День русского едока
Зал кремлевского Дворца съездов полон зрителей. Сцена скрыта золотисто-алым занавесом с изображением огромного каравая в обрамлении пшеничных снопов. Свет в зале постепенно гаснет. Шум публики стихает. На ярко освещенный просцениум с двух сторон выходят два конферансье. Раздаются аплодисменты. Конферансье останавливаются возле своих микрофонов, стилизованных под хохломские расписные ложки, улыбаются зрителям. Слева — Иван Шноговняк. Это высокий стройный брюнет в элегантном синем фраке. Его красивое породистое лицо с правильными, тонкими чертами, пожалуй, слишком изысканно для конферансье. Умные карие глаза приветливо смотрят в зал. Улыбка играет на красивых губах. Видно, что он слегка смущен и взволнован, но умеет держать себя в руках. Однако речь его совершенно не соответствует аристократической внешности. Она медлительна и неуклюжа, с южным акцентом, с фрикативным «Г»; голос хриплый, дикция неряшливая. У правого микрофона — Эдуард Оболенский. Это полноватый мужчина маленького роста с кривыми ногами и короткими руками, затянутый в темно-вишневый фрак. Его непропорционально большая, лишенная шеи голова буквально вросла в покатые плечи; жидкие волосы неопределенного цвета покрывают ее; на плечах заметна перхоть. Лицо безобразно большое, цвета парной телятины, прыщеватое, нечистое, с огромным лиловым носом, напоминающим картофельный клубень; мокрые, никогда не смыкающиеся губы в пол-лица с торчащими из них большими желтыми зубами, маленький подбородок, кустистые черные брови, подслеповатые, невыразительные глаза. При этом он обладает красивым бархатным голосом; речь его подвижна, чиста, изысканна и обаятельна.
Шноговняк: Дорогие друзья!
Оболенский: Дамы и господа!
Шноговняк: Как говорят у нас в России — добро пожаловать к столу!
(Аплодисменты.)
Оболенский: Мы рады приветствовать вас в этот прекрасный осенний вечер в этом замечательном концертном зале, отреставрированном в столь сжатые сроки благодаря спонсорам нашего концерта — банку «Русская нива», акционерному обществу «Аркадия» и московскому заводу Тяжелого Литья!
Шноговняк: Это ш благодаря им мы с вами здесь встретились, как родные!
(Аплодисменты.)
Оболенский: Сегодня Россия в третий раз празднует «День русского едока»!
Шноговняк: В третий раз народ нашей великой страны садится, как говорят, за стол Изобилия!
Оболенский: Чтобы воздать должное Великой Русской Кухне, этому поистине уникальному языку, на котором говорят все 140 национальностей, живущих в Российской Федерации!
Шноговняк: Шоб порадоваться замечательному урожаю, собранному в этом году с российских полей!
Оболенский: Чтобы убедиться в третий раз в нашем благополучии, которое...
Шноговняк: Которое растет, несмотря на злобное пердение из-за океана!
(Бурные, продолжительные аплодисменты.)
Оболенский: Несмотря на все те трудности, которые мы в конце концов преодолеваем!
Шноговняк: И преодолеем, да так, шо, как говорит наш президент: «Им мало не покажется!»
(Аплодисменты.)
Оболенский: В третий раз мы встречаемся с вами в Кремле, в третий раз великая мощь национальной кухни Руси объединяет всех нас, чтобы...
Шноговняк: Шоб принести нам всем капельку счастья, шоб все у нас было хорошо, шоб мы улыбались и радовались жизни, ну, совсем как у той песне: бувайте здоровы, живите богато!
(Аплодисменты.)
Оболенский: Мы надеемся, что так и будет!
Шноговняк: А как же иначе?!
(Аплодисменты.)
Оболенский (потирает свои пухлые короткие руки): Итак, мы готовы начать! Готовы погрузиться в чудесную стихию еды. Занавес!
(Занавес не поднимается.)
Оболенский (ждет, потом недоумевающе вглядывается): Занавес!
(Занавес не поднимается.)
Оболенский: Что-то не так, Иван. Попробуй ты.
Шноговняк: Занавес!
(Занавес не поднимается.)
Шноговняк: Занавес!
(Занавес не поднимается. Смех в зале.)
Оболенский: Иван, мне кажется, что мы допустили какую-то ошибку. Мы что-то забыли.
Шноговняк: Забыли?
Оболенский: Да, да! Несомненно.
Шноговняк: Что же? Домкрат?
(Смех в зале.)
Оболенский: Нет, нет, Иван. Не домкрат. Мы забыли, что наш занавес волшебный. Он подымается только по мановению волшебной палочки.
Шноговняк: А где же эта палочка?
Оболенский: Волшебная палочка, как тебе известно, сама по себе не существует. Во всяком случае, в наших руках она будет бесполезна.
Шноговняк: А в чьих... полезна?
Оболенский: Только в прелестных руках феи. И, поверь моему двадцатилетнему опыту конферансье, далеко не всякая фея сможет поднять этот занавес. Ведь на нем изображен Великий Русский Каравай!
Шноговняк: А какая же фея нужна нам?
Оболенский: Фея Хлеба!
Шноговняк: Фея Хлеба? Тут обыкновенную фею не сразу найдешь, а ты — Хлеба! Кстати, Эдик, а у тебя хоть какая-нибудь фея знакомая есть?
Оболенский: Не буду лукавить — нет. Но я знаю одну замечательную женщину. Всю свою жизнь она пекла хлеб для россиян. Ее булочную «Мякиш» на Тверской знают не только москвичи. А какой душистый, хрустящий хлеб в этой булочной! И главное — он всегда теплый — и летом и зимой!
Шноговняк: А-а-а! Да, да! «Мякиш»! Отличный хлеб! И, по-моему, я уже догадался, о ком ты говоришь!
Оболенский: Наша неповторимая Фея Русского Хлеба! Анна Петровна Соколовская!
(Аплодисменты.)
Сверху на увитой колосьями и васильками трапеции спускается полная, улыбчивая и круглолицая Соколовская в белом поварском халате и белой пилотке. Звучит русская народная музыка. Мужчины подхватывают ее под руки, она тяжело спрыгивает с трапеции, подходит к микрофону.
Соколовская: Добрый вечер, дорогие друзья!
(Аплодисменты.)
Оболенский: Несравненная, божественная фея с нами! Теперь нам ничего не страшно!
Шноговняк: Теперь, как говорят, все будет в норме!
Соколовская: У нас уже все в норме!
Шноговняк (растерянно): Вы так думаете?
Соколовская: А тут и думать нечего! Россия нынче с хлебом, значит, у нас все в норме!
(Бурные, продолжительные аплодисменты.)
Оболенский: Дорогая Анна Петровна, наш праздничный занавес не хочет подыматься. Уповаем на ваше мастерство волшебницы!
Соколовская (смеется): Я не волшебница!
Шноговняк: А как же... как же ш нам быть? Эдик?
Оболенский: Анна Петровна, но я полагал, что только вы можете поднять этот занавес...
Соколовская: Нет, Эдуард. Не я. А русская песня о хлебе!
Звучит песня «Хлеб всему голова». Занавес медленно поднимается. Сцена представляет собой огромный стол, застеленный красно-белой скатертью с русскими узорами; на скатерти ближе к заднику стоят огромные хохломской росписи чаши с русской закуской; посередине сверкает штоф с водкой; на заднике, сделанном из огромных бревен, раскрытое деревенское окно; за окном русский пейзаж времени золотой осени.
(Аплодисменты.)
Песня о хлебе стихает.
Оболенский: Ансамбль имени Моисеева!
Звучит русская народная музыка. В чашах открываются потайные дверцы, и на сцену ручейками из сцепившихся танцоров вытекает русская закуска; на каждом танцоре костюм, изображающий конкретную закуску: холодец, соленые грибы, квашеную капусту, селедку, осетрину, моченые яблоки и т. д. Вскоре вся закуска оказывается на сцене и, сплетаясь и расплетаясь, лихо отплясывает; штоф с водкой открывается, из него вытекает «ручей» водки — сцепившиеся танцоры в прозрачных, переливающихся костюмах; появляются кружащиеся гжельские стопки, водка вливается в них; расписные ложки выбивают чечетку, свистит береста, визжит гармошка; полные стопки образуют круг, закуска, кружась и приплясывая, оплетает их своим разноцветием; звучит песня «По рюмочке, по маленькой...», в зале появляются девушки в сарафанах с подносами, уставленными водкой и закуской, стопки с водкой идут по рукам зрителей; на просцениуме Оболенский, Шноговняк и Соколовская поднимают рюмки с водкой.
Оболенский: Друзья! Выпьем за наше здоровье!
Шноговняк: Шоб нам было не только что есть, но и чем есть!
Соколовская: Чтобы дом наш был полной чашей!
(Аплодисменты.)
Звучит гимн Российской Федерации, зрители встают; все пьют, закусывают; это продолжается 24 минуты.
Оболенский: Прекрасно! (Вытирает губы платком.)
Шноговняк: Как говорится: пошли нам, Боже, и завтра то же!
(Смех в зале.)
Оболенский: Выпить и закусить по-русски... что может быть лучше?
Шноговняк: Выпить и пообедать по-русски! Это еще лучше!
(Смех.)
Оболенский: Иван, не торопись. До обеда дойдет время. Сейчас мне хочется...
Шноговняк: Сплясать?
(Смех.)
Оболенский: Пока нет. Мне хочется вспомнить, как ели наши родители. Давайте вспомним, друзья! И сравним объективно, по-русски. И пусть у некоторых горе-критиков, как говорит наш президент, отсохнут их поганые языки!
Шноговняк: Сегодня для вас играет эстрадно-симфонический оркестр московского телевидения «Белая береза» под управлением Геннадия Абалакова.
Оболенский: Композиция Виктора Глузмана.
Шноговняк: «Жидкий маргарин».
Оболенский: Аранжировка Геннадия Абалакова.
(Аплодисменты.)
На сцене появляется советский джазовый оркестр в белых костюмах; дирижер взмахивает палочкой, оркестр начинает играть лихую джазовую пьесу времен довоенного советского джаза; на сцену выбегают три девушки в белых обтяжных кожаных костюмах; в руках у них большой (раза в три больше обычного) примус, медный таз и громадная пачка маргарина; двигаясь в такт музыки, девушки накачивают примус, зажигают огонь, ставят на примус таз, распечатывают и кладут в таз брус маргарина, который с трудом помещается в тазу; сильное пламя охватывает таз снизу, девушки кладут ладони на маргарин, нажимают, помогая ему плавиться; при этом они извиваются в такт музыки; вдруг по команде дирижера музыканты прерывают пьесу, вскакивают с мест и выкрикивают хором: «А ну-ка, замри!» Девушки замирают; на сцену выбегают два санитара с носилками; на носилках сидит прокаженный в больничном халате; вместо пальцев на его руках култышки, половина левой ноги отсутствует, а на месте носа зияет дыра, напоминающая воронку; санитары стряхивают прокаженного с носилок на пол.
Оркестранты: А ну-ка, нюхни!
Прокаженный быстро, как краб, перебирая ногами и руками подползает к замершим, наклонившимся над маргарином девушкам, приспускает одной из них штаны, раздвигает руками ягодицы и, сильно прижавшись носом-воронкой к анальному отверстию, громко и жадно нюхает, издавая необычный трубный звук. Оркестр начинает играть ту же мелодию, но в более быстром темпе. Прокаженный вспрыгивает на носилки, санитары уносят его. Девушки оживают. Две продолжают плавить маргарин, а девушка со спущенными штанами мечется по сцене, порываясь убежать. Но из-за кулисы навстречу ей выбегает высокий мускулистый рабочий в спецовке с огромной кувалдой в руках.
Оркестранты: Уебох! Уебох! Уебох!
Девушка бросается в сторону, но, запутавшись в штанах, падает. Рабочий с ревом размахивается и изо всех сил бьет ее кувалдой по голове. От страшного удара голова раскалывается, мозговое вещество и кровь летят в стороны. Рабочий хватает девушку за ногу и уволакивает за кулисы. Две оставшиеся девушки продолжают свое занятие.
Оркестранты: А ну-ка, замри!
Девушки замирают. На сцену в сопровождении двух железнодорожных контролеров, опираясь утюгами об пол, выкатывается безногий инвалид в ватнике и на тележке. Подъехав к девушкам, он бросает утюги.
Оркестранты: А ну-ка, воткни!
Инвалид молниеносно спускает штаны девушки до колен, подпрыгивает, вцепившись в плечи повисает на ней и совершает с ней быстрый половой акт, скуля и крякая. Оркестр играет ту же мелодию, но в еще более быстром темпе. Инвалид вспрыгивает на тележку, хватает утюги и укатывает со сцены. Контролеры бегут за ним. Девушка у таза плавит маргарин, девушка со спущенными штанами с плачем мечется по сцене. Из-за кулисы навстречу ей выбегает толстая крестьянка в сарафане и с вилами наперевес.
Оркестранты: Уебох! Уебох! Уебох!
Крестьянка с воем втыкает вилы в спину девушки. Девушка кричит и умирает в конвульсиях. Крестьянка хватает ее за ногу и уволакивает со сцены. Оставшаяся девушка занимается маргарином, который уже почти расплавился.
Оркестранты: А ну-ка, замри!
Девушка замирает. На сцену двое конвоиров выволакивают зэка-доходягу в арестантской робе.
Оркестранты: А ну-ка, кусни!
Зэк подползает к девушке, трясущимися руками стягивает с нее штаны, впивается зубами в ягодицу и с трудом вырывает кусок плоти. Оркестр играет совсем быстро. Зэка уволакивают конвоиры. Девушка с криком мечется по сцене.
Оркестранты: Уебох! Уебох! Уебох!
Навстречу ей выбегает интеллигент в тройке, в очках и шляпе, с огромным деревянным циркулем в руках. Зажав шею девушки ножками циркуля, он душит ее, потом хватает за ногу и уволакивает со сцены. На сцену выбегает группа пионеров в красных галстуках. Они выкатывают из-за кулисы стеклянную конструкцию, состоящую из тридцати двух пол-литровых бокалов, подведенных к ним трубок и большой емкости. Сняв таз с жидким маргарином с огня, пионеры выливают содержимое в емкость. Оркестр перестает играть, только барабанщик выдает дробь. Пионеры выстраивают вокруг стеклянной конструкции пирамиду. Маргарин из емкости растекается в бокалы. Пионеры берут бокалы, поднимают.
Пионеры: За нашу советскую Родину!
Музыка резко обрывается; свет на сцене становится призрачно-голубым; пионеры и оркестранты застывают, как гипсовые изваяния.
Оболенский: Это наше так называемое героическое прошлое.
Шноговняк: По которому так горько плачут некоторые умники.
Оболенский: Им не терпится снова напиться жидкого совкового маргарина.
Шноговняк: И с песней, как говорят, задрав штаны, строить коммунизм.
Оболенский: Но мы с вами не хотим есть и пить по-старому.
(Аплодисменты, крики одобрения.)
Шноговняк: А поэтому мы говорим — да здравствует Новая Пища!
Оболенский: Да здравствует Пища Здравого Смысла!
(Аплодисменты.)
Вместо окаменевших синеватых призраков прошлого возникает яркое, во всю сцену изображение витрины мясного отдела Филипповского гастронома; здесь колбасы и ветчина, копчености и всевозможные деликатесы; на всех продуктах оттиснута желто-белая эмблема фирмы МОРАН.
Оболенский: Фирма Ивана Морана — спонсор нашего концерта!
(Аплодисменты.)
Шноговняк: Иван Моран — это русский предприниматель, который, как говорят, не бросает слов на ветер! Год назад он сказал: «Наступит время, и Европа будет покупать русскую колбасу»!
Оболенский: И это время наступило: неделю назад заключен первый контракт с тремя европейскими странами на общую сумму в 4 миллиона долларов! Теперь знаменитую Моранскую колбасу...
Шноговняк: Будут жевать и европейские фарфоровые зубы!
(Смех в зале.)
Оболенский: И это только начало, друзья! Дайте срок, старушка-Европа еще...
Шноговняк: Приползет к нам за колбасой!
(Бурные, продолжительные аплодисменты. Овация. Зрители встают, скандируют: «Моран! Моран!»)
Оболенский (подождав, пока зал успокоится): Наш замечательный свердловский композитор Аркадий Савченко и молодой московский поэт Игорь Порцевский написали новую песню специально для «Дня русского едока». Песню под названием «Моран». Поет Арина Самуилова!
Среди колбас появляется Арина Самуилова; это очаровательная, грациозная женщина с замечательным голосом; она сильно оголена, сверкающие бижутерии прикрывают грудь и лобок, на голове сияет диадема; звучит медленная электронная музыка, стилизованная под восточную; на фоне мясных деликатесов возникает голографическое изображение лица Ивана Морана — красивое, мужественное, с целеустремленными глазами и волевым подбородком.
Самуилова (поет приятным, завораживающим голосом, покачиваясь в такт музыке):
Моран — таинственное слово,
Моран — я повторять готова,
Моран — волшебный звук со мной
И я полна тобой, опять полна тобой!
Моран — души моей свеченье,
Моран — прекрасное мгновенье,
Моран — залог моей мечты,
И в будущем лишь ты, лишь светоносный ты!
Моран — проснулась я со стоном,
Моран — в саду вечнозеленом,
Моран — мне разрывает грудь
И никогда уж мне назад не повернуть!
Моран — как бережно и свято,
Моран — блаженством я распята,
Моран — священный тайный миг
И в сердце навсегда клокочущий родник!
Моран — горю, но не сгораю,
Моран — забвенью уступаю,
Моран — очнулась ото сна,
И впереди сияет вечная весна!
Моран — забудем все, что было,
Моран — пронизывает сила,
Моран — божественный рассвет
И золото любви на сотни тысяч лет!
Моран — я от восторга плачу,
Моран — я ничего не значу,
Моран — я растворяюсь вновь
И ввысь меня несет небесная любовь!
Моран — прими меня навеки,
Моран — разлейтесь сны, как реки,
Моран — прощай, моя Земля,
Отныне навсегда с тобой прощаюсь я!
Звучит последний аккорд, мясная витрина вспыхивает призрачным разноцветьем, колбасы сияют завораживающими, переливающимися цветами.
(Аплодисменты.)
Шноговняк: Арина Самуилова!
Самуилова кланяется.
Шноговняк (крестится, глядя на сияющие колбасы): Слава тебе, Господи! Похоже, наконец-то проблема колбасы решена в России-матушке!
(Смех и аплодисменты.)
Оболенский: Ты сомневался?
Шноговняк: Эдик, ну как не сомневаться, когда мой дед, отец, теща и жена всегда, сколько я помню, говорили о проблеме колбасы в России! А прабабушка, покойница, бывало утром на кухню выйдет, подойдет так тихонько и мне на ушко: «Ванечка, а я опять во сне копченую колбаску видала!»
(Смех.)
Оболенский: Жаль, что твоя прабабушка не дожила до сегодняшнего дня и не может видеть это изобилие.
Шноговняк (задумчиво глядя на сияющую витрину): М-да... Сейчас бы она вообще перестала видеть сны!
(Хохот, аплодисменты.)
Оболенский: Это замечательно, когда сны становятся реальностью.
Шноговняк: Но некоторые, так сказать, русскоязычные граждане России не хотят это признавать.
Оболенский: Иван, в семье не без урода. Критика, с другой стороны, необходима в здоровом, демократическом обществе. Главное, чтобы она была объективной.
Шноговняк: Это точно, Эдик! Ох уж эти критики! Они мне, по правде сказать, кое-кого напоминают. (Смотрит в зал.) Знаете кого? Угадайте! (Ждет, потом машет рукой.) Та вы ш ни в жизнь не угадаете! Мою тещу. (Смех в зале.) Да, да. Викторию Петровну Волокушину. Мать моей жены. Третьего дня купили мы с женой новую вешалку в прихожую. У нас была такая старая, из нержавейки. А жена присмотрела большую, деревянную. Все в ней так вот выточено из бука культурно. И главное — вместительность возросла до невозможного. До двенадцати польт можно навешать и чаи гонять. Ну, я на радостях решил ее сам и пришпандорить. Пробуровил дрелью пару дыр и стал в них, как говорят, деревянные пробки загонять. Стою на табурете, засупониваю молотком пробку. Напеваю себе что-то. Из Вагнера. (Смех в зале.) Вдруг слышу снизу голос тещи. «Иван, мне кажется, вы неправильно держите молоток». Я чуть по пальцу не засветил. «А как же ш его надо держать, многоуважаемая Виктория Петровна?» А она мне: «Мой покойный папа говорил, что молоток надо держать как ракетку для тенниса». (Смех в зале.) Ну я, как говорят мхатовцы, выдержал паузу и спрашиваю: «А напомните-ка мне, Виктория Петровна, кем был ваш дорогой папаша». «Профессором нейрохирургии». «Очень, говорю, хорошо, что вы напомнили. Так вот, Виктория Петровна, ваш папаша прокопался всю жизнь в чужих мозгах, а про свои, как говорят, забыл. Он все перепутал. Это теннисную ракетку надо держать как молоток, а молоток культурные люди держат знаете как? Вот так!» (Сжимает кулак, оголяет руку по локоть и делает неприличный жест. Смех в зале.) Вот вам и критика снизу! (Аплодисменты.) Ну, а вообще, мы с тещей живем дружно. С консенсусом. Хотя бывают и мисандерстендинги. (Смех в зале.) Вот, к примеру, вчера утром. Встал я, помылся, вычистил зубы. Покурил. Пошел на кухню. А там вместо жены — теща. Бывает и такое. (Смех.) «Доброе утро, Иван. Что вам приготовить на завтрак?» Я говорю: «Мама...» (я с утра тещу всегда мамой зову, а уж к вечеру — Викторией Петровной). (Смех.) Да. Так вот, говорю: «Мама, приготовьте мне, пожалуйста, яичницу». «Хорошо», — говорит. Ну, я тем временем в сортир заглянул. Подумать. (Смех.) Потом руки помыл — и на кухню. Сажусь за стол. И она мне подает. (Пауза.) Я говорю: «Мама, что это?» «Как, — говорит, — что? Яичница». Я говорю: «Мама, скажите мне, на чем вы жарили эту яичницу?» «На сливочном масле». Я говорю: «Тогда это не яичница». «А что же это, Иван?» «А это, мама, издевательство над здравым смыслом». Она на меня смотрит, как на Чубайса. Я говорю: «Мама, культурные люди всегда жарят яичницу на сале. Яичница без сала — это все равно что молодая семья без тещи. (Смех в зале.) Вы же культурный человек с высшим образованием, а не знаете таких элементарностей! Яичница с салом! Да это же именины сердца! Песня без слов! Апассионата! (Смех.) Вот, говорю, смотрите и запоминайте. Учу в последний раз. Сперва надо правильно выбрать посуду. Сковородка должна быть: А — вместительной, Б — чугунной. А не это алюминиевое недоразумение. Им даже по голове как следует не трахнешь. (Смех.) Выбрали, значит, сковороду. Поставили на огонь. И сразу режьте сало. Режьте, режьте, режьте. Такими брусочками, брусочками, брусочками. Сантиметра два толщины. Длина и ширина... ну, это дело вашей совести. (Смех.) Вот. Нарезали, положили на сковороду. Сало зашипело. Сперва тихо-тихо. Как вы на мою супругу, когда я под мухой прихожу. (Смех.) А потом погромче, погромче. Такое легкое ворчание. Как у нас с супругой, когда я без денег. (Смех.) И когда это легкое ворчание через пару минут переходит уже в серьезный разговор (помните, на той неделе по поводу покупки утюга?)... Вот тогда переверните сало. Перевернули, прошли еще минуты две, и можно бить яйца. Мой вам совет: на яйцах не экономьте. Яичницу яйцами не испортишь. (Смех в зале.) Штучек пять, шесть. Семь. Восемь, девять. В общем, до дюжины — вполне имеете право. Разбиваете вы яйца в кипящее сало. (Зажмуривается.) Это же симфония! Третья Патетическая. Яйца сворачиваются почти сразу. Чпок, чпок, чпок! И все это шкворчит, поет и беспокоится. Как коммунисты на несанкционированном митинге. (Смех.) Берете вы сковородник, подставочку и ставите сковороду передо мной на стол. Наливаю я себе сто грамм «Московской». (Вы, правда, в это время куда-то выходите по делам.) Вот. Наливаю, опрокидываю. Отламываю (заметьте, не отрезаю!) кусок белого хлеба, макаю его сначала в сало, потом в желток. Запихиваю в рот. (Пауза. Шноговняк вздыхает.) В общем и целом, мама, я вам так скажу. Если вы хотите, шоб я молоток держал вот так (повторяет неприличный жест рукой), — делайте мне каждое утро настоящую яичницу. Ваша дочь, да и другие соотечественницы вам за это скажут большое женское спасибо!»
(Смех, долгие аплодисменты.)
Шноговняк (кланяется, отступая назад, потом подходит к микрофону): А сейчас перед вами выступит знаменитый, неповторимый, аппетитный музыкально-хореографический ансамбль «Росинка». Постановка Бориса Носова, хореография Валентина Журавлева. «Щи горячие»!
На сцене возникает огромная тарелка дымящихся щей; к краю тарелки прислонилась расписная русская ложка; звучит песня «Щи горячие»; на сцену выпрыгивают танцоры в костюмах, изображающие чесночные дольки и стручковые перцы; лихо танцуют вокруг тарелки, затем по ложке взбираются на край тарелки, танцуют на краю; внезапно раздается залихватский свист и танцоры ныряют в щи; ритм песни сменяется на более медленный, танцоры, используя элементы синхронного плаванья, выписывают на поверхности щей русские народные пословицы и поговорки на тему еды: ЩИ ДА КАША — ПИЩА НАША. ЩИ ХОРОШИ, КОГДА В НИХ ЛОЖКА СТОИТ. ПЕЙ, ДА ДЕЛО РАЗУМЕЙ! НЕ КРАСНА ИЗБА УГЛАМИ, А КРАСНА ПИРОГАМИ. ЕШЬ — ПОТЕЙ, РАБОТАЙ — МЕРЗНИ! КАК ПОТОПАЕШЬ, ТАК И ПОЛОПАЕШЬ. КАШУ МАСЛОМ НЕ ИСПОРТИШЬ. ХОРОША КАША, ДА НЕ НАША. ЧАЙ ПИТЬ — НЕ ДРОВА РУБИТЬ.
Вдруг на сцену выкатывается танцор в круглом белом костюме сметаны; прокатившись вокруг тарелки, он вкатывается наверх по ложке и плюхается в щи; чесночины и стручки устраивают вокруг него настоящий водоворот, быстро плывя по кругу; сметана тонет и через некоторое время расплывается по поверхности щей белыми блестками; сверху в щи сыплется укроп; песня летит к бурному финалу; чесночины и стручки растворяются в щах.
(Аплодисменты.)
Оболенский: Ансамбль «Росинка»!
Шноговняк: Во дают ребята! Эдик, у меня ш ноги сами плясать рвутся!
Оболенский: Так нам с тобой, Иван, никогда не сплясать!
Шноговняк (хватается за свои дергающиеся колени): Ой, ой! Шо творится, мама дорогая!
(Смех.)
Оболенский (декламирует): Русская пляска, как русская еда — коль сердцу полюбилась, так навсегда!
(Аплодисменты.)
Шноговняк: Точно! Лучше русских щей, да «камаринского» ничего нет! Какие там макдональдсы, какой там рэйв! Все, с завтрашнего дня начинаю новую жизнь: с утра варю щи, днем пляшу! И никакой российской экономической депрессии! Слышите, господин Касатонов?! Очень вам рекомендую!
(Хохот, бурные, продолжительные аплодисменты; зрители встают, хлопают и свистят.)
Оболенский (вытирает платком слезы): Теперь я понимаю, Иван, почему наш великий сатирик Аркадий Райкин взял тебя в свою труппу шестнадцатилетним!
Шноговняк: Да, было дело! Я с Мелитополя тогда приехал в столицу нашей Родины с одной сменой белья, одним рублем и одной единственной репризой «Голая невеста». Аркадий Исаакович посмотрел, подумал так, висок потер и тихо сказал: «Берем. У этого парня атом в жопе».
(Долго не смолкающий хохот.)
Оболенский: И все-таки не везде едят и пляшут по-русски. Танец северо-американских квакеров «Сочная Дубина». Исполняют студенты Корнельского университета.
(Занавес поднимается.)
Сцена устлана дерном, на котором лежат десять «сэндвичей».
Каждый «сэндвич» составлен из двух громадных библий в кожаных переплетах и двух половин разрубленной вдоль лошадиной головы, втиснутыми между библий. Звучит банджо. Появляется женщина с деревянной тачкой в глухом длинном платье темно-серого сукна. Тачка полна домашнего мармелада. Женщина везет тачку по дерну, огибая «сэндвичи». Появляется мужчина в черных узких брюках, ковбойке, кожаной безрукавке и широкополой шляпе; ширинка на брюках расстегнута, из нее торчит напрягшийся член, стянутый уздой из шелковых нитей, концы которых привязаны к ногам и шее мужчины. От каждого движения нити впиваются в член, причиняя мужчине боль. Он движется за женщиной гусиным шагом, стоная и балансируя руками. Женщина, не обращая на него внимания, тупо толкает тяжелую тачку. Они медленно обходят «сэндвичи». Появляется невероятно толстый мужчина в розовой майке, белых шортах и белых кроссовках. В руках у него большая дубина, по форме напоминающая бейсбольную биту, но больше и увесистей. Толстяк подходит к тачке, сует дубину в мармелад, подносит ее к лицу мужчины, как бы отвлекая его от женщины. Мужчина идет за дубиной, тянется к ней губами и обсасывает. Толстяк выманивает мужчину на середину сцены и неожиданно изо всех сил бьет дубиной по голове. Мужчина падает замертво. Толстяк зачерпывает горсть мармелада, обмазывает багровый, с тянутый нитями член трупа и с жадностью начинает сосать. Он сосет с причмокиваниями и стонами, его тучное тело колышется и содрогается. Музыка убыстряется. По телу толстяка проходят судороги, он кричит и в изнеможении распластывается на траве. Женщина по-прежнему невозмутимо возит тачку. Сверху спускаются десять девушек, наряженных ангелами. Они держат на руках продолговатый металлический агрегат. Банджо смолкает. Звучит орган. Женщина, завидя ангелов, опускаетая перед тачкой на колени и погружает лицо в мармелад. Ангелы поют Hymns, одновременно раскрывают агрегат, напоминающий барокамеру. Толстяк оживает, встает, поднимает дубину и с поклоном подносит ее ангелам. Ангелы укладывают дубину в агрегат, заливают ее ананасовым соком, закрывают, завинчивают болты, включают мотор. Агрегат глухо гудит. Ангелы встают на «сэндвичи» и поют Hymns, сложив руки на груди. Толстяк опускается на колени перед тачкой и тоже погружает лицо в мармелад. Это продолжается 12 минут. Ангелы сходят с «сэндвичей», открывают агрегат. Дубина, под воздействием большого давления, пропиталась ананасовым соком и разбухла, увеличившись по толщине почти вдвое.
Ангелы (вынимают дубину): Hallelujah!
Мужчина и женщина поднимают головы. Их лица вымазаны мармеладом. Появляется friend Marc. Он в строгом костюме. Семь ангелов поднимаются вместе с агрегатом, три ангела держат на руках дубину. Friend Marc опускается перед ними на колени.
Ангелы: For the Lord’s blessings are on this bat!
Friend Marc: Hallelujah! (Принимает дубину.)
Ангелы воспаряют. Мужчина и женщина опускаются перед ними на колени.
Friend Marc: Suck the bat!
Мужчина и женщина сосут дубину. К friend Marc выстраивается очередь американских граждан.
Friend Marc: In the name of our Lord, suck the bat now and for ever more!
Американцы сосут дубину, затем каждый влезает на «сэндвич». Когда все десять сэндвичей оказываются занятыми, friend Marc взмахивает дубиной. Звучит веселая мелодия банджо.
Американцы: Hallelujah! (Не слишком виртуозно, но старательно выбивают степ на «сэндвичах».)
Мужчина и женщина обливают тачку керосином и поджигают. Затем берут труп за ноги и уволакивают.
(Занавес опускается. Свист, негодующие возгласы.)
Оболенский: Да, так едят и танцуют за океаном.
Шноговняк: А мы им не мешаем! Правда, друзья? Как говорит моя бабушка: «У них свой тоталитарный империализм, а у нас свой демократический капитализм!»
(Аплодисменты.)
Оболенский: Друзья! Мне выпала большая честь представить вам нашу замечательную поэтессу из Санкт-Петербурга Ларису Иванову!
(Аплодисменты.)
Лариса Иванова выходит на просцениум. Это высокая, крепко сложенная женщина с тяжелым мужеподобным лицом. На ней длинное иссиня-черное платье, переливающееся блестками. У нее глухой грудной голос и ахматовско-цветаевская челка.
Лариса Иванова: Еда, как и любовь, дает нам полноту бытия. Еда связывает прошлое с будущим. Еда ежедневно открывает нам настоящее. Еда помогает нам понимать самих себя. Еда делает нас путешественниками. Еда заставляет нас понимать другие народы. Еда, как и эрос, чиста в своем естестве. Еда входит в нас в виде красивых блюд и свежих продуктов, а покидает наше тело липким терракотовым левиафаном, древним, как звезды, и сильным, как притяжение атомов. Люди! Любите этого грозного зверя, не стесняйтесь его рыка, ибо в нем — музыка веков! (Читает нараспев.)
Платье белое струится и летит
Над молочно-белыми ночами, —
Девушка танцует и пердит,
Поводя доверчиво плечами.
Бледных рук ее задумчивая вязь,
Серых глаз таинственная влага,
Платья незатейливая бязь, —
Все пьянит и плещет, как малага.
Замерла, оцепенела танцплощадка:
Девушка танцует и пердит!
В нарушенье всякого порядка
Платье белое порхает и летит.
Сквозь тела партнеров и товарок,
Через сумрак их костей и вен
Ты летишь, задумчивый подарок,
Северная русская Кармен.
Над ночным угрюмым Петербургом,
Над свинцовой рябью финских вод
Ты летишь с печалью и восторгом.
Сладостен и чуден твой полет.
Бздех змеится шарфом Айседоры
С перегаром каши и котлет.
Девушки потупливают взоры,
Парни молча тянутся вослед,
Парни жадно ноздри раздувают,
Втягивают бздеха облака
И толпу плечами раздвигают,
И бурлят, и стонут, как река.
Но догнать тебя они не в силе —
Ты летишь, танцуешь и пердишь!
Как Жизель на мраморной могиле
Ты на небе северном стоишь.
Протанцуй и проперди над жизнью
В платьице застенчивом своем,
Серый мир росою бздеха сбрызни,
Разорви постылый окоем.
Пролети над замершей планетой
К островам неведомых светил
Белой неприкаянной кометой,
Шлейфом разрезая звездный мир.
И когда постылая эпоха
В тину Леты сонно упадет,
Пусть созвездье Девичьего Бздеха
Над Землей проснувшейся взойдет!
Свет гаснет. На потолке зрительного зала проступает во всех подробностях звездное небо. По небу летит девушка в белом платье. Из заднепроходного отверстия девушки вырывается светящийся шлейф. Звучит музыка Сергея Рахманинова. Девушка медленно пересекает небо, уменьшается и превращается в комету.
(Бурные аплодисменты.)
Оболенский (появляется на просцениуме): Лариса Иванова!
(Аплодисменты.)
Лариса Иванова кланяется и удаляется.
Оболенский (выдержав паузу): Как справедливо сказал классик: надо жить, дыша полной грудью, и не зажимать нос, как некоторые импотенты духа...
Шноговняк: Которых у нас еще, как говорят, столько, что от родного города Ларисы Ивановой до столицы раком не переставишь!
(Взрыв хохота в зале.)
Оболенский: А теперь — русская каша — еда наша!
Занавес взмывает кверху, открывая сцену. На ней огромная русская печь с тремя горшками. Из печи в зал плывет теплый воздух. Звучит неторопливая, величественная музыка Бородина. С горшков медленно сползают крышки. Горшки полны очаровательных 4–6-летних детей, играющих роль каши и неподвижно замерших в горшках. Белобрысые детишки изображают пшенную кашу, темноволосые — гречневую и каштанововолосые — перловую. Горшки медленно выдвигаются из печи, дети поднимают свои головы и улыбаются залу.
(Аплодисменты.)
Внезапно величественная музыка Бородина обрывается хрипло-кошачьими звуками джаза, свет начинает мигать, в печи открывается шесть дыр в виде магендовидов, из них выдвигаются намасленные доски, по которым на сцену с хохотом и визгом съезжают евреи: Миша Розенталь, Соня Цифринович, Ося Брон, Роза Гольдштейн, Саша Беленький и Сара Варейкис.
Евреи: Шолом!
Роза Гольдштейн: Шоб я так жила! Иден! Мы ж сто лет не виделись! Оська! Сарочка! Сашок, как здоровье Розы Яковлевны?
Саша Беленький: Клянусь геморроем Ротшильда, моя мама переживет нас всех! А что Абрам Семеныч? Его по-прежнему невозможно оторвать от преферанса?
Роза Гольдштейн: И не говори, Сашок! Третьего дня я имела ему сказать типа того: папаша, с тех пор как вас благополучно ушли на пенсию, вы дома имеете тот же гешефт, шо и на службе — берете взятку за взяткой!
(Евреи смеются.)
Миша Розенталь: Розка, у тебя веселые предки, не то что мои! Моего папу унесут на пенсию в гробу! Оторвать его от кормушки в министерстве торговли не смог бы даже Гиммлер!
Ося Брон: Давид Львович! Ну, пацаны, это ш правильный человек! Он хоть и не держал масть, но у него всегда был правильный базар и конкретный взгляд на вещи! Миша, ты ш должен быть ему благодарен, аж не ебаться! Он вывел тебя в конкретные люди, научил сечь фишку!
Саша Беленький: Если б Бог послал мне такого папу, как Давид Львович, клянусь потрохами Ицхака Рабина, я бы давно уже был мэром этой паршивой Москвы!
Ося Брон: Не, Сашок, ты не потянул бы. В натуре, ты еще по понятиям жить не научился. Вот Мишаня напялил бы лужковку, как два пальца обоссать! Кого надо мы бы завалили и был бы у нас свой карманный мэр! И никаким лужковским хлеборезам и чеченам черножопым отстегивать не надо было!
Соня Цифринович: Мишка и так богаче нас всех! У него так много денег!
Миша Розенталь: Сонька, как говорил Морган — я не знаю, что такое много денег, пока они есть у других людей!
Сара Варейкис: Хорошо сказано! Сразу видно — настоящий поэт!
Соня Цифринович: Мишка, не бойся, у гоев деньги никогда не переведутся! Пока русское быдло стоит у доменных печей и горбатится в шахтах, нам будет что переводить в швейцарские банки!
Миша Розенталь: Еще лет пять, как минимум! А потом, когда от этой страны останется шелуха, мы и сами окажемся в Швейцарии!
Роза Гольдштейн: Я — в Нью-Йорке!
Сара Варейкис: А я в Хайфе!
Соня Цифринович: Я в Монреале!
Ося Брон: Я в Мюнхене!
Саша Беленький: Ах, иден! Не так все просто, как вам кажется! Из-за глупой политики некоторых наших в этой вонючей России вскоре могут встать все домны и шахты! Как говорил мой дедушка Гершель, мир праху его, когда забираешь золотой у гоя, оставляй ему грош, чтобы завтра он не подох с голода и смог снова заработать для тебя золотой. А наши высасывают у русских гоев все до рубля! Это недальновидная политика! Надо помнить Талмуд: «Обманывать гоев разрешено, но делать это надо так, чтобы на сынов Израиля подозрение не пало». Гои уже вслух говорят об эксплуатации!
Сара Варейкис: Не важно, что говорят гои, а важно, что делают иудеи!
Ося Брон: Правильно! Россия — это ш, блядь, громадная, невъебенная, как я не знаю што, кладовая-шмодовая! Если даже все гои здесь передохнут, нефть, газ, алмазы, золото не переведутся в России еще лет сто! Саша, нам будет што выкачивать из этой вонючей страны, шоб я так жил! Главное — устаканить все по понятиям, расставить правильных пацанов, держать лохов у параши и рубить ботву!
Роза Гольдштейн: Клянусь мозолями Голды Меир, ты все правильно...
Из-за боковой кулисы раздался слабый сигнал, и Шноговняк с Оболенским сошли со сцены. За кулисой в полумраке стоял с наушниками на голове оператор.
— Все в режиме, все хорошо, спасибо, — он пожал руки им обоим.
— Свет верхний чего-то это... — сделал на ходу неопределеннный жест Шноговняк.
— Что? — спросил оператор.
— Да не знаю... как-то... — Шноговняк махнул рукой. — Ладно...
Они прошли сквозь ряд кулис, свернули к актерским уборным. По коридору на них быстро надвигалась процессия во главе с новым конферансье Евсеем Берманом. Двухметровый, непомерно толстый, кучерявый, с огромным, величиной с голову жеребенка, носом, Берман размашисто шагал, скрипя и топая черными лоснящимися сапогами. На нем была красная рубаха, черная кожаная жилетка с тремя золотыми цепочками и полосатые, заправленные в сапоги брюки. В руках Берман держал громадную, размером с бочку, эмалированную кружку. На ней сбоку были нарисованы три горбатых носа в виде трех шестерок — 666. За Берманом следовали шесть горбатых длинноносых раввинов с большими ножами и шесть хасидов с пейсами до земли и увесистыми плетками в руках. На концах плеток блестели стальные крючья.
— Привет двум братам-акробатам! — пророкотал он, протягивая огромную ручищу с четыремя золотыми перстнями.
— Здравствуй, Ёся, — шлепнул Оболенский по его ладони.
— Как сегодня? — остановился Берман, дыша, как кузнечный мех.
— Вполне, — устало потянулся Шноговняк.
Раввины и хасиды молча встали за круглой спиной Бермана.
— Слушай, тебе Понизовский не звонил сегодня? — Берман снизу вверх смотрел на Оболенского черными, выпученными, как у рака, глазами.
— Нет, а что? — Оболенский достал пачку сигарет, стал распечатывать.
— Он чего-там с «Зеленой наковальней» предлагает сделать, там проект какой-то... ну...
— Какой проект? — Шноговняк поправил одну из цепочек на брюхе Евсея.
— Ну, там это... — плаксиво-раздраженно скривил губы Берман, — ...Шанцева и Вова Рябинин, чего-то они в декабре запускают по ОРТ, ну... хуйню какую-то, типа ток-шоу... ну, он сегодня сюда припрется на банкет, попиздим тогда.
— Ёсь, мы щас валим, — отрицательно качнул головой Оболенский.
— Чего? — оттопырил нижнюю губу Берман. — Бухать?
— Типа того, — ткнул его в живот Шноговняк.
— Куда? В «Балаганчик», что ль?
— Типа того! — усмехнулся Оболенский.
— Интеллектуалы хуевы! — махнул рукой Берман, зевнул и затопал по коридору.
Раввины и хасиды поспешили за ним.
— Ни пуха, Ёсик! — крикнул вдогонку Шноговняк.
— На хуй, на хуй, на хуй! — раздалось в конце коридора.
Шноговняк и Оболенский вошли в гримерную.
Оболенский сел за гримерный столик, посмотрел на свое отражение. Незажженная сигарета в его мокрых огромных губищах выглядела зубочисткой.
— Чего-то сегодня... — он устало выдохнул и зажег сигарету.
— Чего? — Шноговняк стирал пудру с красивого лица.
— Муторно как-то.
— Сейчас расслабимся. Мне тоже с утра в голову какая-то хуйня лезет...
— Эта дура еще... пизда...
— Кто?
— Да... Иванова... налетела на меня в темноте, даже не извинилась, кобыла...
— Сильно?
— Коленкой хуякнула меня... и пошла...
— Она здоровая, правда? — Шноговняк промокнул салфеткой губы.
— Мосластая.
Они замолчали, приводя себя в порядок. Из приглушенного динамика доносилось происходящее на сцене. Раздался грозный голос Бермана, визг детей и наглый хохот евреев.
— А что же Понизовский? — Шноговняк встал, расстегнул свой синий фрак.
— Понятия не имею.
— Они еще с «Карманным бильярдом» не запустились, а тут — «Наковальня».
— Да ну их... — потянул узел пестрого галстука Оболенский. — Я с ОРТ нахлебался весной.
— Денег нет у Сашки, а амбиций до хера, — Шноговняк быстро раздевался.
— У-у-у! Амбиций... — Оболенский потер короткую, прыщеватую, как и лицо, шею. — Амбиций, блядь, у нас хоть отбавляй. Они с этим ебаным «Новым веком» столько крови мне попортили. Ритка Мосина вообще договор порвала и ему в морду кинула.
— А ты?
— А я мягкий человек, Ваня.
В столе Шноговняка зазвонил мобильный. Он выдвинул ящик, взял трубку:
— Да. Да, кролик. Да, отмудохались. Да. Чистим перышки с Эдиком. И он тебе тоже шлет.
— Шлю, шлю... — зевнул во весь огромный рот Оболенский. — Когда на новоселье пригласите?
— Кролик, Эдик спрашивает, когда на новоселье пригласим. Нет, это побоку. А? Да. Окей. Да нет, мы просто слегка расслабиться хотели. Нет, ну что ты. Да нет. Ну... Кролик, мы не дворовые ребята. По углам не гадим. Да. Конечно. Не ложись. Все. Чао, чао.
Он положил мобильный на подзеркальный стол.
— Чего там? — Оболенский причесывал редкие, кишащие перхотью волосы.
— Контроль-контроль.
— А с новосельем? Зажмете, гниды, как с дачей.
— Через недельку, Эдик.
— Да, да. А через недельку — еще через недельку.
— Аж не ебаться, Эдь. Клянус, чэстный слово, блад.
— Оленька у тебя была поширше, в смысле «гуляем по буфету».
— Кто старое помянет...
— А кто забудет — два. Помнишь на Ломоносовском тогда? Каждый вечер, каждый вечер. А теперь — через недельку, через недельку.
— Ну, не наезжай.
— Воспитывать жену надо.
— У нас демократия, — Шноговняк встал, натянул кожаную куртку. — Ну, двинули?
Оболенский надел синий клубный пиджак, поправил полосатый галстук:
— Да... Чего ж это я так уставать стал?
— Ебешься мало.
— Это точно... — Оболенский зевнул и потянулся, подняв над головой непропорционально короткие руки. — Слушай, а может все-таки на банкет останемся?
— Оставайся, если хочешь. Но я этого козла видеть не могу.
— Надо попросить Соколова, чтоб он вас официально помирил.
— Ага. Коллективную телегу накатайте: «Господин министр культуры, убедительно просим, блядь, культурно помирить двух непримиримых врагов».
— Чтобы наша отечественная культура не несла досадные убытки... — Оболенский встал, прощально осмотрел свое лицо в зеркале. — М-да. Здоровый цвет утраченных иллюзий.
— Ну, что, русские свиньи, кто хочет свежей детской кровушки? — раздался из динамика грозный голос Бермана и негодующий рев зала. Берман злобно захохотал.
— Вот у кого атом в жопе, — закурил Шноговняк.
— Там не атом. Там, блядь, синхрофазотрон. — Оболенский засеменил к выходу.
Через полчаса они уже были в ресторане «Молочные реки» и сидели голые, друг против друга в большой синей ванне, полной бурлящего молока. В полупустом бело-сине-зеркальном зале находились еще три пары. Органист на перламутровой сцене в форме ракушки наигрывал русские мелодии. На разделяющей Шноговняка и Оболенского мраморной доске стоял запотевший графин с водкой и тарелка с солеными груздями.
— Все у них ничего, но почему упор на русскую кухню? — Оболенский наполнил стопки водкой.
— Молочные реки, кисельные берега, — потушил окурок Шноговняк. — Сивка-бурка, вещий каурка...
— Здесь китайские черные яйца неплохо бы смотрелись.
— На молочном фоне?
— Ага.
— Эстет ты ебаный.
— Тем и живы, — Оболенский поднял стопку. — За что, педрило мелитопольское?
— За мирное небо, ептеть.
— Давай за «Карманный бильярд».
— Ну, давай. Витька хоть одну приличную программу слепил.
Чокнулись, выпили. Стали закусывать груздями.
— Правильные грибы у них, — громко хрустел, не закрывая губ, Оболенский.
— Они какого-то лесника нашли, он грузди солит по старому рецепту: в бочку закатает, бочку на дно озера. И хранит там.
— Кайф.
— Здесь вообще очень приличная кухня.
— Да, я помню.
Подошла длинноногая официантка в белом бикини:
— Вы готовы сделать заказ?
— А что у вас хорошего? — посмотрел снизу вверх Шноговняк.
— У нас все вкусно, — улыбнулась она. — Ливорнский форшмак, судачки в чешуе из картофеля, осетринка под вишневым соусом, куриные котлеты «Помпадур» с клубникой и ананасами, поросята молочные.
— Блины с черной икрой есть? — спросил Оболенский.
— Конечно.
— Принесите.
— Рекомендую раковый суп «Багратион».
— Суп я не буду, — наполнил стопки Оболенский. — Блины. И салат овощной.
— А мне осетрину, — Шноговняк потрогал колено официантки. — И форшмак с гренками. Да! И еще по жульенчику какому-нибудь свинтите нам.
— И маслин, — подсказал Оболенский.
— И пирожков вместо хлеба.
— И попить... чего-нибудь такое...
— Морс, квас, минеральная вода?
— Морсика.
Официантка удалилась, покачивая узкими бедрами. Оболенский чокнулся со стопкой Шноговняка:
— Ванечка, давай.
— Ну, ты погнал лошадей.
— После первой и второй...
— За тебя тогда.
— А хоть бы! — Оболенский качнул своей массивной головой назад, и содержимое стопки исчезло в его губищах. — Ой... хорошо.
— Я вчера с Димкой столкнулся у Потапыча.
— С каким?
— С Каманиным.
— Ааа. И что?
— Они так с «Нирваной» лажанулись!
— Чего, накрылась?
— Не то слово. Димка десятку свою вбухал в декорации. М-м-м. Ничего водяра... Хочешь анекдот? Психа привозят в сумасшедший дом, спрашивают: ты кто? Я Наполеон. Ну, у нас уже семь Наполеонов. А я пирожное «Наполеон».
Оболенский пристально посмотрел на Шноговняка:
— Вань.
— Чего?
— Давай напьемся.
Шноговняк посерьезнел:
— Здесь?
— А что?
— Да я здесь хотел просто оттолкнуться. По-мягкому.
— Ну, давай тут поедим, а напьемся в «Молотов-Риббентроп».
Шноговняк вертел пустую стопку на мраморной доске:
— Тебе правда херово?
— Правда.
— Ну... давай. Завтра у меня — ничего. Послезавтра съемка.
Оболенский растянул губищи в улыбке, показывая желтые и кривые зубы, и подмигнул маленьким, вечно влажным глазом.
Опустошив поллитровый графин водки и поужинав, они переместились из тихих «Молочных рек» в шумный бар «Молотов-Риббентроп».
Недавно открывшийся, бар мгновенно стал самым модным местом у столичной богемы, вечером в нем всегда толпился пестрый народ. Оболенского и Шноговняка встретили ревом и рукоплесканиями, им мгновенно освободили центральные места за стойкой. Два неизменных бармена — Андрюша в форме капитана НКВД и Георг в черном кителе штурмбаннфюрера СС подали фирменный коктейль «Москва-Берлин» — русскую водку и немецкий шнапс в широком прямоугольном стакане, разделенные вертикальной прослойкой алого льда.
Просторный зал бара был также разделен пополам: одна половина, светло-коричневая, как рубашки штурмовиков, была увешана нацистскими плакатами и фотографиями; другая, кумачово-красная, пестрела плакатами сталинского времени. Два белых бюста — крутолобого Молотова и худощавого Риббентропа возвышались по краям массивной стальной стойки. Попеременно звучали советские и немецкие шлягеры тридцатых годов.
Когда Шноговняк и Оболенский пили по третьему коктейлю, громко переговариваясь с Антоном Рыбалко и Алексеем Коцом, в кармане Эдуарда зазвонил мобильный.
— Да, — он приложил трубку к огромному, пронизанному синими прожилками уху.
— Эдик, плохая новость, — откликнулся голос жены.
— Чего?
— Телеграмма от Коли.
— Опять?
— Опять.
— А чего там?
— «Отец умер. Приезжай. Коля».
Оболенский сумрачно выдохнул и посмотрел на блестящий бюст Риббентропа.
— Эдик!
Оболенский молчал. Лицо его быстро наливалось кровью.
— Эдик!
— Да... — пошевелил он тяжелыми губами.
— Я тебя не пущу.
— Конечно... — Он отключил мобильный и с силой стукнул им по стойке.
— Что стряслось? — сощурился от сигаретного дыма Шноговняк.
Оболенский угрюмо глянул на его красивый острый подбородок:
— Теперь понятно, почему мне сегодня так херово.
— Что?
— Ничего...
Оболенский сполз со стойки и побрел к выходу.
Дома жена встретила его на коленях:
— Эдик, я не пущу тебя.
— Да, да... — Не раздеваясь, он обошел ее и направился в спальню.
— Я не пущу тебя, идиот!! — закричала жена.
Оболенский открыл платяной шкаф, достал из-под стопок глаженого белья небольшую шкатулку, сел на край разобранной кровати.
— Ты хочешь мучить меня?! — подбежала к нему всклокоченная жена. — Ты хочешь, чтобы эта мразь растоптала все и вся?! Подмахнуть ему, как блядь, да? Этому... этой... твари какие! Господи! — она повалилась на кровать. — Жили спокойно, думали — все прошло, все забыто, похоронено навеки! Господи, ну за что же нам?!
Не обращая на нее внимания, Оболенский рылся в шкатулке.
— Я не пущу тебя, идиот! Даже не думай об этом!! — завизжала жена вцепляясь ему в спину.
Он оттолкнул ее, вынул из шкатулки ожерелье из сахарных человеческих фигурок, сунул в карман, встал:
— Утром позвонишь Арнольду, скажешь, что я улетел в Германию.
— Я не пущу тебя, гад!
— Володе и ребятам ничего не говори.
— Я не пущу тебя!
— Да... Нинка еще... — вспомнил он. — Нинку надо это...
— Не пущу! Не пущу!!! — вопила жена.
— Нинку пошлешь на хуй. — Он двинулся к двери.
Жена ползла за ним, вопя и хватая за ботинки. Оболенский взялся за ручку двери.
— Эдя, пощади! — хрипло скулила жена.
Он оттолкнул ее ногой и вышел.
Оболенский гнал свою темно-синюю «хонду» по Ярославскому шоссе. Ночь прошла, но солнце еще не встало. Над серой полосой дороги брезжил белесый рассвет. Холмистый пейзаж с пожелтевшим осенним лесом плавно обтекал машину. Побледневшее и осунувшееся лицо Оболенского словно окаменело, слезящиеся глазки вперились в дорогу, короткие руки вцепились в руль.
Миновав Переяславль-Залесский, он проехал еще километров десять и свернул направо. Дорога пошла редколесьем, потом вильнула влево, минуя заброшенную ферму, покосившиеся деревенские дома, магазин, штабели шпал, котлован, недостроенный краснокирпичный коттедж, и снова нырнула в редколесье. Лес быстро погустел, дорога сузилась, пошла вверх прямой линией. Машина въехала на холм и остановилась. Оболенский достал сигарету, закурил.
Дивный русский пейзаж простирался вокруг. Невысокие лесистые холмы тянулись до самого горизонта, подсвеченного невзошедшим солнцем. Желто-зелено-красные деревья стояли неподвижно.
— Ёбаные твари... — медленно произнес Оболенский, глядя сквозь пейзаж.
Сигаретный дым заскользил вокруг его тяжелого лица. Он приоткрыл окно. Дым заструился, смешиваясь со свежим утренним воздухом.
Горизонт вспыхнул. Косые лучи рассекли сухой осенний воздух, легли на холмы.
Оболенский бросил сигарету в окно, вцепился в руль и надавил педаль акселератора. Машина сорвалась с вершины холма и понеслась вниз. Прямая дорога шла к реке, потом сворачивала вправо на мост. Оболенский увидел бетонное ограждение на берегу и прибавил газу. Ветер засвистел в открытом окне машины.
— Ёбаные! — прошипел Оболенский.
Машина врезалась в ограждение. Оболенский, пробив лобовое стекло, вылетел из кабины и упал в реку. Небыстрое течение подхватило его. Оболенский погрузился в воду и опустился на дно. Течением его медленно потащило по илу, и через пару суток он оказался в небольшой заводи. Когда наступила ночь, 128 раков выползли из своих подводных нор и принялись поедать труп Оболенского.