачал головой. — Кадушки рассохлись. Плуги сломались. Цепи распались. Кирпичи треснули. Рожь не взошла...
Маленькая баба в долгополом пиджаке, стоящая возле набычившегося Мокина, всхлипнула и заревела.
Кедрин вздохнул и продолжал:
— Вздумали крышу класть шифером — дор сгнил. Захотели класть дором — шифер потрескался...
Высокий седобородый старик крякнул и сокрушенно качнул головой.
— Заложили фундамент — дом осел. Высушили доски — покривились. Печь затопили — дым в избу пошел. Ссыпали картошку в подпол — вся померзла...
Другая баба заплакала, закрыв лицо руками. Белобрысый сынишка ткнулся в ее зеленую юбку, заревел.
Тищенко беззвучно затрясся, втянув голову в плечи.
— А лошадь запрягли — гужи лопнули. А сено повезли — воз перевернулся...
Скуластый мужик жалобно потянул носом, скривил дергающийся рот.
Кедрин снова вздохнул:
— И не поправить. И не повернуть. И не выдернуть.
В толпе уже многие плакали, вытирали слезы.
Кедрин уперся подбородком в грудь, помолчал и вдруг вскинул вверх бледное, подобравшееся лицо, полоснул толпу загоревшимися глазами.
— А братья?! А соседи! А работа каждодневная? В Устиновском нархозе бревна в землю вогнали, встали на них, руки раскинули и напряглись! Напряглись! В Светлозарском — грабли, самые простые грабли в навоз воткнули, водой окропили — и растут! Растут! А усть-болотинцы?! Кирпич на кирпич, голову на голову, трудодень на трудодень! И результаты, конечно, что надо! А мы? Река-то до сих пор ведь сахара просит! Поля, что, опять хером пахать будем?! Утюгу кланяться да на ежа приседать? Оглядываться да на куму валить?! Крыльцо молоком промывать?!
Толпа насторожилась.
— Мое — на моем! Его — на его! Ее — на ее! Ихнее — на ихнем! Но наше, наше-то — на нашем! На на-шем, ёб вашу мать!
Толпа одобрительно загудела. Седобородый старик затряс бородой, заблестел радостными, полными слез глазами:
— Правильно, сынок! На беспалую руку не перчатку надобно искать, а варежку! Так-то!
Кедрин сорвал с головы фуражку, скомкав, махнул над толпой:
— Раздавить — не сложно! Расплющить — сложнее!
— И расплющим, родной! — заголосила толстая баба в рваном ватнике. — Кровью заблюем, а расплющим!
— Рааасплюющииим! — заревела толпа.
— Вы же радио слушаете, газеты читаете! — кричал секретарь, размахивая фуражкой. — Вам слово сказать — и маховики закрутятся, руку приложить — и борова завоют!
— И приложим, еще как приложим! — заревели мужики.
— У вас бревно поперек крыши легло!
— Повернёооом!
— Говно в кашу попало!
— Вынееем!
— Творог на пол валится!
— Подберееооом!
— Репа лебедой заросла!
— Прополеееем!
— Прополем, милай, прополем! — завизжала все та же толстая баба. — Я те так скажу, — она выскочила из толпы, потянулась заскорузлыми руками к Кедрину, — у меня семеро дитев, две каровя, телушка, свинья, подсвинок, гуси да куры! И сама-то не блядь подзаборная — чаво морщины считать! Коль спину распрямили — руки гнуть, чугуны таскать да лбом стучаться заслужила! А коль не потворствовать — пересилим! Выдюжим!
— Выыыдюжиииим! — заревела толпа.
Хромой чернобровый старик протиснулся вперед, размахивая руками, захрустел головешками:
— Я башкой стену проломил, под танк клешню сунул и вот, — трясущейся рукой он вцепился в отворот пиджака, тряхнул гроздью тусклых медалей, — получил и помню, как надо. Не о себе печемся, а коль хватит — запрягем да поедем!
И, всхлипнув, вытянул жилистую шею, заголосил по-бабьи тонко:
— Поедиииим! А то ишь! Прикипели! Запаршивели! Нееет! Раскуем! Захотиииим!
— Захотим! — зашумели вокруг.
Кедрин обвел толпу радостно слезящимися глазами, тряхнул головой и поднял руку. Толпа затихла.
Он смахнул слезы, проглотил подступивший к горлу комок и тихо проговорил:
— Я просил принести полведра бензина.
Толпа расступилась, пропуская мальчика в рваном ватнике и больших, доходящих ему до паха сапогах. Скособочившись, склонив набок стриженую голову, он нес ведро, наполовину наполненное бензином. На ведре было коряво выведено: ВОДА.
Пробравшись к фундаменту, мальчик протянул ведро секретарю. Тот подхватил его, поставил рядом, не торопясь достал из кармана спички.
Толпа ждала, замерев.
Кедрин чиркнул спичкой, поднес ее к лицу и, пристально разглядывая почти невидимое пламя, спросил:
— Откуда ведерко?
Мальчик, не успевший юркнуть в толпу, живо обернулся:
— У дяди Тимоши в сенях стояло.
Кедрин многозначительно кивнул, повернулся к понуро стоящему Тищенко.
— Дядя Тимоша. Это твое ведро?
Председатель съежился, еле слышно прошептал разбитыми губами:
— Мое... то есть наше. С фермы. Поили из него.
Секретарь снова кивнул и спросил:
— А как ты думаешь, дядя Тимоша, вода горит?
Тищенко всхлипнул и замотал головой.
— Не горит, значит?
Давясь слезами, председатель снова мотнул головой. Кедрин вздохнул и бросил догорающую спичку в ведро. Бензин вспыхнул. Толпа ахнула.
Тищенко открыл рот, качнулся:
— Тк ведь...
Кедрин обратился к толпе:
— Что написано на ведре?
— Водаааа!
— Вода — горит?
— Неееет!
— Кого поили из этого ведра?
— Скооооот!
— Скот — это засранные и опухшие?
— Даааа!
— Вода — горит?
— Неееет!
— Этот, — секретарь ткнул пальцем в сторону Тищенко, — засранный?
— Даааа!
— Опухший?
— Даааа!
— Кого поили из ведра?
— Скоот!
— Это засранные и опухшие?
— Даааа!
— Вода — горит?
— Неееет!
— А что написано на ведре?
— Водааааа!
— А этот — засранный?
— Даааа!
— Опухший?
— Даааа!
— Так кто же он?
— Скооот!
— А что написано на ведре?
— Водаааа!
— Ну, а вода — горит?! — оглушительно закричал секретарь, наливаясь кровью.
— Нееееет!
— А этот, этот, что стоит перед вами, кто он, кто он, я вас спрашиваю, а?!
Стоящие набрали в легкие побольше воздуха и выдохнули:
— Скооооот!
— А что написано на ведре?!
— Водаааа!
— Ну, а вода, вода-то — горит, я вас спрашиваю?! — Секретарь трясся, захлебываясь пеной.
— Неееет!
— Кого поили из ведра?
— Скоооот!
— Значит — этого?
— Даааа!
— Поили?
— Даааа!
— Поят?
— Даааа!
— Будут поить?
— Даааа!
— Сейчас или завтра?
Толпа непонимающе смолкла. Мужики недоумевающе переглядывались, шевелили губами. Бабы испуганно шептались.
— Ну, что притихли? — улыбнулся Кедрин. — Сейчас или завтра?
— Сейчас, — робко пискнула какая-то баба и тут же поправилась: — А мож, и завтря!
— Значит — сейчас? — улыбаясь, Кедрин разглядывал толпу.
— Сейчас, — прокричало несколько голосов.
— Сейчас?
— Сейчас!
— Сейчас?!
— Сейчааас! — заревела толпа.
— Поить?
— Поиииить!
— Да?
— Даааа!
Секретарь подхватил ведро и выплеснул на председателя горящий бензин. Вмиг Тищенко оброс клубящимся пламенем, закричал, бросился с фундамента, рванулся через поспешно расступившуюся толпу.
Ветер разметал пламя, вытянул его порывистым шлейфом.
С невероятной быстротой объятый пламенем председатель пересек вспаханное футбольное поле, мелькнул между развалившимися избами и полегшими ракитами и скрылся за пригорком.
Среди общего молчания раздался сухой и короткий звук ломающихся досок. Звук повторился.
Толпа зашевелилась и испуганно расступилась вокруг Мокина. Сопя и покрякивая, он старательно крушил сапогами брошенный в грязь ящик.
7 — 29 мая 1948 года
М.К.
— Да...
— Что?
— Суровый рассказ...
— Что, не понравился?
— Да нет, я не говорю, что плохой... в общем-то, нормальный...
— Страшноватый только?
— Ага.
— Ну, что ж поделаешь, время такое было...
— Нет, ну там же фантастики много, не только время...
— Да. Он достаточно фантастичный.
— Ага...
— Но в принципе тебе понравился?
— А тебе?
— Да.
— Ну, и мне тоже... только страшновато как-то...
— Зато интересно.
— Ага... вот интересно, кто такой был этот М.К.?
— Ну, разве узнаешь...
— Да...
— Неужели действительно он столько лет в земле пролежал?
— Выходит, что так.
— С ума сойти...
— Да...
— Но вообще-то, все-таки как-то страшновато....
— Да. Он суровый.
— Уж больно много всего. И мертвецы эти гнилые... брррр!
— С мертвецами... это точно...
— И макет... забавно....
— Но это получше письма тютчевского?
— Да, конечно. Помощней.
— Ну, вот и хорошо.
— Ага...
— Так значит — оставим его?
— Его? Ну, это тебе решать...
— Ну, я тоже толком не знаю...
— Вообще, ты знаешь, если начистоту... понимаешь, есть в нем, ну...
— Что?
— Ну, не знаю, как сказать...
— Говори, я пойму.
— Страшный он, злой какой-то. Суровый. От него как-то это....
— Что?
— Не по себе. Очень муторно как-то. Всего выворачивает...
— Ну, и что ж делать?
— Слушай... я вообще-то не знаю...
— Ну?
— Давай его обратно закопаем.
— Закопать?
— Ага. Точно говорю — лучше будет. Поверь мне.
— Серьезно?
— Ага. Точно говорю.
— Серьезно?
— Абсолютно. Давай закопаем. Пусть так будет.
— Значит, закопать?
— Закопать.
— Ну, что ж, тебе видней:
Прочитав рукопись, Антон посидел немного, потирая виски и топыря губы, потом встал, свернул листы трубкой, надел чехол, обмотал резиной, убрал в сундучок и, прихватив лопатку, пошел к старой яблоне.
Над головой пролетел дикий голубь и скрылся за бором...