Мудрость Сорокина
В конце 90-х с писателем Владимиром Сорокиным случилось удивительное событие: у него появился читатель. «Культовый писатель художественной тусовки» и «любимец пожилых германских славистов» стал автором модным и популярным. Книги Сорокина переместились с периферии в центр книготорговых площадей и вдруг стали ходким товаром — в самом простом, банальном значении этого слова. Конечно, «Голубое сало» — не зубная паста «Aqua Fresh» и не пиво «Клинское», однако заявленный издательством «Ad Marginem» суммарный тридцатитысячный тираж впечатляет. Парадоксальным образом вышедшие на волне успеха «Голубого сала» прежние тексты Владимира Сорокина, прежде неизвестные широкому читателю, попадают в разряд новых книг [1]. Всего десять лет назад изданный полукустарным способом сборник рассказов лежал год, если не больше, на прилавке «Дома книги» на Новом Арбате. В отличие от прочих собратьев по интеллектуальному отсеку, книжка Сорокина была привязана к прилавку — сначала бельевой веревкой, потом леской. Этот книготорговый жест расшифровался достаточно просто: книга не очень-то продающаяся, но пользующаяся некоторым спросом. При случае её могли бы украсть.
Казалось, репутация Сорокина будет такой всегда — маргинальный писатель для маргинального читателя. Феномен «сорокинского бума» в общем-то не очень понятен, ссылки на вездесущий и настырный «пиар» ничего не объясняют, как и полуиронические рассуждения о том, что в очередной раз русская литература в лице, как выразился Вячеслав Курицын, последнего великого русского писателя, опередила реальность. Однако самое естественное и простое объяснение на мой взгляд — социо-биологическое: творчество Сорокина оказалось востребовано тем самым молодым поколением, для которого естественным, с ранних лет усвоенным был новый, появившийся в последние лет тридцать жанр фольклора — так называемые «страшилки», вроде «Дети играли в подвале в гестапо…» и т. п.
Будущие читатели, вовсю развивавшие этот фольклор, и их в будущем культовый писатель в 80-х годах «работали» параллельно, пока не зная друг о друге. Их встреча произошла тогда, когда она и должна была произойти.
Популярность меняет не только статус писателя, но и восприятие его книг. Книги Владимира Сорокина теперь следует перечитать свежим взглядом, «забыв» по возможности о многочисленных интерпретациях, которые в его случае предшествовали непосредственному знакомству с текстом. Писатель в каком-то смысле находится в ситуации зарубежного автора: «о Сорокине» и «по поводу Сорокина» начали говорить много раньше, чем его сочинения стали доступны для чтения. Образцовый, «парадигматический» писатель для теоретиков постмодернизма оказался в плотно завернут в многослойную обертку интерпретаций-инструкций, «как правильно читать и понимать Сорокина», причем сам писатель, как правило, никогда не комментировал свои произведения и абсолютно неизвестно, читал ли он сам свои тексты глазами Игоря Смирнова или Дмитрия Бавильского.
Большинство читателей популярного писателя неизбежно воспринимает читаемое в соответствиями с уже сложившимися и выработанными навыками чтения, то есть, прежде всего, наивно-реалистически, сопереживая, само отождествляясь с персонажами, если только не предположить, что в «зоне влияния Сорокина», в Москве и Петербурге, проживает тридцать тысяч одних только постмодернистов; причем численность постмодернистской армии придется удвоить, так как, согласно статистике, одна книга прочитывается в среднем двумя читателями. В том, что новый сорокинский читатель воспринимает своего культового писателя именно так, я убеждался неоднократно. Однажды, в 1998 году, в поезде Москва-Петербург четверо юных рокеров три часа, восторгаясь, перебивая друг друга, пересказывали мне сорокинские романы «Норма», «Сердца четырех» и «Тридцатая любовь Марины» — прочитанных именно так, без привлечения, казалось бы, необходимого в этом случае теоретического арсенала. Каждая порция пересказа сорокинского текста сопровождалась почти ритуальной фразой: «Но ты приколись…»
«Прикольным» в тексте Сорокина оказалось то, что у литературных критиков-традиционалистов вызывает неизменное раздражение: включение в сферу литературного слова низменных реалий — фекалий, орального секса и некая безоценочная протокольная жестокость в сочетании с вполне привычными со школы традиционными правилами литературного письма. Вместе с тем такое «наивное» восприятие предполагает, что читающий уловил некое тайное послание, которое может быть локализовано в одной фразе, а может быть растворено во всем тексте.
То, что такое прочтение текстов Владимира Сорокина возможно, опровергает расхожее мнение о нем — как о чистом стилизаторе, конструкторе, экспериментирующем с готовыми «дискурсами и чужими типами речи», о «литературе как таковой». Адепты творчества Сорокина отказывают ему в том, что принято называть банальным словом «содержание»; не случайно, кстати, что в том же издательстве «Ad Marginem» книги Сорокина выходят без аннотаций, так как последняя предполагает, помимо сюжета, некий смысловой стержень, ответ на банальный вопрос «про что».
Между лигво-литературоведческим прочтением текстов Сорокина и негативной версией его творчества как параноидального «клонирования мертвых слов», в сущности, нет большой разницы: и те и другие предполагают, что Владимир Сорокин посылает пустотелые послания, пестро раскрашенные пустые конверты. Популярность Сорокина как раз свидетельствует о том, что кто-то в этом конверте все же что-то находит.
Вполне может быть, что такими «пустотелыми конвертами» были ранние вещи писателя, эпохи «Sturm und Drang» московского концептуализма. Например, та же «Очередь» требует от читателя поистине героических усилий, на которые в самом деле большинство словесных творений концептуалистов не претендует. Тут важна реакция на замысел интерпретатора: читать статью о концептуальном творении интереснее, чем собственно текст объекта интерпретации. Однако и ранний Сорокин легко опознаваем даже в тех случаях, когда он использует чужой стиль, что было бы невозможно при чисто «головном» холодном конструировании-комбинировании. За узнаваемостью всегда должно стоять «нечто», некая индивидуальная писательская метафизика, источники которой — в авторском бессознательном. Она может быть не сформулирована и не оформлена в качестве катехизиса, однако в живом тексте она неизменно должна присутствовать, именно она задаёт тот ритм, посредством которого слова соединяются в некий текст. Собственно процесс чтения — это улавливание и добровольное подчинение этому интуитивному ритму. В том случае, конечно, если этот авторский ритм гармонирует с внутренними установками читателя.
Секрет метафизики писателя Владимира Сорокина, её краеугольный камень — в фантастической, превышающей представимые человеческие возможности, чувствительности. Сорокин — наверное, самый сентиментальный писатель в русской литературе. Каждая его роман — это попытка преодолеть некий барьер, сдерживающий эту внутреннюю тайную чувствительность. Пресловутая физиологичность его текстов — как раз от этого: ибо главный барьер на пути непосредственного чувства — физическая материя, и её самый близкий слой — человеческое тело, представляющее собой для души что-то вроде водолазного костюма, который выдается человеку для путешествия по этому несовершенному миру. Персонажи Сорокина — прежде всего физические тела, между которыми, кроме процессов трения, ничего не происходит. Физиология во всех её проявлениях — непреодолимое препятствие, барьер между людьми, достаточно вспомнить страшную механическую сорокинскую эротику. Лишь аннигиляция, ритуальное уничтожение этого кокона души высвобождает поток чистых душевных элементарных частиц в сознании читателя. Разница лишь в том, что сознание читателя, которому Сорокин не нравится — например, Андрея Немзера — испускает в ответ на тексты Сорокина отрицательно заряженные частицы (например, электроны), а сознание Курицына — соответственно, положительные (то есть протоны) [2].
Метафизические интенции в романах Сорокина стали особенно заметы в последних его вещах, начиная с романа «Сердца четырех». В «Голубом сале» они проявились довольно отчетливо, хотя их присутствие за словесными построениями усмотрел лишь из один из рецензентов, склонный к эпигонскому революционному мистицизму: он вскользь упомянул о сильнейших «оккультных и ритуальных (? — В.К.) мотивах» [3].
В последнем по времени романе «Лед» сорокинская метафизика проявилась уже в полную силу — на сюжетном и всех прочих уровнях. «Лед» — вообще удивительно для Сорокина лаконичная и стройная вещь. Если чтение «Голубого сала» подобно путешествию по пещере со многими ответвлениями, пустотами и тупиками, то чтение романа «Лед» напоминает стремительную езду по широкому проспекту. Персонажи по-прежнему лишены психологической индивидуальности, однако их физиологическая индивидуальность представлена также довольно скупо, протокольно — в соответствии с каноном Юлиана Семенова. Так, проносятся мимо какие-то размытые фотографии. По привычке начинаешь искать стилистические клише и не находишь их, хотя значимо имитировать безликость современной массовой прозы, наверное, просто невозможно. Тут Сорокин вынужден остаться наедине с собственным текстами. «Лед» в этом смысле очень похож на давний роман «Сердца четырех»: это своего рода «Двадцать лет спустя» по-сорокински. Бессмысленная нервная динамика абсурдного триллера, которая была в «Сердцах четырех», обретает в новом романе кристаллическую ясность и цельность. «Лед» можно пересказать «своими словами», вывести определенную идею и включить в школьную программу.
Странным образом все последние книги этого писателя производят впечатление итоговых, последних. Кажется, что после них уже ничего не будет, потому что все специфически сорокинское уже сказано и показано. «Голубое сало» можно представить как сорокинскую энциклопедию, где собраны все мотивы его творчества и продемонстрировано, что он умееет делать с чужими и своими текстами. «Пир» напоминает краткий дайджест, творческое резюме… Прозрачный «Лед» обнажает ту стержневую интеллектуальную конструкцию, которая держит все остальные барочные украшения и завитушки. Последнее слово приговоренного к славе.
P. S. Когда эта статья была уже написана, произошло удивительное событие, которое, если бы не имело никаких материальных свидетельств, можно бы было принять за дурной сон, случившийся после прочтения очередного сорокинского романа. Некие лица, похожие на прокуроров, возбудили против Владимира Сорокина уголовное дело, поддержав инициативу странного сообщества «Идущие вместе», объединившего, по всей вероятности, несостоявшихся учителей литературы. Сорокин обвиняется в распространении порнографии. Причем обвиняется не только издательство, попустительствовавшее порнографии, но и непосредственно автор. Обвинение, более нелепое и бессмысленное, что это, сложно даже придумать: более антиэротического и асексуального писателя, чем Владимир Сорокин, в мировой литературе не существует. Если Сорокина необходимо осудить, то в уголовный кодекс придется внести новую специальную статью «виртуальное членовредительство в особо крупных размерах».
1) О чем написал в одном из своих обзоров Вячеслав Курицын.
2) Образец см.: http://www.guelman.ru/slava/writers/sorokin. htm
3) http://imperium.lenin.ru/LENIN/15lmdg/15.html#sorokin. Впрочем, еще в 1997 году Михаил Вербицкий, когда брал интернет-интервью у Александра Дугина, настаивал на том, что в романе «Сердца четырех» описаны оккультные практики. Дугин тогда отнесся к упоминанию Сорокина без всякого интереса.
«Новое литературное обозрение» № 56 (2002)