Критика

Старый и новый Сорокин

Александр Генис: В сегодняшнем выпуске авторской рубрики Бориса Парамонова «История чтения» речь пойдет о новейшем романе Владимира Сорокина «Манарага», который Борис Михайлович рассматривает в контексте всего творчества этого плодовитого и очень разного писателя.

Борис Парамонов: Владимир Сорокин теперь, что называется, зрелый мастер. Он нашел не только свой стиль, но и свои темы. Это очень важный этап в становлении художника: когда читатели уже знают, чего им от него ждать.

Александр Генис: По-моему, Борис Михайлович, все наоборот. Есть у меня такая мантра: писатель должен писать только то, что еще не умеет, писать в новом жанре, чтобы не сочинить ненароком одну и ту же книгу дважды. Не есть ли главное качество настоящего художника — непредсказуемость? Когда он всякий раз, в каждой книге предстает ослепительно новым?

Борис Парамонов: Что и говорить, это вариант желательный. Но не всегда действительный. Помнится, в шестидесятые годы приезжали в Советский Союз два известных советскому читателю автора — Джон Стейнбек и Эдвард Олби. Беседа с ними была опубликована в журнале «Иностранная литература». И запомнились слова Стейнбека, сказавшего, что лучший нынешний писатель в Америке — Трумен Капоте. И вот интересно почему именно его выбрал Стейнбек, этот патриарх американской литературы. Он сказал: Трумен Капоте каждый раз пишет новую книгу. Как раз к тому времени Капоте опубликовал свой документальный роман «Хладнокровное убийство». Действительно, трудно было ожидать такого от мастера лирических миниатюр, воспевающих детство с его небольшими происшествиями.

Александр Генис: А то и большими. Рассказ Капоте «Дети в день рождения» — о девочке, погибшей под колесами.

Борис Парамонов: Да, конечно, темы могли быть сходными, но каждая решалась по-своему, в своем жанре, если угодно. Вот есть у Капоте небольшой роман «Другие голоса, другие комнаты». Там вроде бы тоже о мальчике, о детстве, но ведь главный герой этой книги — Господь Бог, как я понимаю. Там есть персонаж, не появляющийся на сцене, — больной отец, не вылезающий из кровати на верхнем этаже. Только иногда по лестнице оттуда выкатывается то детский мяч, то апельсин.

Или еще есть у Капоте цикл неких как бы репортажей или интервью: например, с Мэрилин Монро, с Марлоном Брандо. Прочитаешь такое интервью и вдруг сообразишь, что оно выдуманное. Или еще пример: Капоте однажды написал детективную повесть, в которой нет развязки, остается неизвестным кто кого убил. Действительно, всякий раз что-то неожиданное.

Ну уж коли у нас зашла речь о Капоте, то назову мою любимейшую у него вещь: рассказ «Мириам», чуть ли не первое его сочинение. Женщина стоит у билетной кассы в кино, к ней пристраивается девушка, и выясняется, что они тезки — обе Мириам. А после сеанса эта девушка приходит домой к соседке по очереди и начинает с ней жить, к полному ее недоумению. Живет и живет. Хозяйки недоумевает, потом начинает бояться, а та всё живет. И наконец до нас доходит, что эта девушка с именем хозяйки — ее смерть. Смерть всегда при нас. Мы смертны.

Александр Генис: Борис Михайлович, я тоже люблю Капоте, но мы собирались говорить о новой книге Сорокина.

Борис Парамонов: Да, простите, как-то к слову пришлось. Речь шла о способности художника меняться от книги к книге. Что в этом смысле можно сказать о Сорокине? Поначалу он казался однообразным: фекалии и прочая нецензурность — что в рассказах, что в объемных книгах. Что было сразу заметно — его склонность к стилистической игре и великолепная способность стилизации, помимо всякой эпатажности. Вообще игровое отношение к литературе, к письму. Начнет что-нибудь кондово-реалистическое, с элементами советского казенного сказа — и вдруг не то что посредине текста, а посреди слова начинает какие-то выкрутасы, и слова идут какими-то вычурно придуманными монстрами. А однажды что сделал: напечатал громадный волюминозный роман под названием «Роман» — и написал его какими-то старинными усадебно-помещичьим словесами, какой-то, прости господи, Тургенев — и вдруг на последней странице начинается человекоубийственный ужас, кого-то молотками по голове бьют. А однажды Сорокин написал Тристрама Шенди.

Александр Генис: Это как же понять?

Борис Парамонов: Это его «Сердца четырех». Там всё вроде бы на месте: и герои, их четверо, и сюжетное действие детективного что ли характера, герои кого-то преследуют, кого-то убивают, не помню уж в подробностях, — но при этом мы, читатели, ничего не понимают: кто они, эти четверо, что они делают, чего хотят? Кончается же тем, что все четверо прессуются в какие-то кубики, маркированные каждый своей цифирью. То есть не роман, а чистая форма романа — как определял Шкловский специфику Тристрама Шенди.

И вот постепенно Сорокин приучил своих читателей не реагировать на его обсценную лексику и фекально-совокупительные сцены, а наблюдать за его стилистическими извивами. Вот такой тотально организованной литературной игрушкой стала его книга «Норма». Масса коротких главок, совершенно различные, друг друга не знающие персонажи, и общее в книге только то, что в каждой такой главке герой съедает пакет дерьма. Это вот и есть норма, обязательная к потреблению в данном обществе — русском, ибо имена у всех русские. Метафора казалось бы простенькая и очень уж на поверхности лежащая, но не так и просто. Фишка, что называется, была в том, что каждый кусок, каждая главка, каждый эпизод был написан по-своему. То есть и манера была одинакова, псевдореалистическая, но мастерство в том, что тридцать или сколько там раз происходило одно и то же в разных обстоятельствах, и каждый раз герой главки ощущался собой, неповторимой личностью.

Александр Генис: «Норма» считается у любителей Сорокина, у меня в том числе, высшим достижением Сорокина его советского периода. Это, наравне с «30 любовью Марины», советский «Декамерон», но о дерьме. Были, например, в книге такие персонажи: номенклатурный работник, приезжающий на персональной машине в начальническую квартиру со всеми соответствующими деталями, или диссидент, который пытается бросить норму в воду, но его хватает патруль.

Борис Парамонов: И я, читая Сорокина, уже понял, что нужно искать у него прием, а не содержание. Вот, например, «Голубое сало». Мне не интересны были Сталин с Гитлером, но я, как сейчас говорят, «потащился» на пародийных фрагментах, стилизующих прозу Платонова или стихи Пастернака. Ну и совершенно отпал (опять же по-нынешнему говоря), когда появилась Ахматова в образе пьяной бомжихи и при ней ее пресловутые сиротки, один и только один из которых по имени Ося осмелился проглотить снесенное ею вонючее яйцо.

Ведь тут что у Сорокина стало получаться? Не просто пародия того или иного автора, не просто стилизация, то есть умение писать в любой произвольно выбранной манере, а нечто большее: культурный гротеск, превращение в гротеск нормативного культурного содержания. Так что если держаться известного и уже порядком надоевшего термина «постмодернизм», то Сорокина можно назвать гением постмодернизма.

Александр Генис: Но Сорокин отнюдь не остановился на этом, он не остался в роли культурного пародиста, а пошел дальше, и куда дальше.

Борис Парамонов: Конечно, и об этом я как раз собрался говорить. Перелом очевидный — «День опричника». Это уже Сорокин, так сказать, не формальный, а содержательный (при всей школьной условности обоих терминов). Сорокин вышел к большой русской теме. А темой этой оказалась — как и следовало ожидать — неисторичность самой русской истории, выпадение России из истории, вечное воспроизведение одного сюжета на различных мотках хронологической течения. Опричнина — вот имя России. И опять же сорокинский стилистический блеск: совместить воедино архаический сюжет со всеми примочками нынешнего, нашего времени. Мерседес — мерин, телевизор — новостной пузырь и так далее. А как зовут опричников! Смесь древних имен с воровскими кликухами. А последняя сцена пира опричников? — ведь это же пляска опричников из «Ивана Грозного» эйзенштейновского. «День опричника» — любимая моя вещь сорокинская.

Александр Генис: Ничего удивительного, нет, кажется, ни одного читателя, который бы отверг эту вещь. Эту книгу перевели на множество языков, включая английский. Но особым спросом, сказали мне, она пользуется в странах со схожим уровнем коррупции, например, в Мексике. Мне, однако, лучшей у Сорокина видится повесть «Метель» — этакая вариация на все русские темы сразу, но заметнее всего стилизующая толстовскую повесть «Хозяин и работник».

А что, Борис Михайлович, что вы скажете о новой вещи Сорокина, вот об этой «Манараге»?

Борис Парамонов: Ну, конечно, это старый добрый Сорокин. Вещь, в значительной мере повторяющая предыдущую «Теллурию». Опять же это «содержательный» Сорокин, а не просто литературная игра. Теперь, как и в «Теллурии», он обеспокоен уже не только Россией, а чуть ли не всем миром, Европой по крайней мере. Действие происходит в эпоху после победы над вторым исламским вторжением (вот такие сверхсовременные аллюзии). Европа живет в мире и, как и положено в сугубо мирные эпохи, культурно разлагается. Появился опасный спорт, то ли такая утонченная культурная игра нелегальная — приготовление изысканной пищи на живом огне от сжигаемых первопечатных классических книг. Опасность этого занятия как раз отсюда: попробуйте похитить инкунабулу из тщательно охраняемых государственных библиотек. Аллегория или метафора опять же нехитрая: бездуховность современного культурного мира.

Кстати, сюжет у Сорокина не совсем новый: в книге «Пир» подобное встречалось. Но Сорокин и тут находит еще один сногсшибательный сюжетный ход. В мафии этих поваров-контрабандистов находится реформатор, предлагающий использовать в бизнесе новейшее изобретение, так называемую молекулярную машину, позволяющую сделать точную копию, можно сказать клон, любой старопечатной книги, любого первоиздания, причем со всеми случайными подробностями: на той-то странице карандашная заметка, или где-то чайное пятно и прочее в таком духе. Машина делает молекулярную копию данного древнего шедевра в любом тираже, и вчерашний опасный и малодоступный среднему человеку бизнес делается массовым. Изысканная хаванина становится дешевой, но бизнес растет количественно, тиражи массовые, потребление всеобщее. Консьюмеристская революция — вроде той, что произвел в свое время дедушка Форд: теперь автомобиль доступен тому рабочему, который собирает его на конвейере.

В общем Сорокин сделал еще один плевок в лицо современному миру. Не просто вандализм, но поставленный на поток. При этом — вот благо прогресса — первоиздания сохраняются, ничто им больше не грозит. Такова ирония замечательного художника.

Знаете, Александр Александрович, мне это напомнило одну деталь из романа Апдайка «Кентавр. Школьный учитель на стене мальчишеской уборной обнаружил слово «жена», переправленное из другого слова, в котором букву «о» заменила «е», а букву «п» заменила «н». И учитель сказал: этот человек сумел осквернить самое скверну!

Борис Парамонов и Александр Генис (радио эфир)
27 марта 2017 года

Радио Свобода