Тексты

23000 (главы из романа) / Ноадуноп

Ноадуноп

За 6 месяцев и 13 дней японского существования я наконец понял, на что похож Токио с птичьего полета:

— Нью-Йорк после атомной бомбардировки.

Я шепчу это на родном голландском в стакан с «Личи», усмехаясь своему открытию. И перевожу взгляд на город суши и когяру, погружающийся в сумерки. Круто сидеть на 61-м этаже, потягивать любимый коктейль и смотреть. На Восточную Столицу. Сквозь пятисантиметровое стекло. Трогая пальцем лед в стакане.

Через минуту делаю поправку:

— Не самая удачная бомбардировка.

Это правда: в однородной массе пеньков небоскребов, как бы оставшихся после атомного взрыва, высятся редкие стоэтажные башни-одиночки. Глядя на них, вспоминаю рев Годзиллы, уничтожающей Восточную Столицу в старом японском блокбастере. Я сочувствую этим гордым одиночкам. Чокаюсь со стеклом за их стойкость в ожидании очередного мегаземлетрясения. Которого ждут в Токио уже 70 лет. Глаза не в силах оторваться от города. Я с детства любил долго смотреть. И слава Богу. Этот опыт сильно помог в моей непростой профессии. После того грека в Лондоне я стал еще более наблюдательным. Я умею жить глазами. Темнеет здесь всегда стремительно. Уже зажигаются огни улиц. А на западе — розово-оранжевое марево от скрывшегося солнца. Еще минут пять — и стемнеет. Этого времени вполне хватает, чтобы вспомнить, кто ты и зачем. Я доволен собой и окружающим. Пока — все в цвет. Я хорошо вписался в этот мегаполис. На очередные полгода. Они ищут меня в Европе и Америке. Но у меня уже два года узкие глаза, совсем другой нос и немного другие губы. И я брею голову, как монах. Бывшие сослуживцы по Корпусу ни за что не узнали бы меня. Однополчане по Балканам — тоже. Только по татуировкам. Классно, что на земле есть Азия, куда можно заползти и раствориться. Уже три человека сказали мне, что я — вылитый монгол. Кайфово! Я — монгол. Периодически совершающий набеги. Потомок Чингисхана. Грек дался мне просто даром — две пули в печень, контрольный в голову, как в кино. При полной беспомощности охраны. Но месяц кропотливой подготовки был по-настоящему тяжел. Всегда угнетает невозможность глубокого сна во время дела. От этого я реально устаю. Японские массажистки прилично поработали над моим худощавым, но мускулистым телом. А две когяру с Шибуя за три совместные ночи окончательно вернули меня к жизни. Что ж, я не железный Брюс Уиллис из «Die hard!». И слава моему маленькому персональному богу...

Токио зажегся. Красиво, ничего не скажешь. В этом баре я бываю каждый раз перед делом. Третий раз. Уже новая традиция. Вернее — половина традиции. Другая половина ждет меня у бронзовой собачки. Пора расплатиться и двигать вниз, в город, на Шинжуку. Там — Мисато-сан. Новенькая. Надо еще успеть что-то купить ей...

Расплачиваюсь, иду к лифту. Стальная кабина плавно возвращает меня с неба на землю. Почему-то в этом лифте всегда пахнет дыней. Ловлю такси, еду на Шинжуку. Пробки. Час пик. Но это недалеко. Когда подъезжаю, Шинжуку уже ночной — горит, как рождественская елка. У меня остается семь минут до встречи. Понимаю, что девочка будет ждать, но все равно тороплюсь. Я ответственный человек во всем. Забегаю в «Isetan», покупаю ей мой стандартный набор для когяру: CD Шины Ринго, DVD «Титаника», Покемона с утыканным шипами хвостиком и коробку швейцарских шоколадок. Это бьет безотказно. Как мой любимый «Глок»-18 с глушителем.

Мисато стоит возле бронзовой собаки Ачико, которая все еще ждет своего хозяина, умершего от сердечного приступа. Японцы поставили собаке памятник. Они сентиментальны. И инфантильны. Слава Богу, среди японцев у меня еще не было клиентов. Да и среди китайцев. Среди арабов — двое. Один грек. Плюс — австралиец. Остальные — европейцы. Хотя нет — еще двое русских, в 98-м. Русских непонятно, к кому отнести — к Европе или к Азии. Русские — они просто русские. Те русские оказались камнями преткновения. Они дались большой кровью. На них я засветился больше всего. Пришлось многое менять. В себе и вокруг...

Мисато одета, как и вчера, — розовый топ до пупка, коротенькая юбка из голубой кожи, ноги в белых, крупной сетки колготках, на ногах — белые платформы с желтыми застежками-покемонами. Еще один покемон прицепился к ее широкому лакированному поясу. И совсем маленький желтенький покемончик болтается на ее перламутровом мобильнике. Волосы у Мисато красно-желтого оттенка. На огромных накладных ногтях — снежинки и звездочки. Веки накрашены перламутром, губы — ярко-розовые, с блестками. Лицом она невыразительна. Но фигурка — вполне. И рост для местных — превосходный: 168. Типичная когяру: ко — молодая, гяру — girl. Эта мода, tropical girl style, пошла резко года четыре назад. Сейчас их теснят кислотные в бесформенных робах и негритянских шерстяных шапках. Но Мисато подражает своей старшей сестре, когяру первой волны. Get wild & be sexy — их девиз. Меня он вполне устраивает.

— Hi, John, how are you? — Мисато обнажает свои кривые молодые зубы с брекетом.

— Комбова, Мисато-сан, — улыбаюсь я ответно.

Она старается говорить по-английски (очень плохо), я — по-японски (еще хуже). Беру ее влажную руку. Толкаясь в толпе, мы выходим на Шинжуку-дори. Бредем, болтаем. Мисато стучит своим платформами. Походка у японских женщин ужасная. Большинство из них косолапы. Как объяснила проститутка из Саппоро, это последствия тысячелетнего сидения на коленях.

Пупок у Мисато без пирсинга, это понятно: она десятиклассница, пока это нельзя. В семье и школе здесь круто прессуют. Отсюда — такой яркий, отпадный прикид. Компенсация школьно-семейной рутины. По вечерам Мисато — когяру, утром — школьница в синей униформе и белых гетрах. Она бодро бредет, тюкая платформами. Я предлагаю место, где можно кинуть кости. Она на все согласна. Завести роман с европейцем здесь престижно. Хотя я для нее — наполовину монгол. И специалист по грузоперевозкам. У меня даже визитка есть.

Я веду ее в знакомое место. Здесь за 50 долларов с рыла можно есть и пить два часа. Нам с Мисато хватило бы и часа. Беру себе пива, а ей — полусладкий коктейль с рисовой водкой шоджу — любимым напитком когяру. Мы набираем суши, сашими, куриных шашлычков, клешней крабов, мраморного мяса. Официант зажигает газовую горелку под воком с водой в центре нашего стола: здесь все варят себе персональный суп из чего хотят. Кидаем клешни в кипящую воду, едим суши и пьем. Мисато весело. Она хохочет, откидываясь. Я тискаю ее, хватаю за коленки. Мисато шлепает меня по лбу салфеткой в целлофане. Мы пьем за встречу на Шибуя. Там — Мекка когяру. Их улей. Там их тысячи тысяч.

— Почему ты меня выбирать? — спрашивает Мисато.

— Ты не похожа на других когяру, — вру я.

Она хохочет, отпивает мутно-белый коктейль. Ей престижно тусоваться с иностранцем. Заглатывая суши, она рассказывает про летнюю поездку в Италию всем классом. Она видела папу римского. И ела тирамису. Который там готовят «лучше, чем в Токио». Ей понравились итальянцы. Я рассказываю про футбол, как студентом ездил «болеть» за «Манчестер-Юнайтед» (для всех я учился в Англии), как дрался с итальянцами и попал на месяц в тюрьму. Она хохочет. Суши-сашими съедены, мы ждем, когда сварятся крабы. Пауза. И тут я достаю из рюкзака пакетик от «Isetan»:

— Это тебе.

Она сразу превращается из когяру в школьницу. Движения становятся угловатыми. Она сутулится, копошится в пакете с открытым ртом. Разве что слюна не течет с этих посеребренных губ.

— Кавай! Сугой!* — пропевает она, прикрывает рот ладошкой и издает удивленное рычание: — Э-э-э!

Потягивая некрепкое японское пиво, я даю ей возможность насладиться презентом. Когда она забывается, я сразу хочу ее. Сладкая девка. Японки, конечно, на любителя. Алекс их терпеть не может, Грегори тоже не в восторге. Понравилось только Сержу Лабоцки. Хотя китаянки ему нравятся больше. Конечно, местные женщины — вечные школьницы. Они угловаты и застенчивы. Европейцев это часто ломает. А меня — наоборот, вставляет. Я люблю японских школьниц. Даже если им под сорок. Да и выбора нет: заводить роман с белой бабой здесь — смерти подобно. Я должен быть свободным во всем. И в любой момент сбросить хвост. А иногда — и шкуру...

Крабы готовы. Мисато, возбужденная подарком и шоджу, палочками тащит их из вока. А я закладываю в вок мясо, тефтели на шпажках и грибы. Мы едим крабов, кромсая клешни ножницами, макая белоснежное мясо в соус. Мисато щебечет про Америку, где она не была, но куда очень хочет. Ведь я же американец. У меня действительно неплохой американский выговор. Рассказываю ей про Большой Каньон, про Лос-Анджелес и Майами. Ресторан наполняется. Служащие с портфелями и мобильниками. Они спешат шумно расслабиться после самоотверженного труда. Чтобы завтра снова встать в шесть, пилить на электричке часа полтора. И положить жизнь за фирму по производству кондиционеров. Для меня это — ад. Лучше раз в два месяца кого-нибудь убивать, чем каждый день ходить на службу...

Мисато опьянела. Сварившееся мраморное мясо в нее уже не лезет. Пора. Я слегка захмелел. Наелся вкуснятины. И хочу вставить десятикласснице. Беру ее за бока, вывожу. Расплачиваюсь на выходе. Она хохочет, заплетается ногами, теряет платформу. Находит. Снова хохочет. Мы вываливаемся из ресторана. На улице, как всегда — душно и шумно. Сентябрь. Но духота все еще не слабая. «Рабе Хотеру», а по-нашему — «Love Hotel» в двух шагах. К себе в однокомнатный уют я не поведу ни одну бабу. Никогда. Даже если Грегори мне заплатит стандартные 20 000...

Плачу, получаю ключи. Мы поднимаемся на лифте на третий этаж, идем по коридору. У меня уже стоит. После хорошей еды и приятной выпивки всегда хорошая эрекция. Мисато на своем ломаном английском спрашивает, ревнивая ли у меня жена. Я ведь служащий, отец семейства. Говорю, что у нас свободный взгляд на брак.

— Как ей в Японии? — спрашивает Мисато.

— Нравится. Но скучает по Нью-Йорку.

— Э-э-э, — искренне кивает она.

Я открываю дверь, зажигаю свет. Комнатушка с большой кроватью. Как всегда. И ничего другого здесь никогда не будет. Включаю ночник, тушу верхний свет. Толкаю Мисато. Она, как кукла, со смехом валится на кровать. Пока она, хихикая, лежит на спине, я раздеваюсь. Она смотрит на меня, как на слона в зоопарке. Сбрасываю с нее платформы, стягиваю сетки-колготки. Под шелковыми трусиками у Мисато черная, слегка подстриженная пипка. Свежая, как устрица. У японок пипки всегда пахнут морем. Развожу ее ноги, лижу. Она слабо хнычет. Ввожу ей язык во влагалище, одновременно сгибая ее ноги в коленях. На коленях привычные синяки — дома она тоже ползает на татами. Как и все девочки. Она хнычет. Кажется, что ей все это не нравится. Но — надо. Дядя хочет. Мы возимся так пару минут. Потом дядя натягивает на свой член презерватив. Плюет на руку, смазывает слюной свой рог. И пристраивается к Мисато.

Я вхожу в нее медленно, плавными толчками. Она все так же хнычет. Я вставляю ей на полную. Она всхлипывает. Смотрит в сторону. Лицо ее искажено гримасой. Я трахаю ее. Она стонет и хнычет. В постели японки одинаково беспомощны. Не то что китаянки. Или таиландки.

— Сугой... сугой... — хнычет Мисато.

Она сосет свой палец с накладным ногтем. Я переворачиваю ее на бок. Ложусь рядом. Прижимаюсь к ее прыщеватой попе, тискаю маленькую грудь. Пипка у нее узкая, молодая. Это подгоняет финал. Я торможу. Чтобы не кончить, думаю о деле. О завтрашнем вылете. О старом тайнике в Боснии. Где до сих пор спят в смазке три «Глока», две «Беретты», «Калашников» и два ящика патронов. О мертвом греке. О домике на Гоа, который я куплю. Когда завяжу. И выйду на пенсию.

Японки не умеют сосать. Это — национальная черта. Не умеют, потому что не любят. Мисато пытается, как и вчера. Получается плохо.

— Убери зубы, — советую я.

Она убирает. И давится моим рогом. За это я ставлю ее раком. Член толкается в ее маленькую матку, словно просится назад. Она стонет и хнычет в плоскую подушку. Спина у нее нежная и белая. Такой белой кожи в Европе нет. А уж в Америке...

Подступает. Пора. Выхожу из нее, сдираю презерватив. Хватаю ее за голову, прижимаю к кровати. Хватаю свой рог. Несколько судорожных движений кулаком — и я кончаю в ухо Мисато. Она непонимающе замирает. Ухо ее наполняется моей спермой. Сквозь сперму проблескивает скромная сережка-звездочка. Придерживая голову Мисато, я любуюсь ее ухом, полным меня. Потом наклоняюсь, целую ее в висок.

— Э-э-э... — испуганно лепечет она.

Но, быстро привыкнув, улыбается:

— Э-э-э...

По ней видно, что никто никогда не проделывал с ней такого. Теперь ее ухо потеряло невинность. И хорошо. Легче будет жить. Для нее — сюрприз, а для меня — новая традиция. Теперь перед делом я должен кончить в ухо когяру. Иначе удачи не будет.

 

ВЕНА. 8.35

Объект вышел из подъезда. Мы с Грегори в машине. Грегори заводит мотор, мы трогаемся. Нужно проехать по Гэртнергассе и на углу с Унгаргассе встретить объект. Я держу «Глок»-18 с глушителем наготове. Улица почти пуста. Нас обгоняет велосипедист. И еще один. Проезжаем мимо цветочницы. Мимо кондитерской. В Вене вкусные эклеры. Объект выходит из-за угла. Бежевый плащ, бежевая шляпа. В руке кожаная папка цвета абрикоса. Он всегда ходит пешком до конторы. Я давлю на кнопку. Темное стекло опускается. Высовываю руку с пистолетом в окно машины. Раз, два, три. Все в голову. Слышу, как стекло очков летит брызгами на мостовую. Объект падает, теряет папку. И шляпу. И очки. И судя по всему — волю к жизни. Я закрываю окно. Грегори сворачивает на Унгаргассе. И дает полный газ.

 

МЮНХЕН. 10.56

Серж лихо домчал меня из Вены на своем «Ягуаре». Он — во всем профи. В отличие от меня. Молча прощаемся, я вхожу в здание аэропорта. Оно большое и пустое. Наверно, день такой. Ищу свой рейс. Стокгольм. 11.40. Прекрасно. Есть время выпить бокал мюнхенского пива. Обожаю их пшеничное нефильтрованное. Получаю билет, оформляюсь. Прохожу сквозь магнит. Прохожу пасс-контроль. Вопросов нет. Вхожу в зал ожидания. И сразу — к бару:

— Ein Weissbier, bitte.

Рослый и загорелый бармен наливает, ставит отстояться. Я присаживаюсь к стойке. Рядом — благообразный старик в шляпе с пером. Баварец. Закуриваю. Все прошло нормально. И рука не подвела. И «Глок»-18 молодцом. И Грегори правильно ехал. Он классно чувствует меня. Шесть лет мы работаем вместе. И пока только два прокола: швейцарец и русские. Ничего. Бывает гораздо хуже. Пиво передо мной. Жадно — первый глоток сквозь пену. Отлично. Вкус этого пива не меняется. Такое же, как в 84-м. Тогда я, прыщавый, первый раз приехал из смирного Роттердама в Мюнхен. «Аякс» — «Бавария». 2:1. Битва титанов. Мне тогда чуть не сломали нос в «Хоффбройхаузе». Как идиоты, мы приперлись туда после матча попить пивка... До армии я был крутым болельщиком. А сейчас — все равно, кто у кого выигрывает. Сейчас — моя игра. Я бью мой пенальти. Время от времени. И пока — забиваю...

Старик просит у меня огня. Даю зажигалку. Он роняет ее на пол. Поднимаю, помогаю прикурить. Руки у него ходят ходуном. Седой голубоглазый ариец. Наверно, воевал и кричал «Зиг хайль!». Старики беспомощны как дети. Мне тоже это предстоит. У этого, наверно, большая семья. Будет что-нибудь когда-нибудь и у меня. Не все же в уши когяру кончать. Допиваю, иду в самолет. Вокруг — все в норме. В салоне довольно пустовато. Видимо, в понедельник в Швецию баварцы не рвутся. Шведское пиво никакое. Получу бабки, дерну там чешского «Праздроя». Пристегиваюсь. Вытягиваю из сетки впереди стоящего кресла кем-то уже читанный «Auto, Motor und Sport». Листаю. Интересно: немцы признали «Mini Cooper» лучшим автомобилем года. Никогда всерьез не относился к этой машине. Во-первых, она — дамская. Во-вторых, слабосильная. Как немцы после Второй мировой... Наш полковник говорил, что лучшие немцы в XX веке остались в земле... он прав, наверное... о лучших голландцах вообще лучше помолчать... я — лучший голландец. Летучий голландец... А, вот что: есть «Cooper S» — 165 сил. Не слабо. Это уже интересно. Так. ABS. DSC. EBS. ASC+T. Нормально. Биксеновые фары. Шесть подушек безопасности. Куда столько? Одну — для половых органов, что ли? Датчик парковки. Датчик дождя. Дождя... Значит, сразу включаются дворники... а дождь... дождь может литься... или ливень... как в Гоа... когда сети уже развесили... а девка с плейером уже пошла... пошла за дайкири и виляла попой... и скамейка из тика... мокрая... мокрая, дура пролила... пролила мой стакан...

Журнал валится у меня из рук. А сам я кренюсь вправо, в проход. Пол с зеленой ковровой дорожкой плывет перед глазами. Ноги и красные туфли стюардессы:

— Что с вами? Вам плохо?

Руки мои чугунные и неподвижные. Пытаюсь открыть рот. Вижу, как тянется моя слюна. И капает на красную туфлю. Справа в ухо — старческий голос, по-немецки:

— Марк! Что с тобой? Господи, ему опять плохо. Я же говорил — лучше посидеть дома... Фройляйн, нам нужно на выход...

— Вы летите вместе?

— Да, да! У него опять обморок. Помогите мне...

Рука старика отстегивает меня. И она совсем не дрожит.
 

Открываю глаза. Просторная комната. Окна зашторены. Высокий потолок. Я голый, распят на стене. Руки прикручены. Сталью и резиной. Ноги зафиксированы. Напротив сидят двое. Один из них — тот самый старик в баре. Другой — молодой, рослый. Перед ними — продолговатый металлический кофр. Что в нем — можно гадать. Бензопила? Влип. И сразу, похоже, влип серьезно. В голове — пустота и покой. Вспоминаю. Меня развели, как лоха. Этот старый козел что-то подсыпал мне в пиво, когда я нагнулся за зажигалкой. Очень просто. Напрягаю мышцы. Пробую свои силы. Старик встает, подходит. Подходит совсем близко. Я вижу его лицо перед собой. Оно мужественно, морщинисто, с легким загаром. Темно-голубые глаза внимательно смотрят из-под наплывших век. Взгляд его ничего не выражает.

— Как ты, Хуго? — спрашивает он по-английски.

Опа! Знает мое настоящее имя. Для всех — Хуго ван Баар погиб в Хорватии. И наспех похоронен под Вуковаром. Что он еще знает?

— Всё, — отвечает старик. — Мы все о тебе знаем. Что ты киллер. И только что убил в Вене человека. И летел в Стокгольм, чтобы получить деньги. 20 000 евро. Это твое настоящее. Мы знаем и прошлое. Знаем, например, что мальчиком ты ненавидел отчима и однажды насыпал сахару в бензобак его мотоцикла, чтобы тот разбился. Но отчим не разбился, а выпорол тебя мухобойкой. Мухобойкой из серого пластика. Знаем, что ты боялся ежей. Знаем, как звали твою первую девчонку. Элис. У вас с ней случилось все в лесу, у залива. Ты тогда слишком поспешил. В пятнадцать лет это бывает.

Старик замолчал. И отошел от меня. Кто они? Откуда они это знают? Мать? Она умерла от рака в 94-м. И она не знала про Элис. Про Элис... знали только я и Элис. Кто им рассказал? Элис? Она сто лет в Америке. А про отчима? Мать не могла рассказать. Кто они?

— Мы твои братья, Хуго, — заговорил старик. — Сейчас мы тебя разбудим. И ты станешь совсем другим. Твоя жизнь начнется заново. А чтобы тебе было легче пробуждаться, вспомни тот сон, что ты видел мальчиком на ферме Заелманов. Сон про синее яблоко. Про синее яблоко. Про си-не-е яблоко. Вспоминай, Хуго ван Баар.

И я тут же вспомнил. Этот сон! Я же забыл его навсегда. Навеки! Самый сильный сон. Который потряс меня. Мне было лет семь. Мать еще жила с отцом. И мы как-то поехали на ферму Заелманов. У них были коровы и овцы. И две собаки — Рекс и Виски. И двое детей — Мария и Ханс. С детьми и с собаками мы играли целый день. И я заигрался так, что налетел грудью на старую сеялку, ржавевшую в лопухах. Да так сильно, что чуть не потерял сознание от удара. Железная сеялка рассекла мне грудь до крови. Рассечение было неслабое, и Заелман повез нас с мамой в Ассен, чтобы там сделали правильную перевязку. В клинике меня положили на стол, сделали в грудь обезболивающий укол, зашили кожу и наложили повязку. А когда Заелман вез нас обратно, я задремал. И мне приснилось, что мы возвращаемся из клиники к Заелманам, едем на их старом красном джипе, и все так реально, ощутимо, как наяву, Заелман ведет машину, мама сидит сзади со мной, я положил голову ей на колени, ветер в окно, все запахи, машина тормозит, я поднимаю голову и вижу — и мама и Заелман спят, спят непробудно, я выхожу из машины, вижу дом Заелманов, вхожу и понимаю, что в доме все спят, и люди и собаки, а вне дома спят коровы и овцы, и вообще все вокруг меня — спят, спят, спят, стоит мертвая тишина, и я лишь один бодрствую, один могу ходить и смотреть, трогать все, я вхожу в гостиную, там в креслах спят Мария и Ханс, и вдруг я вижу на столе — синее яблоко, я подхожу, беру его и понимаю, что оно ледяное, очень холодное, но мне очень приятно держать его в руке, и я прикладываю его к груди, которая ноет и саднит, и становится так хорошо, свежо и просторно, что я начинаю рыдать от восторга, потому что бывает же так хорошо, так ужасно хорошо, и я понимаю, что пока синее яблоко со мной, мне будет хорошо, но также понимаю, что оно ледяное и тает, и когда растает, то больше никогда уже не будет хорошо, и я держу яблоко, но оно тает и капает, и с каждой каплей я теряю хорошее, теряю навсегда, и я рыдаю так, как никогда в жизни не рыдал, и просыпаюсь, потому что мама будит меня, чтобы я не обрыдался во сне, а я уже рыдаю, потому что этот чудесный сон уходит и больше его не будет НИКОГДА...

— Ну вот, вспомнил! — усмехнулся старик и кивнул рослому парню. — Приступай.

Парень открыл продолговатый кофр. В нем лежала заиндевелая палка с прикрученным куском льда. Ледяной молот. Я задергался изо всех сил, зарычал. Но крепления сдержали. Парень взял этот молот, подошел, размахнулся и изо всех сил ударил меня в грудь. Стало больно. И перехватило дыхание. И защемило в груди так, что я оцепенел. Он ударил еще и еще. И еще. Я потерял сознание. И очнулся оттого, что мое сердце произнесло:

— Ноадуноп!

 

* Мило! Круто! (японск.)