Рагу из прошлогоднего зайца
Владимир Сорокин. «Пир». М.: Ad Marginem, 2001
В феврале было много окололитературных встреч. Раза три при мне заходил разговор о сорокинском «Пире». Последний повод — заметки Славы Курицына ( Курицын-weekly от 22 февраля 2001) о премии Аполлона Григорьева, где он «отливает желчь» по поводу награждения Веры Павловой (его право), рассуждает о воздействии черного пиара, работавшего против Кононова и Черчесова (как интересно: а жюри-то об этом ничего и не знало), и устраивает выволочку Сергею Костырко за его высказывания о Сорокине. Рассуждения Костырко были самого невинного свойства: разработка общепринятого взгляда на Сорокина как на концептуалиста, работающего с чужими дискурсами, одним из которых является русская классика: долгая тяжба с нею, своеобразное сведение счетов. Сам же Курицын что-то в этом роде не раз говорил. Но Курицын расфыркался, обозвал коллегу — необидно, правда, — хронофобом, стал интересоваться, где он часы покупает да какие у них стрелки, и назидательно объяснил, что «концептуальность» была в моде в начале последнего десятилетия прошлого тысячелетия», а сейчас идеи (в которых Курицын все-таки узнал свои) давно состоялись. «Пожрались, переварились, выкакались. Нет таких идей». «Пир» совершеннейшим образом не борется ни с чем, а спокойно себе сосуществует со всем корпусом текстов русской лит-ры, кушает её кровь, свою ей отдает».
Тут забавно, конечно, что идеи получаются чем-то вроде башмаков, которые можно, износив, вышвырнуть на помойку. Тогда как относиться к нынешним? Что, как снова протрется подошва?
Запомним цитату из Курицына (она нам ещё потребуется), но пока вернемся к разговору, с которого я и начала, желая поделиться наблюдением не столько существенным, сколько забавным. В ответ на какую-то реплику мне был задан вопрос, смотрела ли я книгу Сорокина. «Смотрела», — ответила я машинально и задумалась над глаголом. Вспомнила, что совсем недавно один из болельщиков Сорокина спросил, видела ли я сорокинский «Пир» (видимо, безотчетно избегая глагола «читать». Или небезотчетно?).
Когда-то маргинальный и элитарный Сорокин считался писателем для самого узкого круга — ну и для зарубежных славистов, конечно. Потом много рассуждали насчет того, что писатель двинулся в массы. Тут тебе и детективный сценарий «Москвы», и авантюрно-фантастический сюжет «Голубого сала», обеспечивший роману соседство на одном книжном лотке с околопопсовым Пелевиным.
Хорошо это или плохо, пусть оценивают сорокинские фэны, но «Пир» — шаг в сторону от читателя.
Кусок абсолютно нечитаемого текста, ввинчивающегося в достаточно динамичное повествование, — фирменный прием Сорокина. Я думаю, нет человека, который прочел бы полностью тот финал из «Романа», где механически повторяется «Роман ударил Галину Гудину топором по голове. Галина Гудина перестала стонать… Роман ударил Марию Гирину топором по голове…». И так на пятидесяти страницах. Я думаю, нет человека, который бы прочел подряд вторую часть «Нормы» с бесконечно утомительными перечислениями: «Нормальные роды. Нормальный мальчик. Нормальный крик. Нормальное дыхание» — хотя в этом перечислении есть даже содержание: вся жизнь человека от «нормальных» родов до «нормальной» смерти. (Чтобы извлечь его, достаточно пролистать страницы.)
Иные из составляющих сорокинского «Пира» так же тоскливы, как бесконечная строка из одной буквы «аааааааа» на четырех страницах в финале «Нормы». Но есть и разница. В романе нечитаемый фрагмент — сравнительно небольшая часть текста, тормоз в финале сюжетной гонки. Можно посмотреть, пролистать. В «Пире» же придется пролистывать целые новеллы. Глава «Банкет» состоит из бесконечных рецептов типа: «Паштет из мужских носков», «Галстуки, фаршированные тампаксами», «Тарталетки с комнатной пылью», «Колготки под взбитыми сливками»; глава «Жрать» из череды бессмысленных перечислений («жрать предгрозовую духоту, жрать полуденные тени тополей, жрать позднее средневековье, жрать крайнюю необходимость»… желающий может оглянуться окрест и продолжить список до бесконечности). «Зеркало» — это вереница обеденных меню от вполне традиционных до «кота в сметане» и «салата из собственного пениса» (на входе) и любимого сорокинского продукта, получающегося в результате пищеварения (на выходе). Незачем во все это вчитываться, тем более что в финале автором будет любезно предложен результат: «ROT+ANUS + ROT+ ANUS».
Болельщики Сорокина скажут, что это не главные блюда на пиршественном столе, так, гарнирчик-закусочки. Посмотрим главные.
Книга открывается новеллой «Настя» — она раньше всех стала известна поклонникам Сорокина, благо ещё с осени висит в Интернете на сорокинском сайте, в преддверии выхода книги. Собственно, термин «новелла» не мой — его употребил сам Сорокин, говоря о книге как о сборнике из 13 новелл, «так или иначе связанный с едой». Не знаю, как можно назвать новеллой томительный реестр несъедобных рецептов.
Но «Настя» действительно новелла со всеми признаками жанра, с четкой фабулой и неожиданным сюжетным поворотом. Сначала девочка Настя, что-то среднее между тургеневской и чеховской героиней, радуется своему шестнадцатилетию, принимает поздравления и подарки, бегает по дорожкам усадебного парка — ждут гостей, особенный день. А потом выясняется, что для нее этот день особенный, потому что пора быть зажаренной живьем. На лопату и в русскую печь. Как в сказках про Бабу-ягу или Мальчика-с-пальчик. «Давайте есть, господа, пока Настя не остыла, — широким жестом приглашает отец гостей к столу. — На правах отца новоиспеченной я заказываю первый кусок — левую грудь». И гости принялись смаковать Настеньку, рассуждая о ницшеанстве, гедонизме, толстовстве и прочих вещах, о которых любила рассуждать интеллигенция теперь уже позапрошлого века. В частности, и о вегетарианстве. Свинью жалко одному из персонажей. «Какая же это все-таки дичь — пожирать живых существ».
Без прямой связи с новеллой, но, конечно, сострадательно желая подкинуть пищи толкователям своих текстов, и сам Владимир Сорокин в диалоге с Игорем Смирновым печалится, что люди едят животных: «Ведь более естественно есть людей: животные — это абсолютно невинные создания». Аплодисменты от Общества защиты животных. А какой кайф критикам! Можно сравнить разделку тушки Насти с разделкой индейки или поросенка, целиком поданного на праздничный стол, остановиться на принципах реализации метафоры (тут тебе и новоиспеченная именинница, действительно испеченная в печи, и просьба руки девушки, в результате которой эту самую руку и подают отрубленной). А какая лафа славистам! Можно порассуждать о мифопоэтической модели мира, один из кодов которой включает каннибализм, щеголяя цитатами из Леви-Строса, привлечь мифологические параллели, вспоминая Кроноса, пожирающего своих детей, Тантала, подавшего пирующим богам мясо сына, или зороастрийских прародителей человечества («Авеста»), слопавших своих любимых первенцев.
Словом, раздолье для филологов. (Недавно в немецком издательстве «Verlag Otto Sagner» вышел сборник, посвященный творчеству Сорокина, так можно начинать готовить следующий.)
Но если цель автора — шокирующее воздействие на читателя, то она не достигнута. После «Романа», начавшегося в духе тургеневских дворянских идиллий, а заканчивающегося сценой, где на 50 страницах герой бьет топором по бесчисленным головам, разрубает трупы и раскладывает рядком кишки, читатель не обманывается насчет развязки «Насти». Боюсь, «Настю» читатели Сорокина съели ещё раньше, чем Сорокин подал её на стол.
Тем не менее это лучшая новелла книги.
Помимо «Насти», где едят человечину, с некоторым любопытством можно прочесть «Лошадиный суп», где еда оказывается областью эротического (герой приходит в сексуальное исступление, наблюдая за жующей женщиной), пародийно-мистического «Аварона», где загадочно-прекрасный фиолетовый червь, выползший из стен мавзолея Ленина, поедает куски молитвы, добытые мальчиком Петей в обмен на жизнь его матери, да, пожалуй, ироническую «Машину», где хитроумное устройство превращает слова в еду и прекрасно справляется с этим, пока в него не запускают четверостишие «Умом Россию не понять, / Аршином общим не измерить, / У ней особенная стать — / В Россию можно только верить».
Все же прочее либо непереваримо (как «Сахарное воскресенье» с его искусственными кулинарными эпитетами), либо кажется совсем уж очевидным самоповтором.
Невообразимо занудный русско-китайский жаргон новеллы «Concretные», где трое оболтусов из далекого будущего в ресторанном заведении, которое именуется «TRIP-КОРЧМА», пожирают героев мировой литературы, выглядит неиспользованным вариантом или неудавшимся черновиком к «Голубому салу»; «Пепел», где герои проходят через невероятные испытания ради таинственной цели (оказывается, накормить человечиной изваяние), — парафраз романа «Сердца четырех», только растерявший его сюжетную динамику, что никак не компенсируется увеличением количества дерьма и гноя на квадратный метр текста; «Настя», как уже говорилось, генетически связана с «Романом», и само собой, вся тема еды у Сорокина вырастает из «Нормы», где звучит мотив ROT+ANUS, только на входе и на выходе продукт один и тот же.
То, что «Пир» — своеобразная хрестоматия Сорокина, где каждая новелла отсылает к самому себе, об этом вместе с Курицыным (очередность не припомню) написали едва ли не все, кто поспешил откликнуться на книгу (что в Сети, что в бумажной прессе). Не знаю, кто тут первый сказал «а». Возможно, было сказано хором.
Было также решено, что это «пир победителя, пир в честь перехода из статуса маргинального писателя в статус литературной мегазвезды» (Лев Данилкин).
И хоть бы кто-нибудь объяснил при этом, каким образом самоповтор, самоцитата и пережевывание ранее съеденного сообщают «литературному вампиру», демонстративно питавшемуся кровью сначала советской, а потом русской литературы, статус мегазвезды?
На сорокинском пиру, конечно, могут подать куски прошлогоднего зайца с излюбленной подливкой копрофага в качестве последнего охотничьего трофея, но зачем же гипнотически твердить, что это вкуснее свежатины?
«Литературная Газета»,
№ 10 (5825) 7 — 13 марта 2001 г.