Тексты

Путь Бро / Москва

Москва

12 ноября мы прибыли на Курский вокзал. Столица России, в которой я не был почти четыре года, встретила нас морозом, солнцем, серым от копоти снегом и толпами людей. Перрон был затоплен пассажирами: одни рвались на отправляющийся поезд, другие валили валом с прибывшего. Мы тут же оказались в толпе мужиков, приехавших в столицу на заработки. В тулупах, валенках и лохматых шапках, они брели стадом, неся под мышками завернутые в мешковину пилы, а на плечах — баулы, из которых торчали топорища. От мужиков пахло деревней. Москва ударила в чувствительное сердце Фер: сотни тысяч людей, наши среди них, здесь!

Фер сразу же торкнула меня сердцем: начали! Но я сжал ее руку: не время. Она выдернула руку, скрипнув зубами, гневно вскрикнула. Я схватил ее за плечи, встряхнул, останавливая. Заглянул в глаза. Они светились яростью.

— Этот город будет наш, — произнес я.

— Братья гибнут каждую минуту! Надо спешить! — яростно отозвалась она.

— Нет. Надо правильно войти в этот город. Тогда мы возьмем его, — ответил я.

— Нет времени! Нет времени, Бро!

— Фер, этот город может уничтожить нас. И мы уже никогда не найдем своих.

И добавил сердцем. Она ответила.

Оа и Бидуго слушали нас. Мудрость Света в этот момент говорила через мое сердце: в Москве необходимо действовать осмотрительно.

Неистовая Фер поняла. И со слезами обняла меня.

Наняв извозчика, мы поехали по Москве. Почти везде пахло едой. Еду носили по улицам на лотках, витрины ломились от булок и колбас. Многие прохожие что-то жевали на ходу. НЭП издыхал, и люди, словно предчувствуя надвигающийся суровый сталинский социализм, наедались впрок.

Приехав на Лубянку, мы вошли в большое здание, где размещалось ОГПУ. Отсюда, из серо-желтого многоэтажного особняка, тянулись нити этой могущественной организации во все концы СССР. Здесь сидело начальство Дерибаса, здесь работали его близкие друзья. Я показал наш мандат. У нас забрали поклажу, оружие, верхнюю одежду. И вскоре мы с Фер уже шли по скрипучему паркету за сопровождающим. Оа и Бидуго остались ждать нас в приемной. Надраенные сапоги чекиста скрипели громче паркета. Он доставил нас в кабинет заместителя начальника Особого отдела ОГПУ Якова Агранова. Мы вошли в секретарскую комнату с красавцем секретарем и машинисткой. Секретарь доложил по телефону, распахнул обитую кожей дверь, и мы вошли. Черноволосый, густобровый, с совиным носом и живым, хитроватым лицом, Агранов сидел за столом и что-то быстро писал. Секретарь закрыл за нами дверь. Агранов поднял голову, прищурился. И улыбнулся:

— Ааа! Дерибасовские найденыши. Добрались-таки до Белокаменной?

Он проворно выбрался из-за стола и, маленький, узкоплечий, пошел к нам:

— Ну-ка, ну-ка...

Впился в нас черными птичьими глазами:

— А похожи! Ну, давайте знакомиться. Агранов.

Он протянул маленькую, но цепкую руку. Мы пожали ее:

— Александр Дерибас, Анфиса Дерибас.

— Так, так. Прямо с поезда? Голодные?

— Нет, спасибо, товарищ Агранов, мы сыты.

— Как Терентий? Поправил здоровье? Что стряслось с моим боевым другом?

— Врачи говорят — переутомление, — ответил я.

— Да ну! Чертовня... — Агранов резко махнул короткой рукой, круто развернулся, подошел к столу и взял коробку папирос «Пушки». — Дерибас троих таких, как я, поборет. Он звонил мне третьего дня — голос нормальный. Батраков отбил телеграмму — эпилепсия! Какая, к черту, эпилепсия?! Я Терентия с семнадцатого года знаю. Эпилепсия! — он протянул нам раскрытую пачку, мы отрицательно качнули головами; он быстро закурил, со свистом выпустил дым из большого, тонкогубого рта. — Дураков везде навалом.

Зазвонил телефон. Он схватил трубку:

— Агранов! Ну? А что мне твой Кишкин?! Чертовня опять! Есть приказ Паукера: шестнадцать спецвагонов завтра к четырем утра! Да и не надо много охраны: это нэпманы, куда они побегут. Чай, не двадцатый год. Нет, сам звони. Заладил: Кишкин, Кишкин...

Он бросил трубку на рычажки. Раздраженно затянулся:

— Кишкин! Кишкин...

Пробежал по нам невидящим взглядом, снова схватил трубку:

— Антон, зайди.

Вошел секретарь.

— Слушай, я вспомнил, как звали того поляка, ну... по делу Горбаня. Не Кислевич, а Кишлевский.

— Кишлевский?

— Кишлевский! Точно! — еще больше оживился Агранов. — Давай звони Борисову, пусть освободит тех Кислевичей. Наарестовывал не тех, Пинкертон! Чертовня...

— Поэтому они и молчат.

— Конечно! Стоило Сомову повеситься, как все запуталось! Хорошо, я вспомнил. Кишлевский! Точно! Давай, Антон, пока Ягоде не доложили!

Секретарь кивнул, поворачиваясь, но Агранов не кончил:

— Погоди. И вот с ребятами.

Он снова увидел нас:

— Грамотные?

— Я учился в университете, — ответил я.

— Читаю и пишу, — ответила Фер.

— Значит, пристроим вас в архив. К Генкину веди их... нет, лучше сразу к Цессарскому! И в общежитие пусть устроят, в старое, на Солянку. Понял? Но сперва — Кишлевский! Понял? И никакой чертовни!

— Есть, товарищ Агранов.

— С нами еще двое, — вставил я.

— Антон, разберись... Все, ребята! — Агранов быстро пожал нам руки.

Через некоторое время мы сидели в отделе кадров. Протекция Агранова оказалась весьма весомой. Его секретарь помог с оформлением новых документов для Оа и Бидуго: мы сказали, что наших друзей обокрали в поезде. Оа представился как бывший художник (он действительно прекрасно рисовал, сам писал иконы), Бидуго (столяр из Ростова-на-Дону) не изменил своей профессии, назвавшись столяром-краснодеревщиком. Нас с Фер устроили в архивный отдел ОГПУ: меня — помогать архивариусам оформлять дела, ее — клеить папки и конверты для этих дел. Оа пошел работать в сектор наглядной агитации при Доме культуры ОГПУ, Бидуго — на склад, плотником. Жить нас с Фер определили в общежитие ОГПУ, Оа и Бидуго подселили в огромную коммунальную квартиру, густо заселенную одинокими рабочими.

Так началась наша московская жизнь. В ОГПУ мы получали продуктовые карточки, талоны в столовую и совсем крохотную зарплату. Но Дерибас дал нам немного денег с собой. На них мы покупали яблоки, морковь, капусту и зерно. Этим мы питались. В общежитии нас прозвали «деризайцами»: по вечерам мы жевали овощи. Зерно мы носили в карманах, стараясь жевать его на улице, когда никто не отвлекал разговорами. Вскоре обозначились две наши главные проблемы: питание и близкое общение с людьми. В ОГПУ, как и во всех советских учреждениях, было принято ходить «на обед» в столовую всем вместе, в обеденный перерыв. Нам стоило огромного труда избегать этого. Это было почти невероятно, но сердце подсказывало, что делать и как. Мы благополучно ускользали. Нас с Фер, «кровных родственников» Дерибаса, чекисты старались опекать, зазывали в гости. Мы панически отказывались, ссылаясь на что угодно, вплоть до различных болезней: в гостях надо было пить вино и есть пищу людей. Начальник учетно-архивного отдела Генкин, желая «подкормить» нас, иногда давал талоны в «хорошую» столовую (нам было положено обедать в столовой для рабочего персонала). Мы делали вид, что ходили туда, содрогаясь лишь от одного запаха столовой, где варили и жарили трупы кроликов. Один раз я не смог отказаться и проглотил кусок жареной крольчатины. Меня сразу вырвало. Фер же выпила вина, которое ей буквально влили в рот в день рождения Сталина, отмечаемого архивным отделом. Ей было ужасно плохо. В отделе решили, что у Анфисы Дерибас алкогольная непереносимость. Но табачный дым мы могли спокойно втягивать в свои легкие. Курение помогало нам «быть своими» в советском коллективе. Естественно, у нас не было никакой зависимости от табака, как у настоящих курильщиков. В рабочей столовой кормили кашами, но их мы тоже не могли есть: наши организмы принимали только цельную пищу, не тронутую тленом и огнем, не вареную, не замороженную, не перемолотую и не заквашенную. Трупы живых существ были для нас совершенно неприемлемы, но пожирать еще живые существа мы тоже не могли: сердце не принимало кровь. Ни живую, ни мертвую. Только зерно, фрукты и овощи могли перевариваться в наших желудках и давать нам силу. Мы впускали в себя только то, что было цельным, не разрушенным человеком. Дым был цельным. Как и вода.

Когда архивариус, вернувшись из «хорошей» столовой, ковыряя в зубах, бормотал, что «крольчатинка сегодня смерть как удалась», я кивал и бормотал:

— Конечно.

По будням мы работали, стараясь полностью слиться с массой советских людей, вспоминая их привычки, жизненные ценности, моральные принципы, юмор и страхи. Мы влезали в чужую кожу, чтобы быть своими. Это давалось нам удивительно легко: сила сердца помогала. Свет, горящий в нас, крепил внутренние силы и умножал возможности. После пробуждения сердца каждый из наших стал подлинным Протеем: в нем открылась не только способность к перевоплощению, но и фантастическая пластичность в преодолении жесткого, непредсказуемого мира. Сбросив каменный панцирь прошлой мертвой жизни, разорвав родовые связи, мы словно стали бескостными, легко изгибаясь и проникая в щели мира. Ничто не сдерживало нас, только Свет сиял впереди, вел к заветной цели. Наша способность к мимикрии не имела аналогов в мире людей. Это был высший артистизм, не снившийся профессиональным актерам. Никто не мог оценить его, ибо в этом театре не было зрителей: только сцена, со всех четырех сторон.

К тому же мы отличались удивительной выносливостью, спали не более четырех часов в сутки. К концу рабочего дня мы не чувствовали усталости, «добровольно» брались за новую работу, стараясь казаться «самоотверженными и сознательными». Вскоре нас с Фер прозвали Двужильные Дерибасы. Начальство и сослуживцы были нами довольны. Оа и Бидуго тоже проявляли «трудовой энтузиазм» на своей работе.

По выходным мы вчетвером отправлялись в Сокольники, уединялись в лесу, садились в круг на снег и, взявшись за руки, часами говорили сердцем. Я и Фер учили Оа и Бидуго и учились у них. Росла мудрость сердец.

Мы ждали Льда.

Он прибыл в Москву 2 января 1929 года на Казанский вокзал в багажном отделении поезда «Хабаровск—Москва». На этом же поезде приехали братья Эп и Рубу. Мы обнялись посреди затоптанного и заплеванного людьми перрона. Сердца вспыхнули: Эп и Рубу! Братья-первенцы, посланные нам Светом, обретенные на реках суровой Тунгусии, затем потерянные. Мы кричали и выли от восторга, пугая советских пассажиров. Эп был в форме ОГПУ, Рубу — в гражданской одежде. Он изменил внешность, отпустил бороду, надел очки и внешне походил на советского инженера. Братья сопровождали четыре ящика со Льдом, те самые, спрятанные на чердаке у Дерибаса.

Когда сиворылые грузчики вытащили первый ящик из багажного вагона и поставили на сани, у меня помутилось в глазах: Лед! Я подошел, упал на колени и прижался к ящику. Фер, взвизгнув, прижалась к ящику с другой стороны. Сердца наши торкнулись в Лед. И он завибрировал в ответ. Недолговечный мир земной качнулся под нашими ногами. Это было мощно.

Грузчики стояли, непонимающе шмыгая синими носами. Остановился проходящий мимо милиционер:

— Что такое?

Мы с Фер не пошевелились, стоя на коленях перед Льдом.

— Очень важное оборудование, — ответил Рубу.

— Ясно, — милиционер покосился на ледяные глаза Эп, козырнул и пошел дальше.

В нашем театре не было зрителей.

Два ящика со Льдом по приказу Дерибаса доставили на Лубянку и поместили на складе под навесом. Там Лед мог спокойно сохраниться до весны. Другие два мы спрятали в подвале сгоревшего дома на Солянке, неподалеку от общежития.

Дерибас устроил Эп в транспортный отдел ОГПУ, что позволяло много перемещаться и быть рядом с транспортными средствами. Рубу с новыми документами и под новым именем был определен агентом по снабжению в Торфяной институт, секретарем парткома которого был однополчанин Дерибаса. Еще через пару недель в Москву из Хабаровска подтянулись братья Эдлап, Ем и отрыдавшие сердцем сестры Орти, Пило и Джу. Молодые и энергичные, комсомольцы-активисты по документам, все они, пользуясь пролетарским происхождением и рекомендацией комсомольской организации Дальневосточного ОГПУ, поступили на Рабфак. По замыслу большевиков, это новое учебное заведение должно было готовить молодую красную профессуру, преданную делу партии, чтобы постепенно вытеснять из вузов старую «идейно гнилую и мелкобуржуазную» интеллигенцию.

Так в Москве нас стало одиннадцать.

Лед был рядом. Все было готово для начала поиска.

Но сердца удерживали: еще нет последнего звена в цепи. Мы уже ведали, как искать братьев. У нас было чем будить их сердца.

Нужно было раз и навсегда понять, как это единственно правильно делать. Чтобы и все наши правильно делали это.