Тексты

Тридцатая любовь Марины / 2

— Через мост переедем и направо, — проговорила Марина, вынимая из расшитого бисером кошелька два металлических рубля.

Старичок, не оборачиваясь, кивнул, пролетел по мосту и лихо развернулся.

— Прямо, прямо, — продолжала Марина, держась за ручку двери.

Массивные серые дома кончились, показалось желтое двухэтажное здание ДК.

— Остановите здесь, пожалуйста...

Старичок затормозил, Марина протянула ему два рубля.

Они звякнули в его украдкой протянутой руке.

— До свидания, — пробормотала Марина, открывая дверь и ставя ноги на грязный асфальт.

— До свидания, — непонимающе посмотрел он.

Дверца хлопнула, Марина с удовольствием вдохнула сырой мартовский воздух.

Желтый ДК с пузатыми колоннами высился в десяти шагах.

В такую погоду он выглядел особенно жалко, — на колоннах темнели потеки, облупившийся фриз напоминал что-то очень знакомое...

Марина поднялась по каменным ступенькам и потянула дверь за толстую пообтертую ручку — простую, примитивную, тупо-исполнительную в своей тоталитарной надежности...

В ту ночь она проснулась от нежных прикосновений.

Пьяный отец сидел на корточках рядом с кроватью и осторожно гладил ее живот.

Марина приподняла голову, спросонья разглядывая его:

— Что, пап?

В комнате стояла душная тьма, голый отец казался маленьким и тщедушным.

— Марин... Мариночка... а давай я это... — бормотал он, сдвигая с нее одеяло.

Она села, протирая глаза.

— Давай... хочешь я тебе там поглажу... ну... как в душе...

От него оглушительно пахло вином, горячие руки дрожали.

Он сел на кровать, приподнял Марину и посадил к себе на колени.

Его тело, как и руки, было горячим и напряженным. Он стал гладить ее между ног, Марина замерла в полусне, положив тяжелеющую голову ему на плечо. Ей стало приятно, сон быстро возвращался, нежный прибой шевелился между ног.

Она очнулась от острой боли внизу живота. Обхватив дрожащими руками, отец сажал ее на что-то твердое, скользкое и горячее.

Она вскрикнула, отец испуганно отстранился:

— Ну, не буду, не буду...

Хныкая, она легла на кровать, свернулась калачиком.

Низ живота ныл, ей казалось, что отец что-то оставил там, не вынув:

— Больно, пап...

— Ну, не буду, не буду... не буду, милая...

Он долго бормотал в темноте, поглаживая ее.

Потом опять взял на руки и жадно зашептал на ухо:

— Марин... я только так вот... тебе хорошо будет... раздвинь ножки вот так... шире, шире...

«Шире! Шире!!» — закричала в ее сонной голове Жирная, и знакомая стыдливая сладость хлынула в грудь.

Марина раздвинула ноги.

— Шире, Мариночка, шире...

«Шире! Шире ноги!! Шире!!»

Стыд и сладость помогли ей стерпеть повторную боль. Что-то вошло в нее и, нещадно растягивая, стало двигаться.

— Я немного... Марин... так вот... это полезно... — шептал отец в ее волосы, хрипло дыша перегаром.

Тьма шевелилась, смотрела на нее глазами столпившихся в дверях родителей, кто-то шептал в такт отцовским движениям:

— Шире... шире... шире... шире...

Она покачивалась на отцовских ногах, ткнувшись лицом в его потное плечо, кровать тоже покачивалась, и подоконник покачивался, и едва различимая люстра, и редкие звезды в окне, и темнота:

— Сладко-стыдно... сладко-стыдно... сладко-стыдно...

Вскоре отец дернулся, словно кто-то толкнул его, дрожащие руки сжали Марину:

— Наааааа.... ммнаааа... мммнааа... мммм...

Из его скрытых тьмою губ рвалось что-то, плечи тряслись.

Он снова дернулся.

Больно и резко вышло из нее горячее и липкое, Марина оказалась на кровати, отец проволок ноги по полу и рухнул на свою койку.

Марина потрогала промежность. Там было липко и мокро.

Слабо дыша, отец лежал не шевелясь.

Замерев, Марина смотрела на скупые очертания люстры и трогала свои липкие бедра.

Низ живота немного болел, голова кружилась и хотелось спать.

Вскоре отец захрапел.

Марина натянула одеяло и тут же провалилась в яркий большой сон.

Ей снилось бесконечное море, по которому можно было спокойно ходить, не проваливаясь. Она шла, шла по синему, теплому и упругому, ветер развевал волосы, было очень хорошо и легко, только слегка болел низ живота. Марина посмотрела туда, разведя ноги. В ее пирожке угнездился краб. Она протянула к нему руку, но он угрожающе раскрыл клешни, еще глубже забрался в розовую щель.

«Нужна палочка, — подумала Марина. — Без палочки его не выковырнуть...»

Но вокруг было только море и больше ничего, море на все четыре стороны.

Она побежала, едва касаясь ногами упругой поверхности, потом подпрыгнула и полетела, в надежде, что встречный ветер выдует краба из щели. Ветер со свистом тек через ее тело, раздирая глаза, мешая дышать. Марина развела ноги, и свистящая струя ворвалась в пирожок. Краб пятился, прячась, но клешни отлетели. Видя, что он безоружен, Марина попыталась выдернуть его из себя.

Это оказалось не так просто — скользкий панцирь вжимался в складки гениталий, ножки не давались. Она нажала посильней и панцирь хрустнул, краб обмяк.

Марина с облегчением вытащила его и бросила вниз. Раздавленный краб бессильно закувыркался, удаляясь, но за ним сверкнула на солнце тончайшая леска, потянувшаяся из гениталий. Марина схватила ее руками, дернула, но та не кончалась, все длилась и длилась, вытягиваясь из Марины и неприятно щекоча. Ветер ослаб, Марина почувствовала, что падает. Леска путалась между ног, море приближалось, снова засвистел в ушах ветер.

Марина зажмурилась, врезалась в море и проснулась.

Солнечный луч еще не упал на групповую фотографию смуглолицых моряков, висящую над ее кроватью. Невысвеченные моряки дружно улыбались Марине. В третьем ряду, шестым слева улыбался молодой старичок-пасечник.

Узкая койка отца была пуста, скомканная простыня сползла на пол, обнажив полосатый матрац.

Марина сбросила одеяло, спустила ноги и чуть не вскрикнула: боль шевельнулась внизу живота.

Морщась, она встала и посмотрела, раздвинув колени. Ее пирожок сильно вспух, покраснел и болел от прикосновений. Ноги были в чем-то засохшем, похожем на клей, смешанным с кровью.

Марина захныкала, хромая подошла к стулу, сняла со спинки платье. На улице восходящее солнце пробивалось сквозь густые яблони соседа, белая кошка спокойно шла по забору, старичок-пасечник притворял дверцу сарая, прижимая к груди полдюжины испачканных куриным пометом яиц.

— Здрасьте, — негромко сказала Марина и зевнула.

— Здоровеньки, дочка. То ж ранние птахи, шо батька твий, шо ты. Солнце не встало, а вин побиг до моря, як угорилый. Чого так торопиться? Не сгорит ведь, ей-бо...

— А когда он пошел? — спросила Марина.

— Давно. Зараз повернеться... Погодь.

Но отец не вернулся ни через час, ни к обеду, ни к ужину.

Его выловили через неделю, когда прилетевшая самолетом мать уже успела за три дня прокурить всю дедову избушку.

Хмурым утром в зашторенное окно к ним постучал коричневолицый участковый, мать стала быстро одеваться, раздраженно приказывая Марине сидеть и ждать ее.

— Я боюсь, мам, я с тобой! — кричала сонная Марина, цепляясь за ускользающее платье.

Мать быстро вышла.

Лихорадочно одевшись, Марина побежала за ней.

Пестрая мать шла с синим участковым по знакомой тропинке.

Хныча, Марина преследовала их.

Несколько раз мать оглядывалась, грозя ей, потом отвернулась и не обращала внимания...

Он лежал навзничь на мокром брезенте, в окружении немногочисленной толпы.

Втащенная на берег лодка спасателей, задрав кверху крашеный нос, равнодушно подставила обрубленный зад окрепшему за ночь прибою.

— Всем разойтися зараз! — выкрикнул участковый, и толпа неохотно расступилась.

— Господи... — мать остановилась, прижала ладони к вискам.

Участковый расталкивал смотрящих баб:

— Шоб быстро! Идите отсюда! А ну!

Отец лежал, красные плавки ярко горели на бледно-синем теле.

— Господи... — мать подошла, топя туфли в песке.

Трое местных спасателей распивали поодаль бутылку.

— Охааа... родненький ты мий... — протянула полная босая баба, подперев пальцем стянутую белым платком щеку.

Марина подбежала к матери, намертво вцепилась в ее платье.

— Это он? — тихо спросил участковый, подходя.

Мать кивнула.

Следы багра на боку и бедре кто-то уже успел присыпать песком.

Раскрыв черный планшет и присев на колено, участковый стал медленно писать, шевеля облупившимися губами.

Мать молча плакала, прижав руки к щекам.

Марина жадно смотрела на синее неподвижное тело, которое неделю назад смеялось, плавало, пахло потом, сладко покачивало на горячих коленях.

— Придется в Новороссийск везти, шоб вскрытие сделали. С машиной помогу, — пробормотал участковый, снимая фуражку и вытирая лысоватую голову платком. — А хоронить вы в Москву повезете, или здесь?

Мать молчала, не глядя на него.

Он пожал широкими плечами:

— У нас тут кладбище аккуратное...

Мать молчала, ветер шевелил ее платье и концы бабьих платков.

Прибой дотянулся до пыльного сапога участкового, слизнул с него пыль, заставив заблестеть на только что выглянувшем солнце...

— Ну куда, куда ты летишь! — раздраженно шлепнула Марина по своей вельветовой коленке.

Старательно мучающая клавиши девочка замерла, покосилась на нее.

— Счет какой?

— Четыре четверти...

— А почему ты вальсируешь?

Девочка опустила непропорционально маленькую голову, посмотрела на свои пальцы с обкусанными полумесяцами ногтей.

— Сыграй сначала.

Девочка вздохнула, выпрямляя шерстяную спину с лежащими на ней косичками, и начала прелюд снова.

— Легче... легче... ты же зажатая вся... — нервно стуча каблучками по неровному паркету, Марина подошла к ней, вцепилась в худые плечики и качнула. — Вот, смотри, как статуя... отсюда и звук пишущей машинки...

Смущенно улыбаясь, девочка качалась в Марининых руках. Красный пионерский галстук трясся на ее плоской груди.

«Я индюк — красные сопли...» — вспомнила Марина и улыбнулась. — Ну, давай по-хорошему. Свободно, ясно, следи за счетом. Раз, два, три, четыре, раз, два, три, четыре...

Девочка принялась играть, старательно поднимая брови.

За окном посверкивала частая капель, широкоплечий дворник в ватнике, платке и юбке скалывал с тротуара черный блестящий на солнце лед.

Прелюд незаметно сбился на вальс.

— Снова здорóво. Ну что с тобой сегодня, Света? — Марина повернулась к ней. — Метроном есть у тебя дома?

— Нет...

— Купи. Если так считать не в силах — купи метроном.

Ученица снова посмотрела на свои ногти.

За стеной кто-то барабанил этюд Черни.

— Давай еще раз. Успокойся, считай про себя, если ритм держать не можешь...

Марина взяла с подоконника свою сумочку, открыла, нашарила «Мишку» и стала разворачивать, стараясь не шелестеть фольгой.

«Пролочку грех отвлекать. Не конфетами едиными сыт человек... впрочем, они их теперь жуют, как хлеб...»

Из-за красного кругляшка пудреницы торчал краешек сложенной клетчатой бумаги.

Марина вытянула его и, жуя конфету, развернула.

Листок косо пересекали расползающиеся строчки круглого, почти детского почерка:

МАРИНОЧКЕ

Моя Мариночка, люблю!
Люблю тебя, родная!
Сними одежду ты свою,
Разденься, дорогая!

Тебя я встретила, как сон,
Как сон святой и сладкий!
Целую губ твоих бутон,
Прижми меня к кроватке!

Люблю, люблю, люблю тебя!
Русалка ты, царица!
Пускай ночь эта для меня
Все время повторится!

С тобою быть навек хочу,
Любимая, родная!
Прижмись тесней к моему плечу
И никогда вовек тебя не отобьет другая!

Марина улыбнулась, поднесла листок к лицу.

Строчки расплылись, бумага, казалось, пахнет мягкими Сашенькиными руками.

Чего бы ни касались эти порывистые руки — все потом источало светоносную ауру любви.

Марина вспомнила ее податливые, нежно раскрывающиеся губы, неумелый язычок, и горячая волна ожила под сердцем, вспенилась алым гребнем: сегодня Сашенька ночует у нее.

Прелюд кончился. Ученица вопросительно смотрела на Марину.

— Уже лучше. Теперь поиграй нашу гамму.

Марина спрятала листок и вдруг наткнулась на другой — знакомый, но давно считавшийся потерянным.

— Господи... как это сюда попало...

Девочка заиграла ми-мажорную гамму.

Этот листок был совсем другим — аккуратным, надушенным, с бисерным изысканным почерком:

AVE MARINA

Среди лесбийских смуглокожих дев
Сияешь ты, как среди нимф — Венера.
Феб осенил тебя, любовь тебе пропев,
Склонилась с трепетом Юнона и Церера.

Наследница пленительной Сафо,
Как ты прекрасна, голос твой так звучен.
Любить тебя, весталочка, легко:
Твой облик мною наизусть изучен;

Изучены и губы, и глаза,
Изгибы рук, прикосновенье пальцев.
На клиторе твоем блестит слеза...
Ты прелесть, ангел мой. Скорее мне отдайся...

Марина усмехнулась и вздохнула.

Это писала Нина два года назад...

Поразительно. Оба стихотворения посвящались ей, в них говорилось в сущности одно и то же, но как далеки они были друг от друга! От неумелого Сашиного исходило тепло искреннего любовного безрассудства, когда при мысли о любимой сердце останавливается в груди, а мир дрожит и рассыпается калейдоскопической зыбью. Второе стихотворение источало холод рассудочного ума, цинично взвешивающего сердечную страсть, отринувшего Случай, как опасность потери своего Эго.

Спотыкаясь, гамма ползла вверх.

— Медленней, не спеши. Не бормочи, старайся следить за пальцами.

Марина спрятала Сашино посвящение, а Нинино разорвала и бросила в корзинку.

Дворник в юбке, накрошив льда, воткнул мокрый лом в снег и побрел за лопатой.

Марина посмотрела на часы. Без четверти три.

— Ну, ладно, Света. К следующему разу приготовишь начисто сонатину и прелюд. А дома... дома...

Подойдя к пианино, она полистала «Школу».

— Вот этюд этот разберешь сама. Запомнила?

— Да...

— Ну и хорошо.

Дверь робко приоткрылась, заглянули светлые кудряшки.

— Проходи, Олег.

Плоскогрудая Света стала собирать свои ноты в капроновую сумку.

Олег громко ввалился со щедро расстегнутым портфелем, шмыгая носом, пылая круглыми девичьими щеками. Тупорылые ботинки были мокрыми, низ форменных брюк — тоже. Галстук с крохотным, намертво затянутым узлом съехал набок.

— Господи, откуда ты? — улыбнулась Марина, кивнув уходящей Свете.

— А я это... опаздывал... и это... — ответно улыбнулся он, хлюпнув носом.

Марина поправила ему галстук, чувствуя на расстоянии, как пылает пухленькое красивое лицо.

Этот двенадцатилетний Адонис нравился ей. У него были курчавые светло-каштановые волосы, девичьи черты, голубые глаза, оправленные в бахрому черных ресниц, полные вишневые губы и круглый аппетитный подбородок.

Помимо этого он был патологически глуп, ленив и косноязычен, как и подобает классическому любовнику Венеры.

Олег порылся в растерзанном портфеле, выудил испачканную чернилами «Школу» и мятую тетрадь.

Прислонившись к подоконнику и улыбаясь, Марина рассматривала его:

— Почему ты такой неряшливый, Олег?

— Да я просто спешил... вот...

— Ты всегда куда-то спешишь...

— Да нет... не всегда... иногда...

Он давно уже чувствовал ее расположение и носил невидимый венок любимчика с угловатой удалью, позволяя себе глупо шутить с Мариной и задушенно смеяться в собственный воротник.

При этом он безнадежно краснел и моргал своими густыми ресницами.

Его отец был стопроцентный прол — отливал что-то на Заводе Малогабаритных Компрессоров, в Доме культуры которого и преподавала музыку Марина.

Мать Олега заведовала небольшой овощной базой.

— Ну, как этюд? — спросила Марина, когда он сел за инструмент и привычно сгорбился, положив большие клешни рук на колени.

— Ну... я в начале там нормально... Марин Иванна... только это, в конце там... сложно немного...

— Что ж там сложного? — Она подошла, поставила его «Школу» на пюпитр и нашла этюд.

Олег испуганно посмотрел в ноты, потер руки и робко начал.

Играл он неплохо, но природная лень не пускала дальше.

— Немного живее, не засыпай, — сразу подстегнула его Марина и безжалостно нажала на левое плечо, качнув вбок. — Свободней левую, басов не слышно совсем.

Во время игры он забывал обо всем, по-детски оттопыривал верхнюю губу и шлепал ресницами.

Глаза его округлялись, нежная шейка тянулась из школьного воротника.

— Пальцы, пальцы! — воскликнула Марина, клюнув ногтем исцарапанную крышку «Лиры». — Остановись. Опять путаница. Пятый, третий, первый, четвертый. Сыграй еще.

Он повторил.

— Теперь снова, только легче и свободней.

Он сыграл легче и свободней.

«Все может, если захочет. Как партия... — подумала Марина, любуясь им. — За таким вот теленочком и гонялась Хлоя по лесбосским лугам. Мой миленький дружок, лесбийский пастушок...»

Из его кудряшек выглядывала аппетитная розовая мочка.

Марина представила, как содрогнулся бы этот угловатый увалень, когда б ее губы втянули эту мочку, а язык и зубы с трех сторон сжали бы ее.

— Пауза! Пауза! Почему забываешь? Снова сыграй...

Он вернулся к началу.

«Интересно, есть у него волосики там или нет еще?» — подумала она и, улыбаясь, представила, как, зажав в темный угол этого испуганно пылающего бутуза, стянула бы с него штаны с трусами и настойчивыми прикосновениями заставила б напрячься растущую из пухлого паха пушечку... Опустевший школьный спортивный зал гулко разносит Олегово хныканье и Маринин горячий шепот, поднятая ушедшим классом пыль еще висит в воздухе, запертую на швабру дверь дергает шатающийся по коридору лоботряс. Олег смолкает, покоряясь угрожающим ласкам, Марина валит его на рваный кожаный мат, ее губы втягивают в себя терпко пахнущую головку, а рука властно забирает эластичные яички...

— А теперь как, Марин Иванна?

— Вполне, — шире улыбнулась она, обняв себя за локти. — Слушай, Олег, а у тебя подружки есть?

Посмеиваясь, он пожал плечами:

— Неа...

— Почему?

Угловато он повторил тот же жест.

— Такой взрослый мальчик, симпатичный... — Марина подошла, потрепала его кудряшки. — Только ленивый предельно.

— Да нет, Марин Иванна, я не ленивый...

— Ленивый, ленивый, — ласково качала его голову Марина, чувствуя шелковистость курчавых волос. — Больше заниматься надо, больше. Ты талантливый парень. Если будешь лентяем — ни одна девочка с тобой дружить не станет.

— Ну и не надо...

— Как же не надо? Придет время, и будет надо...

Она наклонилась и сильно дунула ему в ухо.

Он захихикал, втягивая голову в плечи.

— Лень-то матушка! — засмеялась Марина, раскачивая его. — Ладно, давай сонату. Разбирал?

— Ага... немного, — насторожился он и со вздохом полез в ноты.

— Трудно было?

— Очень...

— Не ври. Ничего там трудного нет.

Слюнявя палец, он нашел нужную страницу, посмотрел, подняв брови и приоткрыв рот.

— Начинай.

Неряшливые мальчишеские руки нащупали клавиши.

«В мужчинах прежде всего отталкивают руки и ноги... — вспомнила Марина Сашину фразу. — Толстопалые руки и вонючие заскорузлые ноги...»

Спотыкаясь, соната стала раскручивать свое мажорное кружево.

Марина выудила из сумки «Мишку», развернула, откусила половинку.

Бирюзовый глаз в черной оправе покосился на нее.

Она подошла к Олегу и поднесла оставшуюся половинку к его губам. Он по-жеребячьи шарахнулся назад.

— Бери, не отрывайся.

И взял, как жеребенок берет теплыми губами с ладони, — нежно, осторожно...

«Прелесть ты моя, — подумала Марина. — Выпила бы тебя всего за одну ночь. Весь твой свеженький, еще не загустевший кефирчик».

Он играл, гоняя во рту конфету — хрупкую, податливую, пряную и соблазнительную, как сама жизнь...

После смерти отца время полетело быстрей.

Дядя Володя увез маму в Ленинград, комнату сдали, Марина переехала в Москву к бабушке.

Варсонофьевский немноголюдный переулок, многолюдный центр, шум, асфальт, новая школа, новый каменный двор, — все это ворвалось в жизнь Марины быстро и решительно, сломив ее кратковременную ностальгию по редким соснам и частым сараям.

Сухонькая подвижная бабушка продолжала с ней заниматься музыкой, раз в неделю пекла торт «Гости на пороге», разрешала играть во дворе допоздна (только не выбегай на улицу!), водила в консерваторию и в Большой театр.

В двенадцать лет Марина познакомилась с Игорем Валентиновичем — пианистом, литератором и старым другом бабушки.

— Это чууудный человек, — вытягивала морщинистые губки бабушка. — В консерватории преподавал семнадцать лет, три романа написал, ТАМ побывал... вот так...

— Где там?

— На Севере.

— Там, где папа?

— Да... там, — усмехнулась бабушка, поправляя перед зеркалом свою шляпку. — Слава Богу, что согласился. Вместо того чтоб по дворам-то гонять, позанимаешься месяца два у него. Дороговато, но ничего. Мы люди не безденежные...

— Он в консерватории работает?

— Нет. Теперь дома.

В этот же день они поехали к нему.

Игорь Валентинович жил в огромном высотном здании на площади Восстания.

— Очень рад, — проговорил он сухим высоким голосом, пожал руку Марине и сдержанно улыбнулся.

Сам он был, как и голос, — сухощавый и высокий, с бабушкой держался галантно и улыбчиво.

Втроем они прошли в одну из больших просторных комнат и после ознакомительной беседы Марина села за рояль.

— Не волнуйся, главное, — шепнула с дивана бабушка, наклоняясь вперед.

— Пусть, пусть волнуется, — усмехнулся Игорь Валентинович. — Лишь бы играла. Не низко?

— Нет, нет...

Вытерев потные ладошки о колени, Марина заиграла «К Элизе».

Бетховен быстро помог успокоиться, и этюд Черни неожиданно для себя она исполнила легко.

Незнакомый рояль пел и гремел под ее длинными крепкими пальцами, бабушка улыбалась, Игорь Валентинович кивал в такт головой.

Марина сыграла еще «Баркаролу» из «Времен года» и облегченно повернулась к Игорю Валентиновичу.

Он встал, сунув руки в карманы узких брюк, прошелся и оптимистично кивнул:

— Ну, что ж, будем, будем работать. Есть над чем.

Бабушка вопросительно приподнялась с дивана, но бодрым кивком он предупредил ее:

— Все, все в порядке. И пальчики бегут, и звук есть. Стоит, стоит поработать.

Марина стала ездить к нему два раза в неделю, — понедельник и четверг отныне окрасились звуками, наполнились слегка душноватым воздухом громадной квартиры и быстрой речью Игоря Валентиновича:

— Милочка, посмотри внимательно...

Придвигаясь к ней поближе, он выпрямляется, словно проглотив подпорку для крышки рояля, плавно поднимает руку и мягко опускает ее на клавиатуру.

Чистый и свободный звук плывет из-под крышки.

— Все не из пальца, а от плеча. От плеча, вот отсюда, здесь он зарождается. — Игорь Валентинович гладит другой рукой свое худое обтянутое кофтой плечо. — Зарождается, и по руке, по руке стекает к пальцу, а палец полусогнут, эластичен, кисть свободна, локоть тоже.

Марина повторяет, чувствуя, что ее до совсем другое.

— А кисть не проваливается ни в коем случае! — мягко подхватывает он ее руку снизу. — Кисть эластична, но не безвольна. Еще раз...

За месяц он поставил ей руку на всю жизнь, открыв свободу и мощь кистевой пластики.

— Легче, легче... еще легче! — раскачивал он ее, когда она играла бисерный этюд Мошковского, и вскоре пальцы действительно задвигались отдельно от ее тела, побежали легко и свободно.

— Идеальное состояние для таких этюдов — полусон. Тогда вообще полетит, как пух Эола.

Дома, на бабушкином разбитом «Августе Ферстере» Марина повторяла тот же этюд, сама покачиваясь на мягком большом стуле.

На втором месяце Игорь Валентинович «впустил ее в Баха», как написала бабушка матери.

Это был бесконечный ввысь и вширь собор, пустынный и торжественный, громадный и совершенный. Марина не знала, что это такое, но прекрасно видела подробную лепку порталов, размытые сумраком пилоны, чередование колонн, недосягаемый свод, пронизанный пыльным солнечным светом.

— Понимаешь, милочка, здесь две Марии, — с настойчивой мягкостью повторял Игорь Валентинович, разглаживая на пюпитре «Хорошо темперированный клавир», распахнутый на фа-минорной прелюдии-фуге. — Прелюдия — одна Мария, а фуга — совсем другая. Они разные, если не по духу, то по характеру.

Он начинал прелюдию, умышленно замедляя и без того неторопливую перекличку аккордов:

— Это состояние божественной просветленности, ожидание Благовещения, небесная любовь...

Прелюдия текла по своей неземной схеме, Марина слушала, любуясь искусными пальцами Игоря Валентиновича, забывая обо всем.

Прелюдия гасла, он тут же начинал фугу:

— А это земное чувство. Другая Мария. Такая же просветленная, но и реально чувствующая землю под ногами. И любовь — земная, в лучшем смысле этого слова, любовь истинная и полнокровная, бескорыстная и добрая, страстная и обжигающе-тревожащая...

А что потом?

А потом в первое же лето Москва швырнула Марину из Варсонофьевского в родное Подмосковье: пионерский лагерь «Горнист» лежал тремя продолговатыми корпусами на берегу Клязьмы, автобусы остановились возле деревянных распахнутых ворот с транспарантом ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В ПИОНЕРСКИЙ ЛАГЕРЬ ГОРНИСТ!

Они поселились в девичьем корпусе, где остро пахло краской, а железные с высокими спинками койки стояли так тесно, что на них приходилось запрыгивать с разбега.

В первый же день Марина облилась киселем в просторной столовой, научилась играть в настольный теннис, познакомилась с двумя отличными девчонками — белобрысой Надькой и остроносенькой лупоглазой Верой.

Сосновый бор окружал лагерь, теплая, усыпанная иглами земля мягко прогибалась под ногами, гипсовые пионер-горнист, пионер-футболист, пионер-барабанщик выступали привидениями на темно-зеленом фоне леса.

Надькина койка была рядом.

После отбоя они долго шептались, комкая влажные простыни с казенным клеймом ПИОЛАГ ГОРНИСТ.

Надька рассказывала страшные истории: «Черный лоскут», «Светящийся череп», «Голубые руки».

Все это было не страшно, зато таинственно. Марина с тревогой вглядывалась в темноту, полную сопения спящих девочек, перебивала сонно бормочущую Надю:

— А дальше, Надь?

— А дальше... дальше череп покатился по узенькой дорожке и прямо к их дому. И в окошко — стук, стук, стук. А они — кто там? А он — это ваша служанка Марта. Хозяйка отворила, а он ее раз — и задушил. И по лестнице наверх покатился. А хозяин спрашивает — кто там на лестнице? А череп говорит — это я, твоя жена. И тоже его задушил. А мальчик увидел и побежал на третий этаж, где у них дедушкина шкатулка лежала... вот. А череп за ним, за ним...

Марина слушала, а тьма пульсировала возле глаз, убаюкивала, словно старая знакомая.

Надя засыпала первой.

Утром они бежали на зарядку, предварительно навизжавшись и набрызгавшись в умывальной.

На площадке возле корпуса их ждали двое — толстая кудрявая баянистка и вожатая Таня. Пухлые руки растягивали меха, на клавишах играло пробившееся сквозь сосновые кроны солнце:

Ииии раз, два три!
Эх, хорошо в стране Советской жить!
Эх, хорошо страну свою любить!
Эх, хорошо в стране героем быть!
Красный галстук новенький носить!

Они маршировали на месте — восемьдесят две девчонки, делали наклоны, приседания, прыжки. А перед двумя мальчишескими корпусами то же самое проделывали голоногие мальчишки под баян усатого хромого Виктора Васильевича. Играл он всегда неизменное попурри из сталинских кинофильмов:

Эй, вратарь, готовься к бою!
Часовым ты поставлен у ворот!
Ты представь, что за тобою —
Полоса пограничная идет!

Пора в путь-дорогу!
Дорогу дальнюю, дальнюю, дальнюю идем!
Над мирным порогом
Махну серебряным тебе крылом!

Гремя огнем, сверкая блеском стали,
Пойдут машины в боевой поход!
Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин,
А Первый Маршал в бой нас поведет!

Завтракали жидкой манной кашей, крутыми яйцами и чаем в граненых стаканах.

Однажды, когда добрая сотня алюминиевых ложек гремела, размешивая желтый кубинский сахар в красном краснодарском чае, Марина, отхлебнув, подняла голову и встретилась с пристальным взглядом старшего пионервожатого, который, примостившись с краю противоположного стола, пил кофе из своего термоса.

Секунду он смотрел все так же пристально, потом молодое, почти мальчишеское лицо его растянулось улыбкой. Подняв шутливо никелированный стаканчик, он кивнул Марине.

Ответно улыбнувшись, она попробовала поднять свой стаканище, но чай был горяч, обжег кончики пальцев. Она подула на них, смеясь, а старший грозно нахмурил брови, оттопырил нижнюю челюсть и покачал головой, изображая директора лагеря — угрюмого толстяка, везде появляющегося со своей женой — такой же грузной неприветливой женщиной.

Марина прыснула, узнав объект пародии, но Володя уже спокойно допивал кофе, что-то быстро говоря сидящему рядом Виктору Васильевичу.

Володя...

Он был душой лагеря, этот невысокий спортивный парень. Тогда он казался Марине страшно взрослым, хотя и носил белую тенниску, узкие спортивные брюки и белые баскетбольные кеды. Красный галстук болтался у него на шее, придавая ему мальчишеский вид. Он мог быть строгим и веселым, занудливым и безрассудным, тошнотворно-спокойным и озорным.

У него было увлечение — новенький фотоаппарат иностранной марки, который он часто носил с собой.

Фотографировал он редко, снимая, как правило, бегущих или играющих пионеров.

Что-то подсказало Марине тогда в столовой, что этот пристальный взгляд, брошенный под музыку алюминиевых ложек, был неслучаен.

И скоро пришлось убедиться в этом.

Почему-то он стал чаще оказываться с ней рядом, — подходил к теннисному столу и, сунув мускулистые руки под мышки, смотрел, как она играет с Надькой, отпуская острые, как сосновые иголки, словечки:

— Так. Саликова подает, внимание на трибунах.

— Алексеева, Алексеева, мышей не ловишь.

— Саликова, ну что такое? Ты же чемпион дворов и огородов...

— Алексеева, закрой рот, шарик проглотишь.

Сидящие рядом на лавочке ребята смеялись, смеялась и Марина, отбивая цокающий шарик с синим китайским клеймом.

Володя стоял и смотрел, облокотясь на толстенный сосновый ствол. Она заметила, что смотрит он больше на нее, комментируя в основном ее игру. Когда же, уступив ракетку, Марина садилась на лавочку, он присаживался рядом и с серьезно-озабоченным видом тренера давал ей советы, показывая своей смуглой широкой ладонью, как надо гасить, а как — резать:

— Поразмашистей и полегче, Марин. У тебя же вон руки какие длинные.

Он брал ее за запястье, заводил руку вперед и останавливал возле лба:

— Вот. Чтоб сюда проходила. Как пионерский салют.

Марина насмешливо кивала, чувствуя теплую шершавую кожу его крепких пальцев.

Он чем-то нравился ей.

На общелагерной линейке он принимал рапорты командиров отрядов с серьезным и строгим лицом. Ему рапортовали пионервожатые — старшеклассники, приехавшие в «Горнист» на весь летний сезон:

— Товарищ старший пионервожатый, отряд номер три на утреннюю линейку построен. Командир отряда Зубарева.

А он — подтянутый, крепкий — принимал рапорт, уверенно вскинув руку, словно погасив звонкий китайский шарик...

В начале июля была «Зарница».

Река разделила «синих» и «зеленых» на две противоборствующие армии. Напялив синие и зеленые пилотки, разжигали костры на скорость, натягивали дырявые палатки, кидали гранаты, бежали «партизанскую эстафету».

Директор, затянув свои огузья-оковалки в белый китель с зелеными галифе, пускал ракеты из тупорылой ракетницы.

Марина была медсестрой. Зеленая пилотка плотно сидела на голове, короткие косички с белыми бантиками торчали из-под нее. Сумка с медикаментами висела через плечо, повязка с красным крестом, слишком туго завязанная Ольгой, сжимала предплечье.

Володя командовал «зелеными», худой бритоголовый командир шестого отряда — «синими».

После однодневной подготовки произошла схватка.

В 8.15 переправились.

В 8.45 вернулась группа разведки, таща на себе «языка» и подвихнувшего ногу товарища.

В 9.00 вышли на исходный рубеж.

В 9.05 красная ракета зашипела над директорскими кустами, и Володя, подняв стартовый пистолет на шнуре, повел за собой кричащих ура «зеленых».

Марина по непонятному совпадению или неосознанному порыву бежала рядом, придерживая свою сумку и дивясь обилию росы.

Вдруг впереди в кустах захлопала сосновыми досками «полевая артиллерия», и, крикнув «ложись!», Володя повалился в траву, еще не скошенную колхозными забулдыгами.

Марина плюхнулась рядом, доски равномерно, как учили, хлопали, Володя, улыбаясь, крутил головой.

Зеленые пилотки торчали то тут то там.

— Ба! Алексеева, друг боевой! Ты здесь? — командир заметил ее, приподнявшуюся на руках и разглядывающую противника.

И, не дождавшись ответа, сильной рукой схватил ее за плечи, повалил рядом с собой:

— Убьют, ты что!

Его разгоряченное лицо оказалось совсем рядом, тонкие губы смеялись:

— Медсестрам умирать нельзя. Кто перевязывать будет?

Улыбаясь, он еще крепче прижал ее:

— Снаряды рвутся, а ты высунулась. Не боишься?

— Не боюсь, — усмехнулась Марина, снова поднимая голову.

Его ладонь оставалась у нее на шее:

— Рвешься в бой, Мальчиш-Кибальчиш?

Он пригнул ее голову к траве:

— Лоб пулям не подставлять. Выжить — вот наша задача.

Смеясь, Марина пробовала освободиться, но рука старшего пионервожатого была крепкой. Перехватив ее своей, Марина напряглась и вдруг почувствовала его горячие губы в своем ухе:

— Тише, убьют! Тише, убьют! Тише, убьют!

Стало тепло и щекотно.

Еще не ставшая сеном трава густо стояла вокруг, пахло клевером, мятой, душицей и чабрецом; маленький, словно пластмассовый, кузнечик тер ножками крылья, примостившись на стебельке.

— Тише... Ложись... Тише... Ложись...

Шепот был горячий, шершавые пальцы прижимали голову к траве, волна мурашек пробегала от уха по шее и по спине.

Притянув ее всю к себе, он непрерывно шептал, поглаживая.

Словно в забытьи Марина прикрыла утомленные ранним подъемом глаза, тьма и легкий запах табака от Володиных губ оживили прошлое. Сердце толкнулось к горлу, застучало знакомыми толчками:

— Тук, тук, тук... скрип, скрип, скрип...

Скрипит кровать, мужская спина движется в темноте, букет белых гладиолусов цветет застывшим взрывом...

Треснуло сзади, красная ракета зашипела над их головами.

Быстро отпрянув, Володя вскинул руку с пистолетом:

— Зеленые! Вперед! В атаку! Урааа!!

— Ураааа!!! — замелькали кругом голые коленки и красные галстуки...

А ночью после победного парада Марина натерла свой пирожок так, что утром болезненно морщилась, делая первые шаги, — робкие, неуверенные, пугающие, удивляюще-зовущие...